А когда самолеты уходят, мы снова приближаемся к берегу. Погрузка продолжается. Я слышу, как генерал Мотыгин говорит нашему Семину:
— Черт… Оказывается, и вам не сладко приходится. На берегу хоть можно в землю зарыться, а тут… Я себя чувствовал так, словно бы предстал перед господом богом.
У одного «из бойцов, погрузившихся на „Кремль“, есть баян, любовно завернутый в одеяло. Расстелив шинель, боец садится на бухту манильского троса и раскутывает свое сокровище.
У этого парня подвижное скуластое лицо, нос пуговкой, светлый залихватский чуб. Рядом с ним пристраивается наш долговязый Жора Мелешкин с гитарой. Гриф гитары перехвачен пышным бантом.
Музыканты о чем-то недолго совещаются и приходят к согласию. Упрашивать их не нужно.
Есть хорошая простая песня. Про девушку, про любовь, про разлуку. Чубатый боец склоняется к своему баяну и припадает ухом к его мехам, как бы силясь уловить слова тихой жалобы, которая послышалась ему в первых еще робких звуках.
Ой ты, Галю, Галю молодая…
Где ж ты, Галю?
В самом деле, где же ты, где? Помнишь ли еще меня чернобровая, ласковая? В песне зовут тебя Галей, но бойцу, чьи пальцы уже онемели от быстрого бега по перламутровым пуговкам, чудится: Ганна, Гануся… А я слышу другое имя — Тоня. И Леньке Балюку, наверное, кажется, что в песне поется про Тоню. Зато если спросить Харитонова, то Петро до хрипоты будет доказывать, что это песня про Ольгу. Да, про ту самую хохотушку Ольгу, которая работала официанткой в командирской столовой и в которой, я знаю, Петро души не чает.
Ой ты, Галю, Галю мо-ло-дая…
Баян настойчиво зовет, тоскует. Ему вторит гитара. И так тревожно, так одиноко становится у меня на душе!
Сейчас вечер. Шумит неугомонная вода под плицами гребных колес. Узорчато двигаются огоньки цигарок. Их прячут в ладонях, в рукавах шинелей. На нижней палубе посапывают и слабо ржут кони.
Подходит старший лейтенант Семин. Рука на перевязи. Подсаживается, кладет здоровую руку мне на плечо и тихо говорит: «Сиди». У Семина тоже ненастно на душе, я это чувствую.
Через некоторое время, помолчав, Семин говорит шепотом:
— Ты мне нужен, Пономарев.
Он незаметно для других кивает мне, поднимается, и я спустя минуту иду за ним.
Странно: Семина я знаю мало, месяца четыре, не больше, но с каждым днем он мне становится ближе. Чувство такое, словно мы давнишние друзья и понимаем друг друга без слов.
Друзья… У каждого есть друзья. К ним ходят в гости, перед ними обнажают душу. Обычно это и называется дружбой. А на войне не так. Здесь у дружбы другая мерка. Сведет тебя судьба с человеком на час, а он тебе становится ближе родного брата.
Вот Семин. Его уважают. Им восхищаются. Нас влечет к нему неспроста. Но связывает нас с ним не просто «родство душ», а чувство, которое и полнее, и глубже. Это — доверие. Вот именно, доверие. Безграничное, беспредельное. Я верю Семину больше, чем самому себе. И он, я знаю, тоже доверяет мне всецело. Как боцману, как Харитонову или Леньке Балюку. Хотя, возможно, мне Семин доверяет даже больше, щедрее. А это, вероятно, и есть настоящая дружба.
И поэтому теперь, когда надо высадить на берег наблюдателей, которым, быть может, никогда не вернуться на корабль, и Семин, не задумываясь, первой называет мою фамилию, я принимаю это как должное.
— Пономарев…— Семин медлит, разворачиваег карту. — Возьмешь с собою трех человек. Прихватите телефонный аппарат. Смотри, вот дорога на Ржищев. Я бы устроил наблюдательный пункт вот здесь или здесь, — он показывает пальцем. — Если покажутся немцы…
Я стою навытяжку. Слушаю. Семин скуп на слова. И правильно делает. Нет рецептов на все случаи жизни. Каждый обязан принимать решение сам.
На прощанье Семин крепко жмет мою руку здоровой рукой.
— Советую тебе взять кого-нибудь из комендоров, — говорит Семин.Ананьина, например… Я киваю.
— Ну, как говорится, ни пуха…
Ленька Балюк натягивает бушлат, рассовывает обоймы по карманам. Ананьин, коренастый крепыш, взваливает на спину телефонную катушку. Нужен еще один человек. Кого взять?
— Я с вами пойду, Пономарь, — говорит Харитонов.
— Тебя не пустят. Ты кочегар.
— Пустят, Семин разрешит, вот увидишь, — говорит Харитонов. на ходу поправляет бескозырку, разглаживает фланелевку на животе. От Семина возвращается быстро: командир дал «добро».
Гранаты, винтовки, катушка с проводом, телефонный аппарат… Кажется ничего не забыли? Простившись с товарищами, вчетвером сходим на берег. Ныряем в жидкую темноту. Гуськом, один за другим, поднимаемся по тропинке в гору. Впереди — Ананьин, за которым разматывается провод, потом — Ленька Балюк, за ним — Харитонов. Последним, проверяя на ходу провод, иду я.
Мы минуем кладбище и заброщенную каменную часовенку. Уже видна дорога на Ржищев. Над нею склонились кривые вербы. Впереди мерцает ставок Воткнуть штык в землю — дело одной секундь. Принимаюсь вертеть ручку аппарата. «Кремль», «Кремль», как слышите? Я — Пономарев…»
Семина я вызываю через каждые полчаса. Вокруг — тишина. Иногда влажно шуршит слабый ветерок. Вглядываюсь в темноту до боли в глазах, и мне начинает казаться, будто впереди шустро шныряют какие-то тени. Большие, лохматые. Появляются в полосе лунного света и тотчас исчезают проваливаясь.
Мы тревожно и напряженно ждем. Это не обычное волнение. Это строгая, почти торжественная сосредоточенность. Но она холодит кровь.
Может быть, на свете есть смельчаки, которым все нипочем. Не знаю. И не верю. Мне не приходилось видеть таких.
Можно казаться спокойным, как Ленька Балюк, жующий кислый сухарь, можно сдерживать себя, как Харитонов, который все время курит. Но быть спокойным? Не-ет…
Все мы придавлены мрачным величием этой ночи. Ведь может случиться, что это наша последняя ночь. Поэтому мы молчим. Даже Харитонов притих. Харитонов, который всегда что-то напевает или бубнит под нос. Значит, и Харитонов думает.
Сам я тоже, как глыбу, ворочаю тяжелую думу. От Балтики до Черного моря тысячи километров. И везде — фронт. На каждом клочке земли не спят сегодня люди. И думают, наверное, о том же, о чем думаем мы. О близких, оставшихся дома, о страданиях, выпавших на нашу долю. Дождь, ветер, а они лежат на земле, согревая ее своим живым теплом. И сколько их останется неподвижными, скольких не досчитаются завтра!..
— Ты о чем думаешь? — спрашивает Харитонов.
— А тебе какое дело? — отвечает Ленька вопросом на вопрос.
И опять тихо. И опять густо наливается невеселой думой голова. Ожидание становится невыносимым.
— Смотри, Пономарь… Да ты глянь. Левее. Да не туда…
— А что?
— Ползут…
Ленька, вытянув шею, смотрит прямо перед собой на дорогу. Там, впереди, что-то урчит, рокочет, движется. Большое. Грузовики или…
— Танки, — говорю я в трубку. Удивительно, но мой голос совершенно спокоен. — Выходят на дорогу. Прицел…
На нас движется железное стадо. Огромные — в темноте все кажется огромным — танки ползут по ровному полотну дороги.
Почти одновременно в нескольких местах лопается тишина. Взрывы. Грохот. Лязг. Мечется грязное пламя. Я слышу сквозь грохот голос Семина, что-то кричу в ответ, а мозг сверлит мысль:
«Нельзя допустить, чтобы эти танки прорвались к реке. Нельзя допустить…»
— Ну, докладывай, — приказывает Семин. Мне трудно говорить. Как расскажешь о том, что было пережито за эти три дня? Мы отстреливались. Потом сидели в камышах по горло в хлюпкой прокисшей жиже. Шли, минуя села, по ночам. Ели капусту и сырую морковь, выкапывая ее голыми руками на огородах… Позади остались Стайки, Триполье, Халепье, Козин. И все это время нас мучила мысль, что там, под Ржищевом, мы рано вызвали огонь и не оправдали доверия Семина. Надо было подождать, пока вся колонна выйдет на дорогу, а мы… Поторопились.
Потом связь с кораблем порвалась. «Кремль» прекратил огонь, и мы решили отойти. Но куда? Вокруг были немцы.
Ленька Балюк, который раньше не верил ни в бога, ни в черта, теперь все время загадывал: если молчание нарушит Харитонов, мы выберемся из кольца. Ленька явно хитрил, зная, что Харитонов самый разговорчивый из нас всех. Но и Харитонов, как назло, молчал.
А на исходе третьего дня мы случайно увидели «Кремль». Смотрели и не верили своим глазам. Откуда он взялся? Вот он стоит на том месте, где в Днепр впадает хилая речушка Козынка, над его гребным колесом чернеет полукружие знакомых букв, рядом с ним покачивается монитор «Левачев», а мы отказываемся верить этому. Точно все происходит не наяву, а в сказке.
Но нас уже заметили. К берегу подходит шлюпка, и Жора Мелешкин, который сидит на руле, говорит: «А мы были уверены, что вы накрылись». Жора удивлен не меньше нашего. Но еще больше удивляется Сероштан, боцман, которому Ленька Балюк, поднявшись на борт корабля, молча протягивает свою винтовку…
Вот об этом и надо доложить Семину. Но к чему тянуть? Не лучше ли сразу сказать о главном? И я выпаливаю:
— Разрешите, товарищ старший лейтенант… Это я виноват, что рано вызвал огонь.
— Рано? Да ты что, рехнулся, Пономарев? Вы дали нам знать в самый раз. Ну и нарубили же мы дров! Выстрелов по сорок на каждый ствол пришлось, да… Постой, ты куда, Пономарев?
Но меня не удержать. Выскочив из каюты, я скатываюсь по трапу в кубрик. Во весь голос кричу: «Ленька! Харитонов! Черти полосатые! Командир доволен, слышите?» Мне хочется смеяться и плакать, пройтись по кубрику на руках.
— Живем, братцы, — говорит Ленька и хлопает Перманента, подвернувшегося под руку, с такой силой, что тот приседает.
Скрипят лебедки. Сипло шумит пар. «Кремль» трется горячим бортом о привальные брусья причала. Брусья висят наклонно. Они прихвачены цепями, продетыми, сквозь ржавые скобы.
С корабля сносят убитых и раненых. Их много. Лица мертвецов прикрыты бушлатами и шинелями. По-больничному пахнет карболкой.
Два часа тому назад мы вернулись в Киев. Пришли на утренней заре, когда уже совсем развиднелось. Стылый сентябрь распахнул над нами свои прозрачные синие выси. Холодное осеннее солнце бушует на киевских холмах, перебрасываясь с дерева на дерево. Дерзко перемахнул над плесом знаменитый цепной мост.