Мы, пишущие — страница 2 из 9

А знаете, что? Порой реплика, фраза, деталь репортажа выше приподымает тебя в глазах тех, к кому адресуешься, чем пуды печатной бумаги. Вспоминается курьезный эпизод, происшедший со мной и моим коллегой, хлестким, категоричным журналистом Львом Николовым, в самом начале шестидесятых годов.

Мы с ним освещали ход чемпионата страны по лыжам. Собственно, о лыжах в «Советском спорте» писал Игорь Немухин, сам потомственный лыжник, глубокий и тонкий знаток. Но он заболел, репортажи поручили нам. Нас знали мало, относились к нам — как мне казалось, да, наверное, не только казалось — не слишком серьезно.

И вот — Свердловск, Уктусские горы, парад открытия. Сборные команды обществ дефилируют по стартовой поляне и выстраиваются в шеренгу у подножия алых на солнце, звонких под ветром уктусских сосен. Музыка, флаги, строгое единообразие спортивных костюмов. А впереди одной из команд важно выступает дама в роскошном «ЦИВИЛЬНОМ») манто.

Это знаменитая лыжница, олимпийская чемпионка. Манто в данной ситуации выглядит смешно и нелепо — видно, только что купила и не утерпела прихвастнуть. Мелочь, пустяк, но есть в этом нечто глуповато-напыщенное и уж явно неспортивное.

Мы переглянулись и решили: «высечем». Заметка была маленькая, резонанс большой. Когда газета пришла в Свердловск, известные в лыжных кругах люди нам, маленько даже растерянным от такой реакции, жали руки, соглашались, хвалили: де, сами они не рискнули сделать знаменитости замечание, опасаясь отпора, а мы, два молодых человека, рискнули — да как, на всю страну. И правильно, и поделом.

Нас стали узнавать, нашим мнением интересоваться. А все из-за шубы.

Кончилось дело комично. Стоим возле трассы во время пятидесятикипометровой гонки, на гребне последнего подъема, за которым спуск и — финиш. Идут мимо лыжники — запаленно дыша, последние усилия вкладывая в толчки палками. У некоторых от пота полиняли шапочки, цветные потеки тянутся по запавшим щекам. И вот проходит муж нашей знаменитости, спортсмен малоизвестный, человек тихий, явно находящийся под лыжным ботинком супруги. Проходит, видит нас и вдруг почтительно говорит «здравствуйте». На сорок девятом километре марафонской гонки!

Но эта история, повторяю, пустяковая: знаний, опыта от двух молодых людей не потребовалось — разве что дерзость молодая.

Другой вспоминается эпизод, происшедший как раз с упомянутым выше Игорем Немухиным.

Немухин был человек деликатной души, внутреннего изящества, гармоничный. Застенчивый и спокойно мудрый, он сосредоточенно нес в себе словно какую-то негромкую, чистую внутреннюю мелодию. Облик его не был спортивным — худой, бледный, сутулый, он непрестанно нервно помаргивал, что было следом военной контузии. Категоричности в нем не было, и в личных взаимоотношениях он старался скорее закруглять, чем заострять углы.

Был футбольным болельщиком — любил, как я, армейцев.

На упоминаемом временном отрезке триумфы ЦДКА остались в прошлом. Команда Федотова и Боброва, Николаева, Гринина, Демина пережила тяжелый удар расформирования — несправедливый, связанный с поражением сборной, основу которой она составляла, на Олимпиаде в Хельсинки. Позже, когда времена переменились, была создана снова, но уже из других, с бору по сосенке собранных игроков, и не стоял уже у руля теоретик, практик, новатор, философ Борис Аркадьев, и играла она кое-как.

И вот Игорь Немухин, не принадлежавший к довольно замкнутому клану футбольных обозревателей, но широко и глубоко знавший основы спорта, стал ходить на тренировки команды, неудачи которой заставляли его страдать. Сидел, наблюдал, щелкал секундомером. Что-то обдумывал, записывал.

А через некоторое время в «Советском спорте» появилась статья, где скрупулезно анализировались физические нагрузки, применяемые футболистами армейского клуба, и доказывалось, что они, эти нагрузки, слабы и смешны, что, готовясь к играм, мастера трудятся вдвое меньше, чем, скажем, лыжники младших разрядов. Игорь писал, как всегда, мягко, раздумчиво, но подспудно сурово по выводам. Статья получилась веская — с ней было не поспорить. Многое она тогда объяснила — применительно не только к армейской команде. Думаю, болельщики со стажем помнят ее до сих пор.

Вот пример, наглядно поясняющий, как укрепляется журналистский авторитет.

4

Румянея щечками, сверкая очками, шариком катится он вниз по нашему переулку — идет, излучает добродушие.

О нет, нет, поди сыщи в спортивной журналистике личность столь же боевую и драчливую, как Дмитрий Иванович Иванов, мой старый товарищ Дима.

То он клеймит культуризм, справедливо усматривая в нем бесплодную ветвь плодоносящего древа спорта, нарциссизм тела и духа. То хватко берется за проблемы массовой физкультуры, за деятельность рабочих клубов, раскрывая беды и промахи их. То, первым поставивший в печати вопрос об официальном признании у нас борьбы каратэ и добившийся этого признания, разгребает «авгиевы конюшни» каратистов, ловит с поличным дельцов, которые превращают секции в кормушки.

Он впивается в проблему так, что не разжать могучих челюстей. Ходит по инстанциям, седлает телефон, говорок его вежлив, даже ласков: «Иванов Дмитрий Иванович вас приветствует — как здоровьице? Все благополучно? Чудесно, чудесно, ну, а как с ответом на наше выступление? Понимаю ваши доводы, понимаю, а вот вы меня послушайте. Нет, уж вы послушайте, пожалуйста...» И бьет, так сказать, собеседника точнехонько в солнечное сплетение — неотразимо.

Иванов, если в чем убежден, сомнений не знает.

Это он, когда пишет, в каждом слове сомневается. И сидит ночами напролет, тюкает свою машинку изо всех штангистских сил толстенными пальцами, умевшими намертво сжимать гриф. И утром, совершив привычную пробежку по улице Горького и Тверскому бульвару, приготовив завтрак сыну Коле, тоже спортивному журналисту, дает ему почитать свое творение, кротко выслушивает критику (Колино мнение — веский критерий), потом, в редакции, все перестукивает-перетюкивает наново. «Ну, как? Колька меня сегодня ругал, так я здесь переделал — ну, как? Ага... Правильно, я и сам чувствую, что не то, надо это место еще разок переписать». Опять ему предстоит бессонная ночь, маленькому могучему живому танку, уже совсем седому.

В свое время, закончив карьеру на помосте, чемпион Европы и рекордсмен мира возмечтал о журналистике. «Образование у меня было, — сам говорит, — водопроводчик». С детства начал трудиться, с дней ленинградской блокады, чтобы кормить себя и мать на рабочую карточку.

Наивно-самоуверенный Иванов пришел прямо в редакцию. Поднялся на четвертый этаж, в отдел, где, как объяснила вахтерша, писали обо всем, в том числе о тяжелой атлетике. Спросил, где принимают на работу корреспондентов. Отдел поутру острил зубы друг на друге, молодой был отдел, ироничный. Отдел перемигнулся, переухмыльнулся. «Вам, — говорят, — товарищ, не сюда, вам на второй этаж по коридору налево, там сидит Николай Александрович Тарасов, он вас и примет». И затаился отдел, предвкушая, какую пилюлю послал ответственному секретарю.

Тарасова нет уже среди нас. Мне еще не раз придется писать о людях, которых больше нет, которые умерли на посту. Может, иные прожили бы дольше, не отдай они газете всех сил, не напрягай сердец — до инфаркта, мозга — до инсульта, не гори каждодневно на кострах своего гражданского темперамента. Но поставь они себе цель прожить поспокойнее, подольше, была бы наша журналистика много бедней, пресней — не горячая, а так, комнатного градуса. Так что не взыщите, что среди героев этого повествования мертвых, пожалуй, столько же, сколько живых. Они все в душе моей живы, не отпевать хочу — воспевать.

Николай Тарасов был поэт. Печатался немного, издал, если не ошибаюсь, не больше двух сборников, и то на излете пути, но кто знает, кто ответит теперь на вопрос, не сообщило ли позднее признание его обнародованным вещам особенно зрелый, осенний настой. У Тарасова был свой голос, небольшой, но свой, не затерявшийся в огромном нашем поэтическом хоре, в стихах он любовно чеканил форму, был в них красив и грациозен.

Поэт — не столько профессиональная, творческая, сколько личностная категория, поэзия — образ мыслей, образ жизни, очерк поведения. Все черты Тарасова обуславливались тем, что он был поэт.

На службу он всегда опаздывал — модно и со вкусом одетый, в какой-нибудь непременно экстравагантной кепочке, шел по коридору своеобразной качающейся взад-вперед походкой, словно фиксирующей ритм стиха, и когда к нему бросались с делами, поводил отсутствующим, сонноватым взглядом влажных восточных глаз, говоря: «Через пять минут я в вашем распоряжении». И запирался. Эти пять минут были ему нужны, чтобы записать строки, которые пропелись по дороге.

Был Тарасов скор в решениях, оригинален в поступках. Однажды, к примеру, на него поместили в стенгазете колючую, недобрую эпиграмму. Руководящий работник, он мог счесть это ударом по реноме, обидеться, нашуметь. Мог просто не заметить. Он же сочинил стихотворный ответ, прокрался в редакцию в неурочное время и приклеил к стенгазете. В свое время он пригрел у нас юного Женю Евтушенко, и когда тот уже сделался знаменитостью, повез однажды с собой в командировку на какую-то спартакиаду, выдвинув условием, чтобы день он, Тарасов, передавал в редакцию репортаж, а Евтушенко — стихи, день — наоборот: Евтушенко — репортаж, Тарасов — стихи. Поэтический турнир, впрочем, вскоре был прерван: тогдашний главный редактор усмотрел в нем странность и неуместность.

Солью и перцем был Тарасов в нашем «редакционном супе». В сотрудниках его прельщала, прежде всего, способность к бойкому, своеобычному, самобытному слову, и он, непоследовательный иногда и противоречивый во взаимоотношениях, что угодно прощал за фразу, в которой слышал музыку: поразительное имел чутье на талант.

К такому человеку и попал в кабинет не раскусивший иронию отдела чистосердечный Иванов.

— Вы спортсмен? — спросил его Николай Александрович.

— Штангист.