Ах, как завертелось! С каким огоньком! На первом коммунистическом субботнике не было такого веселья, как на этой елке. Особой изобретательности дедушка, конечно, не проявил: лови, брат, и ешь! Видишь Зимний – бери! Короче, прямой он был дед, без фантазий. А детям-то что? Раньше они босыми бегали, махорку на темных вокзалах курили, теперь пошли с Лениным мышки да кошки… Бежи, бежи, серая, не убежишь!
Всякая история обрастает легендами, и эта тоже. Вдоволь наигравшись с детьми, Владимир Ильич вместе с кроткой Маняшей и сильно уставшей женою Надюшей поехали в Кремль. И говорят злые языки, что на углу Орликова переулка на его приостановившуюся машину налетела банда знаменитого рецидивиста Яньки Кошелька, и лично сам Янька, не узнавши в темноте вождя мирового пролетариата и главного международного дедушку, потребовал денег. Денег у Ленина отродясь не водилось. Не было их также и у его жены, а у сестры хоть и были какие-то копейки, но ей не хотелось их тут же отдать. Напрашивается простой вопрос: зачем было останавливать машину? Личный шофер Ленина по фамилии Гиль объяснял потом, что это, мол, сам Ленин попросил его приостановиться и спросить, чего от него хотят размахивающие оружием, с неприятными, грубыми лицами люди. Но Гиль этот точно наврал. Не таков был Ленин, чтобы после всего пережитого в Цюрихе попросить шофера остановиться! Хотя, может быть, это именно дети на него так подействовали. Смягчили его и зачем-то расслабили. От Яньки Кошелька Ленина отбила подоспевшая милиция. В результате возникшей перестрелки один из милиционеров погиб и был посмертно награжден часами. Но вот что сейчас интересно: говорят, что после этой ночи у Ленина совсем испортился характер. Детей он уже не любил, играть с ними тоже почти не играл, домашних замучил, Маняшу особенно. Все время куда-то ее прогонял и изредка топал ногами. Надежда частенько писала в ЦК, просила помочь и прислать медсестру. Прислали двоих.
Может быть, конечно, начавшиеся в России с 1921 года массовые расстрелы несовершеннолетних не имеют никакого отношения к психическому срыву вождя после елки. Расстрелы – расстрелами, психика – психикой. Но как все на свете таинственно связано!
Ирония жизни… А что это значит?
Дине Ивановне Форгерер казалось, что в эту ночь она не спала ни одной минуты, поэтому, открыв глаза и увидев, что за окном уже рассвело, она никак не могла поверить в то, что заснула, а главное – где! В чужой комнате рядом с любимым ею человеком, встречи с которым она ждала целый год. Но она заснула и проспала, наверное, не меньше трех-четырех часов, пока озабоченный голос трамвая не начал свою торопливую песню. Любимый ею человек лежал рядом на диване, от которого сильно пахло керосином, а значит, в нем жили когда-то клопы, которых изгнали к прибытию гостя. Подперев кулаком голову, Алексей Валерьянович пристально смотрел на нее и молчал. Дина потянулась к нему горячим, худым и разнеженным телом, но он сухо поцеловал ее в висок и начал вставать, одеяло откинув. От неприятного предчувствия у нее похолодели и стали вдруг мокрыми руки и ноги.
– Пока ты спала, – сказал он, наливая себе воды из графина немного дрожащими пальцами, – я думал о том, что нам делать сейчас.
Она испуганно, умоляюще взглянула на него.
– О чем ты?
– Единственный шанс выпутаться тебе – это разорвать всякие отношения со мной. Я говорил это тебе вчера вечером и сегодня повторяю то же самое. Не надо! Не спорь! – Он повысил голос, чтобы не дать ей возразить. – Ты еще не поняла того, что случилось. Тебя напугали, и всё. Но дело не только во мне и тебе. И даже не в Танином сыне. Они его, может быть, и не убьют. Но Таню, тебя, и отца, и Алису они безусловно убьют. Что тогда? Тогда и он тоже не выживет.
– Зачем же им нас убивать?
– Я им сейчас нужен, – ответил он с еле сдерживаемым бешенством. – Я их заманил сам не знаю куда. Они не отстанут. И чтобы переломать меня всего, не остановятся. Начнут и меня шантажировать… Кем? Тобою, конечно! А кем же еще? Поэтому…
И замолчал.
– Поэтому что? – прошептала она.
Барченко поставил на стол стакан с водой, грузно опустился на колени перед диваном, положил голову на подушку.
– Поэтому мы расстаемся с тобой. На сколько, не знаю.
Через пятнадцать минут внимание сонного красноармейца, дежурившего у дверей Второго Дома Советов, было остановлено красивой, но всклокоченной юной особой, выскочившей прямо перед его носом и стремглав помчавшейся через улицу так, что еще секунда – и она угодила бы под грузовик.
Завершив съемки в Финляндии, Николай Михайлович Форгерер, в котором за время вдохновенной работы над ролью добродетельного Лота окончательно окрепло решение вернуться в Россию к своей несговорчивой странной супруге, прибыл на Финляндский вокзал в самом начале марта. Он готовил себя к тому, что жизнь в этой новой России не будет простой и удобной, однако представить себе того траурного зрелища, какое собою являл Петроград, не мог даже в самых нелепых фантазиях. Вид этого совсем еще недавно прекрасного и величественного города, в котором теперь только тающий снег и сумерки с запахом близкого моря напоминали прежние времена, так сильно подействовал на впечатлительного Николая Михайловича, что он содрогнулся, и дикая мысль, что в таком разоренном и измученном месте людям не до любви, впервые пришла ему в голову. Москва, до которой он с большими трудностями добрался только на третьи сутки, была Петрограда не лучше.
Увидев перед собою знакомый дом доктора Лотосова, Николай Михайлович остановился и опустил чемоданы на землю. Сердце его неистово билось, а голова, ноющая уже второй день, вдруг разболелась по-настоящему, и стало казаться, что левый глаз выворачивают из глазницы так, как полукруглой ледяной ложкой выворачивают из ведерка шарик мороженого. Он набрал в руки тающего, но еще колкого снега и приложил его ко лбу. От холода голову и левый глаз заломило еще больше. Николай Михайлович вытер лицо перчаткой и позвонил в дверь. Послышались быстрые, как будто бы детские и веселые шаги. Николай Михайлович закашлялся от волнения.
– Кто там? – спросил его ровный голос Тани.
– Я, Тата, – ответил Николай Михайлович.
– Ах! – вскрикнула она, загремев цепочкой, и это «ах» живо напомнило ему Дину. – Ах, Господи! Вы?
Она распахнула дверь, и Николай Михайлович очутился в передней, увидел знакомую деревянную лестницу наверх, почувствовал запах отсыревших дров, которыми только что затопили печи. Таня была еще не причесана: светлые – гораздо светлей, чем у Дины, – волосы закрывали ее хрупкие плечи с наброшенным на них платком. Лицо при виде Николая Михайловича загорелось румянцем.
– Ах, Господи! – повторила она, всплеснув руками и этим опять же напомнив жену. – А мы ведь не знали, что вы, то есть ты…
И смутилась, не зная, как обращаться к нему.
– Да я и сам не знал до последней минуты, сколько мне понадобится времени, чтобы добраться… Дорога тяжелая… Трепали, обыскивали…
– Пойдем же скорее, пойдемте! – волнуясь, заговорила Таня, и они начали подниматься по лестнице, забыв про чемоданы, так и оставшиеся стоять на снегу.
Но Таня тут же спохватилась и, как была полуодетая, выскочила на улицу.
– Слава Богу, не заметил никто! – заговорила она возбужденно. – Сейчас оглянуться не успеешь, как все пропадает! И дети воруют, и взрослые…
Николай Михайлович втащил чемоданы в переднюю, и они опять, перебивая друг друга обрывками фраз и восклицаниями, начали подниматься по лестнице.
– Да подожди же ты, Тата! – опомнился, наконец, Николай Михайлович и обнял ее. – Целоваться не буду, поскольку с дороги, не мылся, не брился, но так же нельзя… Мы два с тобой года не виделись!
– Да! Господи, время летит! – И она крепко поцеловала его. – Вот Дина обрадуется…
Лицо ее вдруг вспыхнуло, и она точно так же закусила губу, как делали все они: мать и две дочери.
– Обрадуется? – недоверчиво, с дрожью в голосе спросил он.
Таня опустила глаза.
– Мы с ней часто говорили, Коля, что при такой жизни, которая у нас сейчас, лучше, чтобы как можно меньше людей такую жизнь испытывали… Мы, честное слово, даже радовались, что ни ты, ни мама не знаете, до чего здесь сейчас тяжело! Ведь мы не живем, Коля. Мы выживаем.
– Постой, Тата! – Николай Михайлович остановил ее за локоть. – Я прямо сейчас и хотел бы понять. Ты мне словно чего-то не договариваешь. Я – что? Я вам не ко двору?
Таня смутилась до слез.
– Как «не ко двору»? Ведь мы же семья. И места пока еще много, нас не уплотняют. Мамина комната пустует, и бывшая детская тоже… в ней Дина сейчас…
– Где Дина? – переспросил Николай Михайлович грубо и громко от вдруг охватившего его страха.
– Она еще спит, – пробормотала Таня. – Вчера был последний прогон. Они ставят новый спектакль… Она очень поздно вернулась… Мы спали, я даже не слышала…
И смело посмотрела ему в лицо своими темно-голубыми, с синевой вокруг зрачков, словно бы украденными с материнского лица глазами.
– Ты хочешь мне что-то сказать? – спросил Николай Михайлович.
– Да, я хочу сказать только одно. Но мне сейчас трудно. Ты сам все увидишь. Я очень люблю ее, Коля. И все ей прощаю. Но нам неспокойно. Она… – Таня совсем смешалась. – Я старше ее, она верила мне, всегда мне во всем доверяла, а тут… Я просто не знаю! Но ты все поймешь. Она очень умная, Коля… На редкость!
За плотно закрытыми дверями бывшей детской была тишина.
– Ты хочешь ее разбудить? – испуганно спросила Таня. – А может, сначала помыться? Ты можешь и ванну принять, вода есть…
– Успею помыться, – сквозь зубы сказал Николай Михайлович и постучал в дверь.
Таня отвернулась и теми же быстрыми детскими и веселыми шагами побежала вниз по лестнице, как будто не хотела присутствовать при том, как Николай Михайлович Форгерер встретится сейчас со своею женой.
В легком сумраке комнаты, слегка только освещенной просочившимся из бокового окна мартовским светом, было сильно накурено и везде валялась одежда, на которой Николай Михайлович, как это бывает с людьми в минуты особенно сильного волнения, остановил свое внимание. Одежды было много, и вся она показалась ему роскошной. Дина лежала на животе, уткнувшись лицом в подушку, и Николай Михайлович с внезапным ужасом отчужд