Мы пылаем огнем — страница 28 из 65

Ладони мокрые от пота. Я вытираю их о джинсы. Конечно. Что толку от людей, если они бесполезны? Все всегда должны что-то уметь, потому что так устроена жизнь, так всегда было: если ты ничего не умеешь, ты никто и так далее и тому подобное, потому что сейчас я действительно ничего не могу, и я чувствую себя безнадежным тупицей, у которого осталось слишком много надежд, которых не должно быть, потому что Я НЕ МОГУ НИЧЕГО СДЕЛАТЬ, КАК НАДО!

Я глубоко вздыхаю:

– Просто дай мне еще немного времени, Зейн. До крайнего срока трансфера. Пожалуйста. Если я так и останусь бесполезным калекой, то я согласен спуститься на лигу ниже.

Владелец «Аспен Сноудогс» надувает щеки и так сидит. Он хмурится и внимательно смотрит на меня. Его плечи опускаются, когда он выдыхает и откидывает голову.

– Хорошо, Уайетт. До окончания трансферного сезона. Но ты будешь сидеть на скамейке запасных в домашней игре в следующие выходные и не вернешься на лед, пока не поправишься. Мы скажем прессе, что твое заявление на конференции было верным, ты должен был играть, но потом, по глупости, сломал ребро на тренировке.

Меня захлестывает облегчение. Легкое ощущение счастья успокаивает нервы.

– Спасибо, – говорю я, поднимаясь с бархатного кресла со спинкой в форме раковины. Я уже почти подхожу к двери, когда снова оборачиваюсь. – Не обижайся, но Грея все-таки стоит выгнать.

Зейн издает горький смешок.

– Ты даже не представляешь, как я этого хочу, парень. У «Бостона» и «Сиэтла» на столе лежат предложения по другому запасному игроку, и как только я кого-нибудь найду, Грей уйдет. Я думал, он подает надежды. Но что уж там… – он улыбается. – Все совершают ошибки, Уайетт.

«Не такие, как у меня, Зейн, не такие».

Надежда эта, честно говоря, меня убивает. Не знаю, зачем она вообще нужна, но она вечно подкрадывается, когда все катится к чертям. Родители умерли, все было паршиво, но тут появилась надежда и сказала: «Эй, все нормально, вот она я, ничего страшного, все налаживается», и я такой: «Да ладно, ничего себе! Я тебе верю, ну, может, только чуть-чуть, но и этого достаточно». И я пил, очень много, потому что думал, что лучше отключиться, надежда сама обо всем позаботится, ведь раз она есть, то она все уладит. Но она не уладила. Ариа сбежала, просто собрала свои вещи и ушла, несмотря на долгие годы, проведенные вместе, ни тебе «чао», ни «пока», ни того, ни другого, потому что ей незачем было видеть меня снова после того, что я натворил, и я сказал: «Вот и все. Теперь-то точно все». Но ей хватило наглости взять и вернуться. Не Арии. Надежде. Она щекотала меня и мурлыкала: «Эй, не сдавайся, все будет хорошо, вот увидишь». Но все это время я думал: «Я ТЕБЕ БОЛЬШЕ НИКОГДА НЕ ПОВЕРЮ, ПОНЯЛА?»

Но вот она снова здесь. Я никогда от нее не избавлюсь. Это как противный прыщ, который постоянно возвращается, сколько бы раз я его ни выдавливал. Я просыпаюсь утром, и – ага, вот она, снова выскочила, красная и блестящая, во всей красе.

Но это мой последний шанс, и, честно говоря, если я не смогу собраться с силами, чтобы вылечить руку, голову и душу, которая, как мне кажется, все равно не поддается лечению, то все, конец, просто конец. Тогда мне придется перевернуть жизнь с ног на голову и начать все сначала, с нуля, а может, с ноля целых шести десятых, потому что во мне живет надежда, которая говорит: «Нет, друг, ноль – это ноль, а ноль – это ничто, так не бывает, понимаешь? Не бывает».

«До конца трансферного сезона», – твержу я себе снова и снова. Вдруг поможет, если я буду твердить это себе не переставая. До конца трансферного сезона, до конца трансферного сезона, ДО КОНЦА ТРАНСФЕРНОГО СЕЗОНА.

И так всю дорогу. Все время, пока я сижу в душном автобусе, который везет меня обратно в Аспен, потому что у меня нет денег на такси. На меня все пялятся, потому что прекрасно знают, кто я такой, и удивляются, какого черта я еду на автобусе. Я мог бы им рассказать. Примерно так: «Знаете, я должен купаться в деньгах, но, ха-ха, я совсем на мели, а сестра ходит по ночам на вечеринки и возвращается домой с пачкой купюр по доллару, и я не понимаю, когда она успела вырасти. Но знаете, что? У меня есть время до окончания ТРАНСФЕРНОГО СЕЗОНА, так что мне не придется ездить в этом дерьмовом автобусе и смотреть на ваши ошарашенные лица. И вот еще: я не могу этого сделать, потому что совсем вымотался. Круто, правда?»

Вот как бы это звучало, если бы я заговорил. Но я просто пялюсь в ответ, пока они не отвернутся и не почешут шею, спину или задницу.

Джослин из дома напротив стоит за белой кружевной занавеской и наблюдает за мной, когда я сворачиваю на нашу улицу. Я сразу ее замечаю, потому что их дом стоит первым, рядом с ним – длинная тропинка, ведущая в лес, а за деревьями – гора Баттермилк, бесконечно высокая и бесконечно красивая.

Это так в духе Джослин. Стоять и таращиться. В этом нет ничего плохого, потому что она такая, какая есть, и, честно говоря, я не возражаю. Но от того, как она наклоняет голову, и на ее лице появляется жалость, мне становится не по себе – неужели я насколько плохо выгляжу?

Проходя через палисадник по дорожке к веранде, я замечаю множество рождественских роз и анютиных глазок среди бурой травы. Не то чтобы это было красиво, потому что они увядшие, скрюченные и какие-то коричневые, все до единого, и я думаю, как это грустно, ведь эта клумба была маминой любимой, и у Арии тоже. Они вместе ее сажали, постоянно обливаясь водой и смеясь, с чумазыми лицами, и каждый раз, когда я смотрел на них, мое сердце замирало.

Но теперь тут ничего не цветет. Все умерло.

Камила сидит в гостиной. Ее волосы заколоты в черный пучок толстой заколкой, что очень некрасиво, но сестре идет. Она сидит в своей нише у окна, на эркере, заваленном разноцветными подушками, поджав ноги, накрывшись шерстяным одеялом, потому что ей всегда холодно, на коленях у нее лежит клетчатый блокнот – тот самый, на котором написано имя Пакстона, с сердечками на обложке.

Когда я кладу ключи в деревянную чашу на комоде, она поднимает глаза.

– Эй, – говорю я, но она игнорирует меня и продолжает писать что-то розовым фломастером, который я уже сто два раза просил ее не использовать для школьных заданий.

– Эй, – окликаю я ее еще раз и громче – может, тогда она поймет, что я имею в виду ее, как единственную в этом доме.

Камила закатывает глаза.

Я захожу в гостиную и сажусь на диван. По телевизору показывают «Семейство Кардашьян». Я беру пульт и выключаю его.

– Я вообще-то смотрела, – говорит она.

– Давай помиримся?

– Нет. Я хочу посмотреть шоу.

– Не волнует.

Вздохнув, Камила поворачивается ко мне. Блокнот сползает с ее коленей. Я вижу формулы, корни, буквы, векторы, но ни сердец, ни Пакстона, и мне становится легче.

– Ты сильно облажался, Уайетт.

– Знаю. Но, честно говоря, и ты тоже, – я придвигаюсь к ней и тянусь к ее руке. Она хочет вырвать ее у меня, но я не отпускаю, в смысле, ее руку, но и сестру тоже, потому что иначе она упадет – тут слишком низко, а я не хочу, чтобы она стала такой же, как я.

– Я знаю, что сейчас нам тяжело, Камила. И тебе особенно. Между тобой и мамой была очень сильная связь, будто она была твоим криптонитом или типа того, и понятно, что ты переживаешь, особенно после ухода Арии – она была всем, что у тебя осталось. И да, я был эгоистом, потому что думал только о себе, пил и употреблял наркотики. Думал: «Да кого это волнует», но мне стоило учесть, что мои действия могут иметь последствия, которые повлияют на Арию, и думать не только о себе и своем сердце, но и о твоем. Прости меня за это, Камила, пожалуйста, прости.

Ее глаза блестят, но она не плачет. Может быть, потом, у себя в комнате, но не здесь, передо мной. Она теперь большая, сама зарабатывает деньги, забыла Санта Клауса, хочет всегда быть сильной, и она хочет показать это мне, очень старается. Ей семнадцать, черт возьми, семнадцать. Она должна носить блестящие платья и танцевать в спортзале, с помпонами в руках, с улыбкой на лице. Вместо этого она сидит здесь с таким видом, будто прожила три жизни, и все они были плохими, погаными, поистине ужасными.

– Это Ариа виновата, – говорит она, – она сбежала. Не ты. И это она бросила меня. Не ты.

Я сжимаю нежные пальчики сестренки, как тогда, когда ей было четыре, а мне восемь, и она плакала в кроватке, а я спешил к ней, чтобы мама с папой могли поспать.

– Она ушла, потому что я ужасно поступил, Мила. Она бы до сих пор была тут. И ты не виновата в том, что она уезжала, ясно? Все, что было между ней и мной, никак не связано с тобой. Она до сих пор тебя любит, я уверен. Это же Ариа, а ты – ее маленькая Мила, с которой она плела браслетики, рисовала по номерам и пекла разноцветное рождественское печенье, и ты всегда для нее такой останешься.

– Даже если так, – говорит она, на ее щеках появляются красные пятна, и качает она головой. Пучок покачивается: влево, вправо, влево, вправо. – Даже если так, Уайетт, это все равно неважно. Я больше не могу с ней видеться.

– Почему?

– Потому что вы больше не встречаетесь.

От этих слов больно. Это неправильно, совсем неправильно, потому что имена Арии Мур и Уайетта Лопеза всегда должны произноситься вместе.

– Послушай, Мила. Мы с тобой два разных человека. То, что в наших жилах течет одна кровь, не означает, что ты должна страдать из-за того, что сделал я. Это я все испортил, а не ты. Ариа бросила меня, а не тебя. И если уж нам приходится жить в такой ситуации, то, по крайней мере, ты должна наслаждаться каждой минутой с ней и радоваться, что она тебя по-прежнему любит, ведь так и есть, и нет причин думать иначе.

Темные глаза сестренки смотрят на меня. Ее радужка точно такого же цвета, как у меня. Глаза шоколадно-карие, только вокруг зрачка как-то по-другому, немножко светлее, словно там золотой круг, совершенно необычный.

– Хорошо, – шепчет она, но Камила не из тех, кто шепчет, поэтому она прочищает горло и повторяет, громко и четко, потому что хочет казаться сильной, моя сестренка. – ХОРОШО.