Мы поднимались в атаку — страница 27 из 33

у долю в победе!»), потом с девушками («Хороших вам женихов после войны…») и тогда снова поворачиваюсь к Клаве — чокаться. Но у нее рюмка уже пуста. Она сердито полуотворачивается; виднеется ее розовое маленькое ухо с голубым камнем в сережке. Я подливаю ей из своей рюмки:

— Давай снова чокнемся и выпьем за то, что задумали.

Клава расцветает:

— За победу и исполнение всех ваших желаний. Странно: я обращался к ней на «ты», она — на «вы». Я не знал, что тут существует кодекс отношений девушки и парня, с которым знакома, или «гуляет», или за которого идет замуж. Если ты понравился, если тебя готовы полюбить — тебе говорят на людях «вы»…

Наливка чудо как хороша, но мне впервые в жизни хочется выпить чего-то крепкого, что пьют взрослые мужчины в подобный необыкновенный день.

— Давайте еще выпьем за будущую победу! — предлагаю я. — Хоть по наперстку на каждого, но — за нее!

— И за нашу встречу после войны, — говорит Клавдия глядя мне в глаза.

— Вернуться вам, мальчики, живыми-здоровы-ми, — это Люда. — К этому столу, к другому — неважно, лишь бы вернуться.

Василию подают гитару, и он поет:


Бьется в тесной печурке огонь…


Вспоминаются Вилен, его голос, его песни…

— «Там вдали за рекой» играешь? — спрашиваю я Васю.

Поем о наших ровесниках, воевавших на гражданской. Всех объединяет чувство причастности к драме «сотни юных бойцов из буденновских войск».


И без страха отряд

Поскакал на врага,

Завязалась кровавая битва,—


выделяется из негромкого хора напряженный Васин голос.


И боец молодой

Вдруг поник головой:

Комсомольское сердце пробито,—


печально отзываются чистые голоса девушек.

Я лишен голоса и слуха, оттого лишь тихонько подпеваю, чтобы не мешать «настоящим певцам».

Он упал возле ног

Вороного коня

И закрыл свои карие очи.


Василий глаз не отводил от поющих сестер, откровенно любуясь обеими. Клава поет не со мной, а с ним, песня сближает их, но вовсе не отдаляет от меня:


«Ты, конек вороной,

Передай, дорогой,

Что я честно погиб за рабочих».


Кончились песни, все замолкли. В тишине властно застрекотали до сих пор неслышные ходики. Клава подтягивает на них гирьку и начинает одеваться.

— Я провожу вас, Юра. — Прямо и сказала: проводит меня.

— Ты же после бани, простудишься, — возражаю я.

— Не волнуйтесь, я теплее оденусь. Да мы закаленные.

Выходим в синюю лунную ночь.

— Как пойдем, — спрашиваю я, — полем или лесом?

— Можно и лесом, — отвечает Клава, и мы сворачиваем налево.

— А что старших ваших не было? — интересуюсь я.

— А мама с бабушкой ушли на ночеву к родне. Мамочка все понимает, сама молодой была. Да и какие, рассудите, Юрочка, нынче на деревне радости? Вот мы, кто на лесозаготовках от колхоза, вы сегодня всю бригаду видели. За день так наломаемся, что и есть неохота. Так тяжело, что и рассказывать не хочется. Сейчас лес идет для шахт Донбасса. А весной: «Дадим лес на восстановление героического Сталинграда!» Одно всех держит — надо! И мечтаем: скорей бы война проклятая кончилась…

Я думаю: мы и в тепле сидим на классных занятиях, а каково девчатам в лесу, где только у костров погреешься?!

— Верно, что вас белым хлебом кормят? — почти угадывает мои мысли Клава. — И сахар дают?

— Ну, не только белым, наполовину, — отвечаю я виновато. — А сахар, верно, получаем. Иначе пушки по снегу не потащишь.

Большое удовольствие — вечером, во время самоподготовки, запивать кипяточком ломоть пшеничного хлеба, обмакнутый в сахарный песок… Решаю: принесем с Василием гостинцы — свои порции хлеба и песку, пусть девчата полакомятся. Эх, жаль сегодня не догадались!


— Ой, мамынька, волки вроде! — вдруг вскрикивает Клава. Она берет меня за рукав шинели, на миг легонько прижимается ко мне. Но — испуга в голосе нет.

— Теперь я тебя провожу, — говорю я, и мы поворачиваем к деревне.

— Я недавно здесь серого встретила. «Кыш» ему сказала и пошла дальше. Один был, не решился…

— А если бы стая?

— С другой бы ты теперь дружбу вел.

И тут я неожиданно для себя обнимаю Клаву, пытаюсь поцеловать. Но Клава с недевичьей силой сжимает мои руки в кистях:

— Нельзя, с первого разу невозможно, — шепчет она, отворачивая лицо в сторону. — Остыньте, не позволю все равно.



Я пытаюсь запрокинуть ее голову, но Клава вдруг кричит с болью, с досадой:

— Пустите же! — И у меня разом опускаются руки. — Ой, мамынька, вон звезда упала, — произносит она, глядя в небо. — Не эдак ли мой папанька загас?.. Бабка тогда к подружке гадать пошла, но ничего карты не открыли. А потом: «Погиб смертью храбрых…»

У Клавиного дома группа парней помоложе меня преграждает дорогу. Ломкий мальчишеский голос:

— Курсант, подраться хочешь?

Клава вглядывается в темные фигуры:

— Ты, Ванюшка, не очень, а то матери пожалуюсь.

— Заступница! У нас на курсанта зуб, не на тебя.

Мне становится весело. В Ленинске тоже такие задорные петушки водились.

— Семеро одного не боитесь? — спрашиваю насмешливо. — Не стану драться, других дел хватает. Идем, Клава.

Парнишкам надо было только утвердить себя, драться и им не хочется. Когда останавливаемся у дома, Клава спрашивает:

— А не боитесь, что трусом сочту?

— Нет.

— И правильно! Не этим храбрость доказывают. Мой папанька драки не любил, а на фронт спокойно пошел. Если б вы стали задираться с Ванюшкой, мне было бы неприятно.

— Презирала бы?

— Вроде того.

Клаве на язык не попадайся: выскажет, что думает.

— Ну, спокойной ночи, побегу я.

— Не обиделись? Приходите, Юра, с вами не так тягостно. Будто просвет в тучах и солнышко оттуда.

— Откровенная ты.

— Нехорошо? Уж какая есть. Идите, вам далеко.

Я побежал. Времени до окончания увольнительной осталось мало.


ДЕТИ И ОТЦЫ

Давно, почти 30 лет назад, когда я только что окончил исторический факультет в Ленинском педагогическом институте, по распределению приехал в Казахстан с чемоданом книг, в первом «штатском костюме», и стал преподавать в педучилище районного городка Баянсу, и студенточки — русские и казашки писали мне любовные записочки, а я одержимо вел историю, таскал ребят на раскопки, организовывал исторический и даже драматический кружки, ездил с парнями и девчатами тушить степные пожары, потому что мне было 25 лет и сил в избытке, — в ту золотую пору произошел памятный случай.

Я придал ему большое значение и огорчался неуспеху «пожарного» предприятия. А теперь с грустью рассматриваю другие тогдашние фотографии, вспоминаю имена и прозвища учеников, названия одноактных пьес и стихов, какими мы привлекали во Дворец культуры даже обомшелых русских стариков и казахов-аксакалов, забывших дорогу из дому.

Военная страда четыре года держала поколение, отшибала взрывчаткой, железом, гарью. Теперь по стране пахло трудовой бензиновой пылью дорог и проселков, жирной известкой, раствором, свежекрашеными партами, распиленными бревнами. Годы учебы пролетели быстро, я учитель и, как в войну, отвечаю за «подразделение». Это уже не взводы, не роты, а студенческие группы, курсовые потоки.

Какие на войне радости? — сознание, что цел после боя, письмо от матери, привет от девушки, друг боевой вернулся «подремонтированный» из медсанбата, еще город освободили, скоро фашисту крышка!..

Настоящая радость пришла только теперь, и никакой труд не казался чрезмерным, любое дело считал выполнимым. В студенческую пору сверх учебных программ, помимо общественной работы будущие историки, биологи, физики летом катили в подшефные колхозы на помощь; в учительскую пору при строгой необходимости выполнять учебный план я на подбившемся живучем училищном «газике» возил свои группы на производственную практику и шефские культмероприятия, на уборочные — посевные и на степные пожары.

Мои ученики отстали от меня на десяток лет, как я от Гриши или Дудакова. Во время пожара огонь припек, зажал на обугленном пятачке. Я увидел: мои студенты встревожились, жмутся ко мне, швыряют лопаты и отбиваются от искр. Опасный момент… Я закричал: «В каком году был штурм Измаила? Пять баллов за быстрый ответ!»

Но не об этом я. Такие случаи на пожарах не часты и не характерны. Потом я рассказал ребятам о ротном Дудакове с его вопросом о дате крещения Руси, и мы смеялись — особенно весело потому, что из огня вышли благополучно. Сидели обессиленные, в саже — и смеялись, совсем как черти из пекла.

К чему это я? Да к тому, что «вечерников» хочу увидеть на их рабочих местах. Так мой характер привел меня на машиностроительный — детище Ленинска, его гордость и славу.

В городе говорят «завод» и не уточняют: его бы с большой буквы писать, другого такого в городе нет: заводище!

Монтажному цеху, в котором работают оба «моих» — Алексей Сережкин и Леонид Моторин, — отведено просторное светлое помещение. Завод, его новый корпус видны почти из любой части города. Из окон нашего дома — тоже.

Разыскиваю парторга цеха. Он уводит меня в «затишок» — к четвертой стене. Мы в царстве цветных проводов, скрученных в жгуты и втиснутых в трубы, коробки, шкафы. Степан Степанович Пименов — наладчик автоматических линий и станков. На вид ровесник, но не седой, не хромой, не импульсивный, как я, — спокойный, сосредоточенный.

В десяти метрах от нас Леонид колдует с проводами. Завидел меня, смущается, но скоро забывает обо мне и занимается делом — готовит проводку для монтажа. Так увлечен, что не обращает на нас внимания. Высокий, большерукий, сосредоточенный, он приметен, нет, значителен, ни на кого не похож. За партой он что-то теряет. Красив человек в труде! В том самом труде, который выбрал по душе, на который идет, как на праздник.