Отчего я всегда покладисто уступаю? Не знаю, почему, а всю жизнь так. Стоит человеку мне понравиться, и он тут же начинает, как говорят, веревки из меня вить. А я только благодарю.
Вот и сейчас Жанна из деловитого строгого редактора внезапно превращается в существо, которое я про себя окрестил «желтым цыпленком». Она откладывает карандаш, крепко трет глаза, говорит устало:
— Больше не могу, некачественная работа. — И встает.
Ну, отложим так отложим — невелико огорчение. «Законные», обещанные ею два дня ведь остаются в силе? У Жанны осунувшееся лицо, синие круги под глазами. Вместо отдыха весь день просидела в редакции. А я еще из нее тяну жилы. Опять разминает сигарету. Но нет, эту девочку победить не просто. Не бросила работу, а хочет взбодриться. Из соседней комнаты спрашивает, пью ли я кофе, — она сейчас сварит, и мы будем работать дальше.
Отодвинуты бумаги, на краю стола появились чашки, коробка с разносортным печеньем и вазочка с конфетами — от простецкой «Взлетной» до аристократических трюфелей — чисто студенческий набор. Я голоден и тяну одно печенье за другим.
— Знаете что, гость, по моим данным, вы сегодня не обедали. Хотите колбасу и хлеб, только честно?
Мне хорошо с этой доброй и открытой девчушкой. Будто не было тридцати лет, и где-то в «Красной заре», в комнате девчат, Ира Морозова, моя мальчишечья любовь, кормит меня, смертельно голодного после рабочего дня на окопах.
— Спрашиваете — отвечаем, — шутливо отзываюсь я. — Хотим колбасу с хлебом. Даже очень! Но только за компанию с вами.
— Утверждено! — Жанна вскакивает. Слышно, хлопает в соседней комнате дверца холодильника, и на столе появляется полукопченая колбаса.
— Откуда сие яство? — удивляюсь я.
— Редакционные заготовки к празднованию грядущего Дня Победы.
— Не стану. Несите обратно. Праздник нельзя разорять.
— Как сказал бы наш редактор, колбаса подана к столу «в виде особого исключения». Для ветеранов войны установлены разные льготы. В планах нашей редакции должен появиться пункт: досрочное угощение возможных авторов газеты.
— Хорошо, я делюсь с вами ветеранским пайком.
— Заметано. Режьте, товарищ фронтовик. Кофе послаще?
Потом мы снова работаем. Но все-таки эта работа не на час или два, и кофе мало помогает. Теперь уже я решительно вмешиваюсь: хватит. Галантно подаю Жанне пальто. Она из стола достает детские книжки, журналы в ярких обложках, запихивает в большую замшевую сумку, которую девушки-студентки, молодые женщины носят на плече. Перехватив мой взгляд, объясняет с усмешкой:
— Это для подружкиной дочери. Своих читателей, как явствует из моего возраста, еще не появилось.
Надевая перед зеркалом головной платок, Жанна спросила глухо, нарочно прикрыв рот этим платком:
— Вы… слышали, как я тут… разливалась? Только честно.
— Если честно, то слышал.
— Что подумали?
Я молчал.
— Очень прошу вас, — моляще произнесла Жанна, — скажите честно. Как фронтовик. Мне очень важно; что вы ответите. Ваше поколение всегда отличалось завидной прямотой. Ну, скажите, Юрий Петрович, миленький!
— Хорошо. Но только прошу извинить излишнюю солдатскую прямолинейность.
— Вам заранее прощаю все.
— Я подумал: вот плачет девушка, которую жестоко обманули…
— Дальше.
— Что дальше? Все…
— О, святая простота, так свойственная нашим отцам и матерям! И больше ничего?
— Почти ничего…
— Нет, вы наверняка еще подумали: «Вот он бросил ее, у нее будет ребенок, а обольститель забавляется с другой».
— Я давно не перечитывал Достоевского.
— И Бальзака тоже. — «Желтый цыпленок» явно переигрывал меня. — Нет, вы — отцы — плохо знаете своих детей. Далеко не все девицы, говоря языком драмы прошлого века, позволяют себе вольности. Если хотите знать, мы с ним и целовались-то два-три раза. Меня подкосило то, что мой… ну, избранник, будем говорить так, намеренно привел ее ко мне в коммуналку, они продефилировали через строй соседей, потом умоляли простить его за то, что он полюбил ее. Сам горд тем, что не просто бросил меня. Но что меня убило — так это его уверенность, что я ему все прощу, что мол доброта — залог его счастья. Я поняла: женщину он нашел с несомненно большими, чем у меня, доотоинствами. Она — владелица однокомнатного шалаша, похожего на бонбоньерку. Умеет печь мясные кулебяки и торты. Не мучит себя на службе, как я; у нее невозможны синие подглазины после рабочего дня и исключено дурное настроение. Птичка божья. А я неистовствую, если газета не смогла защитить автора письма от преследований зажимщиков критики. И это не делает характер женщины мягче, а цвет лица лучше. Даже если тебе двадцать четыре. Я уверена: они ушли от меня в сознании своей силы и превосходства. Я их даже поила чаем с магазинным печеньем… Оцените логику: «Ты — дура, потому что можешь все простить. Тебя такой я и воспринимаю. Я не благодарен тебе за доброту, за хорошее отношение — я считаю (про себя, конечно) тебя глупенькой, юродивой, всепрощающей. А почему, если ты такая, не воспользоваться этим? Ведь ты при любом моем поступке, при всех условиях будешь доброй дурочкой — чего же с тобой цацкаться?» Но есть предел моей дурости: если народят детей и будут приводить их ко мне на уроки доброты, стану злой и всех выгоню, во главе с папашечкой.
— Не стоит переживать из-за такого.
— Нет, все считают: он неплохой парень. И он хочет жить в простом, понятном, красивом, спокойном мире. Современные мужчины часто идут на это. У него хватает на заводе своих забот, зачем ему еще мои, редакционные?! А я в редакции сейчас скрываюсь от одиночества, хотя в моей коммуналке трое соседей. Я… А мне… трудно без семьи. Простите, что такое говорю вам, в сущности, чужому, незнакомому человеку. Если б вы минуту назад не улыбнулись, не увидела я на щеках у вас ямочки, я бы не стала исповедоваться… Трудно без семьи потому, что я должна все время кого-то опекать, к кому-то срочно мчаться, как па пожар, кого-то выручать из последней беды. А он хотел, чтоб все только для него. «Брось редакцию, эти срочные дела, вечные командировки, летучки, телефонные звонки. Я тебя устрою инженером по технике безопасности, а практически будешь моей секретаршей». Кошечка должна говорить своему котику только ласковое «мяу». Другого котик не примет, другое поссорит их…
Мы вышли на улицу в зимне-весеннюю сутемень. Захлопнулась тяжелая старинная дверь, веско брякнул английский замок. Возле меня уже не было страстной и решительной Жанны, осторожно обходя скользкие пласты снега и льда, рядом шел, хохлясь, «желтый цыпленок».
Она не позволила себя провожать, извинилась, помчалась куда-то, чтоб «сегодня Ольку угостить книженциями, завтра совсем со временем затор…»
Галя была в больнице на дежурстве, Борька и Виль спали, но Алик дожидался меня специально: по его виду, по неуловимо просительному: «Здравствуй, папа, чай вместе пьем?» — я понял: моему старшему надо о чем-то посоветоваться.
Мысленно подсватываю ему Жанну, хотя он на пару лет старше ее, и по возрасту той подошел бы Борис. Но Борька — человек острый, способный на всякие неожиданности; пришлось бы с ним нелегко, он стал бы ее обижать, а она очень ранима. Алик же — из надежного, твердого сплава.
Я рассказываю о Жанне сыну, но он слушает рассеянно. Ходит по кухне, опустив голову, сцепив руки за спиной. И я, когда размышляю, делаю именно так. Поднимет голову, взглянет и опять своими длинными ногами меряет небольшую нашу кухоньку. Алик, Борис и 17-летний Виль все ростом не меньше ста восьмидесяти, младший еще подрастет, и нем акселерация проявляется с полной силой. А в кого им быть коротышками: Галя тоже высокая, статная, сильная, хоть росла, как и я, в тяжелые годы. Молодость и вера у людей нашего поколения превозмогали любые преграды.
Все я выложил сыну о редакционном приеме, о милой, обаятельной Жанне. Нет, не заинтересовал его, возможно, потому, что он в меня: не могу раздваиваться, когда чем-то переполнен.
— Ну, ладно, пап, я тебя выслушал, все понял, знаю, что Жанна — хорошая, цельная натура, предугадываю, что тебе хотелось бы нас познакомить…
— Я об этом слова не сказал, — сделал я слабую попытку замазать правду, но сын меня видит насквозь. Младшее поколение не такие простаки, к нам порой относятся с долей снисхождения.
— Очень занят, отец. Вот немного освобожусь с квартальным планом, познакомишь нас, и поведу эту чудесную Жанну в кино. А вы с мамой, едва вечером вернусь, будете ждать, когда расскажу все в подробностях: где сидели, что я сказал, что она ответила… Ладно, с этим все? Тогда о моем? Вот ты мой батька, а мало мы видимся, Все детство и отрочество с нетерпением поджидал по вечерам, когда ты придешь с работы, а, не дождавшись, знал, что ты обязательно с порога пошагаешь в детскую целовать нас спящих. Хотел не заснуть, а не получалось. Но во сне улыбался тебе, когда твоя отросшая за день щетина колола щеку…
— К делу, — говорю я. — Что-то ты, сынок, становишься сентиментальным. Воспоминания — удел моего возраста. Или у нас в семье мемуарная эпидемия?
— Хочу купить мотоцикл с коляской, папа, — рубанул Алик. — Твое мнение?
— По идее, неплохо иметь колеса, но ведь ты знаешь, мы с мамой не накопили почти ничего, какие мы тебе помощники!
— Что ты, что ты, отец, — Алик даже испугался, — неужели думаешь, что я претендую?..
— А может, мы тебя сначала женим? Это во всех отношениях безопаснее.
Неожиданно Алик шагнул ко мне, обнял и на несколько секунд прижался к моей щеке. Как в детстве. За всю его жизнь это было второй или третий раз, когда вот так мы стояли обнявшись. Нечасто в нашей семье предавались сантиментам.
— Я уже большой, папа, — сказал Алик. — Ты в мои годы вернулся с войны ротным командиром, бывалым офицером, а сейчас за меня вы с мамой хотите решить, когда мне жениться. Я говорю: «Мотоцикл», а ты: «Нет, жена».
— Ну, извини. Больше не буду об этом. Просто я о человеке, а ты — о железе. Хороших людей терять нельзя, сынок, а железа на наш век — с избытком.