Мы поднимались в атаку — страница 18 из 33

— Юрка, пиши; Бакинское пехотное. Или давай в Ленинск.

— Ну, до свиданья, Боренька! Будь жив!

— Буду! И ты будь жив, Юра!

— Спасибо, постараюсь! Привет твоим старикам.

— И твоей маме мой поклон.

Он поворачивается, чтобы бежать, и вдруг что-то его останавливает. Самое удивительное: я знаю, о чем спросит. Ведь он же меня другим помнит.

— Юра, — спрашивает быстро, как в детстве, шмыгнув носом, — как воюется, ничего? Здоровье не мешает, сила есть?

Встретив мой удивленный взгляд, смущается, Понимаю, вопрос продиктован дружеской заботой — все ж я был «интеллигентным», «вежливым мальчиком», подобного о Борьке сказать невозможно.

— Воюю, — говорю я без натуги, спокойно. — В общем, думал, будет хуже и труднее.

Борька расцветает. Он был всегда добр и любил меня. А сейчас радуется искренне, дружески.

Сбоку, как когда-то, он легонько толкает меня в плечо. Всегда я падал от его удара, а теперь — и после ранения! — только покачиваюсь.

— Сила есть!

— Ума не надо! — оба смеемся школярской остроте.

Гляжу вслед. Развеваются полы Борькиной щинели. Цокают подковки сапог о камни мостовой. Он бежит вверх по улице легко, даже горделиво, сильный, мужественный, по-своему красивый. Таким я запомню его навсегда. В школе я тянулся за Борисом — он был отличным конькобежцем, хорошим футболистом, сильным спринтером. Терпеливо, не сердясь на мою спортивную бездарность, тянул меня, дружески подбадривая, радуясь редким удачам.



Холодно, сиротливо стало мне в мире, когда потерял Вилена, Трофима Терентьевича. Если бы не Мария, не мимолетное свидание на горбатой бакинской улочке с товарищем юности… Я не могу без дружеской близости существовать. Мама дразнила меня «девочкой», я обижался. Во дворе обзывали «маменькиным сыночком», хотя занятая мама уделяла мне мало внимания. Не рвался гонять в футбол, тянуло читать, размышлять о книгах, бродить по городу. Заставлял себя в футбол играть, кружки — гимнастический, легкоатлетический — посещать, отвращение к спорту скрывал от всех. Не хотел, чтоб считали «слабчиком», «зачитанным». Такого моя самолюбивая душа не вынесла бы.

На войне оказалось, что не такой уж я рохля и маменькин сыночек. На походах, страшных изнурительных пехотных переходах в 40–50 километров в сутки я обнаружил в себе скрытые, самому неведомые силы: шел и шел, а когда назначили замполитом и часть политруковых забот о бойцах перешла ко мне, без натуги брал у ослабевших ребят их оружие и нес две-три трехлинейки. Не подыхал без воды, умел развеселить тех, кто скулил, если вовремя не подвозили горячую пищу.

Мне не было на войне легко, но я ожидал, что будет много труднее. Помогало то, что я тянулся к людям, старался кому можно хоть чем-то помочь; большинство делилось со мной лучшим, что имело: душевным добром.

Так вот Вилен.

…Перед отступлением дали пополнение. Политрук позвал с собой. Мы, как и «старички» из других рот, по насмешливой фронтовой терминологии — «покупатели», обступили маршевиков. Мое внимание привлек паренек с приметным, одухотворенным лицом. За его плечом на ремешке висела гитара в аккуратном домашнем чехле. Он держал ее как винтовку, прижав к боку согнутой в локте рукой. Вещмешок, в отличие от других, был пустой, из чего я заключил, что парень или нездешний, или не желает набивать «сидор», что расположило к нему еще больше.

— Товарищ политрук, — тихо сказал я, — давайте возьмем вон того, с гитарой. Во второй роте гармонь, в третьей Едзоев как осетинский соловей поет. Нам гитарист вот как нужен.

— Нам бывалые солдаты нужны, а не солисты джаза, — сказал Дудаков, но подошел к бойцу с гитарой. — Вы воевать собрались или на концерт художественной самодеятельности? — спросил он, и я понял: заинтересован.

— В перерывах между боями, — ответил парень, оглядев нас смелыми зелеными глазами, — мы будем петь и смеяться, как дети.

Он знал себе цену. Я понял: его надо взять в роту поскорее, пока комбат, «любитель песен, солнца и костра», как он сам выразился, или другие «покупатели» не увели парня с гитарой.

— Боец Коваленко, образца тысяча девятьсот двадцать пятого года, сын собственных родителей, украинец, уроженец города Нежина, ранее несудимый, образование незаконченное среднее, — отрекомендовался Вилен.

Он стал общим любимцем и моим лучшим другом. Комбат капитан Зотов, до войны председатель колхоза, человек большого ума и храбрости, в общем-то справедливый, пытался, используя свое положение, забрать Коваленко в штаб. Но встретил сопротивление комиссара Бирюкова и отступился.

17-летнему Вильке было нелегко и физически, и морально тоже — занозистый имел характер, умел заводить не только друзей, но и врагов, не желал скрывать свои антипатии. И симпатии тоже. Случайно я услышал диалог. «Ты меня Ковалем не зови, — зло говорил кому-то Вилен. — У меня полная фамилия есть». — «Та шо ты, земляк, — возражал дребезжащим голосом Лабаса, парень своекорыстный, самый несимпатичный в роте, — тебя же замполит так зовет». — «Замполит — мой друг, — стоял на своем Вилен, — ему можно. А тебе нельзя». Лабаса зашипел от злости, сплюнул и отошел.

А Вилен мне о том случае не рассказал, его дружба не нуждалась в доказательствах. Всем нам было трудно. Но я-то знал, как тяжело бывает Виле, как тоскует он по маме и сестре. Я думал, что надо беречь его, взрывного, нервного, чтобы не совался куда не надо.

Погиб-то он из-за своего характера.

Ночью, охраняя мост, свободные от смены сели играть в карты. Хоть окна в домишке занавесили, гитлеровцы увидели огонек и пульнули миной. А ведь Виля обещал мне не проявлять слабости, забыть карты. Был бы я там, ни за что бы не разрешил ему играть, Вилен бы остался жив.

И третий мой сын, младшенький, звался бы иначе.

…Так и слышу его «подковыристый» насмешливый, притворно-смиренный голос: «Папа, я понял, что играть в карты нехорошо, что лучше быть шахматистом или теннисистом…» Ну что ж, Вилен Юрьевич, если ты только это вычитаешь из моих записок, ничем не могу помочь. Мы не были ангелами, в том числе твой тезка Вилен Коваленко. Я не считаю возможным что-то недоговаривать о моем поколении. Потому что скрывать правду — значит в чем-то жалеть. Нас жалеть не надо — знайте нас такими, какими мы были.


ЧЕРНЫЕ ДНИ «ГОЛУБОЙ ЛИНИИ»

В ночной теплой темени зловеще горит немецкий блиндаж. Через равные промежутки времени на высоте с треском разрывается очередной снаряд. Враг ведет «беспокоящий огонь» — мстит за очередное поражение: мы сшибли его еще с одной гряды сопок. Теперь будет кидать снаряды до рассвета, такой у него, гада, характер.

Но обстрел обстрелом, а дело надо делать. Приехала батальонная кухня. «Опять эта «гвардии кукуруза»!» — произносит кто-то, но никто не смеется — привыкли к кукурузе и к остроте. Да прислушиваемся к новому снаряду. В батальоне большая убыль личного состава, и повара дают по котелку на брата.

Пологий скат высоты, обращенный в нашу сторону, точно лунный кратер, в больших и малых воронках: три снаряда на квадратный метр! Как острит наш комбат, «три чушки немцу на каждый обеденный стол». Непонятно, как старшина и повар одолели вздыбленные нашей артподготовкой валы. Позавчера, перед тем, как все началось, в окопах побывал представитель Ставки на нашем Северо-Кавказском фронте маршал Тимошенко. Те, кто находился поблизости, передали произнесенные им слова: «А мы ее, эту высотку, с навозом смешаем, путь ваш расчистим!..»

Смешали — это точно, свидетельствую как очевидец! После чудовищной по мощности двухчасовой обработки высота из зеленой стала известково-белой, будто ее вывернули наизнанку. Но враг приготовил сюрприз: на переднем скате расположил лишь боевое охранение. А узел сопротивления — с бетонированными огневыми точками, окопами полного профиля, блиндажами под многослойными накатами бревен — оказался на обратных скатах, куда доставали только минометы да «катюши» с «андрюшами». Мы наверху, на гребне, враги внизу, но как их достать? На вторые сутки удалось «выковырять» их из нор и ям, в которых они думали от нас отсидеться. Неутомимый, башковитый Распоров сообразил: гранаты — вниз, по склону! Фашисты не приняли в расчет русскую смекалку и поплатились. Когда мы «покатили» с горы кучи гранат — они не выдержали и драпанули.

Нам, тем, кто не первый месяц на войне, отлично ведомо: немецкая пехота в обороне упорна, без приказа на миллиметр не отойдет. Но стоит угостить чем-нибудь неожиданным — бегут как миленькие. Видно, решили, что мы применили новое оружие: гранаты сыпались точно из мешков! И вообще после Сталинграда не тот немец пошел: стал нервным, чувствительным к тому, что делается у него на флангах и особенно в тылу. Хотя и не наша заслуга в разгроме врага на Волге, ощутимые результаты этого мы ох как почувствовали!

Вспышка — разрыв недалеко от нас, но мы сидим, едим — бегать ни к чему: как говорят на фронте, от своего снаряда не убежишь. Сонные гитлеровцы формально выполняют приказ. Храпят и косятся на разрыв кони; ездовые суетятся, быстрее двигаются бойцы, сгружающие с повозок снарядные ящики, цинки с патронами, а потом все войдет в бессуетный, проверенный войной ритм — до следующего разрыва.

Наш медико-санитарный взвод поест, и каждый отправится на выполнение задания. Мне надо наконец найти Хвичию, разведчика, который пропал вчера ночью. Ждали, сам вернется, а теперь надо искать. Он либо тяжело ранен, либо убит. Днем ползать бесполезно и опасно: снайперы уложат сразу.

Командир взвода лейтенант медслужбы Вершков ест обстоятельно, вдумчиво, так он делает все — раненых перевязывает, ползает под обстрелом, разговаривает с нами и начальством. Он мордвин или чуваш по национальности, толстощек и добродушен. Но если увидит, что кто-то трусит, боится ползти под огнем за раненым, становится язвительно-ехидным, даже злым. Однажды (это было до меня) дядя Ваня замешкался, и военфельдшер пополз сам. Ловко, привычно вытащил раненого, но потом неделю пилил санитара, правда, с каждым днем благодушнее.