Мы расстреляны в сорок втором — страница 15 из 20

— Что-то мне не нравится ваш рыжий, — сказал он Семину. — Понимаешь, старшой, я лично против тебя ничего не имею, но приказ…

— Рыжий? Это который? Бляхин, что ли? — спрашивает Семин.

— Он самый. Во-во…

— Так он же беспартийный.

— А как насчет остального? Говорят, что он жид.

— Во-первых, не жид, а еврей. А во-вторых, Бляхин русский.

— Надо проверить…— кавалерист озабочен. Затем, помолчав, вкрадчиво говорит: — Ну на кой черт тебе выгораживать какого-то жида? Из-за них мы с тобою отдуваемся.

— Слушай, а ты, между прочим, откуда будешь?

— Я — терский казак, — гордо отвечает кавалерист. — А что?

— Так вот, слушай, казак, — говорит Семин. — Я знал, что ты подлец. Но что ты такой подлец — этого я не думал.

— Что?!

— А то что слышал.

— Смотри, доиграешься, — предупреждает кавалерист.

— Я на тебя… облокотился, как говорят в Одессе, — Семин улыбается. — Советую тебе с моряками не связываться, казак. У нас ребята такие, что могут ненароком прикончить. Понял?

И, не ожидая ответа, он поднимается и уходи. На время Бляхер в безопасности. Кавалерист его теперь не тронет.

Но Семину кавалерист при случае все-таки подкладывает свинью. Об этом мы догадываемся, когда Семина вдруг ни с того ни с сего вызывают к самому коменданту.

Проходит час. Проходит второй, третий… Садится солнце. Розовеет выпавший ночью снег. А Семина все нет и нет.

Возвращается он поздно. С выбитыми зубами.

А вначале комендант был изысканно вежлив, учтиво угощал сигаретами. Знает ли Семин, что войне скоро конец? Через какой-нибудь месяц русские очутятся за Уралом. Нет, это не пропаганда. Не угодно ли Семину взглянуть на карту, которая висит на стене. Когда прибывает очередная сводка ставки фюрера, комендант самолично переставляет флажки.

Нет, на карту Семину взглянуть не угодно.

— Вы не верите слову офицера? — комендант пожимает высокими плечами. — Напрасно, мы с вами люди военные. Ах, в газетах писали о взятии Москвы!.. Что поделаешь, господа журналисты спешат, торопятся. Людям вообще свойственно увлекаться и выдавать желаемое за свершившееся. Нет, к сожалению, Москва еще не взята, хотя ее и видно уже в полевые бинокли. И Ленинград, признаться, еще не взят. Семин имеет возможность убедиться, что он, комендант, с ним предельно откровенен. Но Украина, эта житница России с ее Донецким бассейном…

Куда он клонит? Семин не может понять.

— Вы, говорят, служили на Черном море? — спрашивает комендант. — О да. Как это говорится по-русски? Большому кораблю — колоссальное плавание. Есть такая пословица, верно? Он, комендант, может только посочувствовать Семину. Моряка перевести на реку — все равно, что рыбу выбросить на берег. Нехорошо, нехорошо. «Откуда он знает?» — думает Семин.

— Нам многое известно, — комендант решает раскрыть карты. — Вас, если не ошибаюсь, исключили из партии, так? Перед вами открывались широкие горизонты. Вы могли сделать карьеру, выслужиться «до гросс-адмирала. И вдруг…

Семин курит и молчит. Интересно, что будет дальше.

— Это старая истина, большевики не ценят людей, — продолжает комендант, вслушиваясь в торопливую скороговорку переводчицы. (Переводчица русская, окончила институт иностранных языков. Она смотрит на пол. Видно, она еще не потеряла остатков совести и ей стыдно, что она работает на немцев.) — У большевиков незаменимых нет. Это у них называется критика и самокритика, так? Ну, так вот, поскольку Семина незаслуженно обидели соотечественники, он, комендант, может ему предложить…

— Сколько? — пуская дым в потолок, спрашивает, перебивая коменданта, Семин. Он встречает удивленный, осуждающий взгляд переводчицы, но остается невозмутим.

— О, старший лейтенант Семин, сразу видно, человек деловой. Он настоящий европеец, и с ним приятно иметь дело. Может быть, старший лейтенант Семин знает немецкий язык? Тогда они обойдутся без посторонних.

Немецкий язык Семин изучал в школе и в училище. Он помнит, что стул — это «дер штул», что шкаф — это «дер шранк». Он может произнести «битте» и выругаться: «доннерветтер». Вот и все его познания в немецком языке. Теперь он жалеет, что в школе пропускал уроки немецкого. Ему тоже хочется, чтобы комендант отослал переводчицу и автоматчиков, которые торчат за спиной. Но, ничего не поделаешь, приходится мириться с их присутствием.

— Конкретно, что вы мне предлагаете? — спрашивает Семин.

— Работать с нами.

Семин уже докуривает пятую сигарету. Одну сигарету он успел припрятать про запас. Толькс этого ему и надо было — покурить вволю. Теперь уже можно кончать волынку.

— Так вот, — говорит он медленно, подбирая слова. — Переведите, что прежде всего я должен внести ясность. Сведения, которыми располагает господин комендант, абсолютно точны. Не хватает лишь некоторых деталей. Да, я действительно был исключен из партии. Но я коммунист. Был коммунистом и коммунистом остался. Так и передайте коменданту. Скажите ему, что я, черт побери, коммунист до ногтей, коммунист всем сердцем, всей душой и буду до последнего бороться за дело партии…

Семин кричит.

Переводчица отскакивает к стене. На Семина наваливаются автоматчики. Они крутят ему руки, связывают их, и тогда к Семину боком подходит комендант и бьет его наотмашь рукояткой тяжелого «парабеллума» по лицу. Он наносит ему удар с такой силой, что у Семина крошатся зубы. От нечеловеческой боли Семин теряет сознание.

Постепенно выясняется что к этой истории имеет кое-какое отношение Сенечка Тарасюк. Это он сболтнул кавалеристу, что Семин служил на Черном море и был исключен из партии. Рассказал он ему об этом без злого умысла, а староста, ясное дело, поспешил доложить лагерному начальству.

— Если бы я знал,-оправдывается Сенечка, — так я бы молчал как рыба. Теперь он из меня слова не вытянет.

— Ох и трепло же ты, — говорит Жора. — Привык в своей парикмахерской чесать язык.

— Профессиональная болезнь, — вставляю я как бы ненароком.

— Будет вам, — Семин приподнимает голову. — Тарасюк тут не при чем. Ну, сболтнул лишнего. Откуда было ему знать, что так обернется дело. Верно?

— Точно, — обрадованно кивает Сенечка.

— А думать все-таки надо, — наставительно говорит Ленька Балюк. — На то и голова. Она не для того только, чтобы прическу и бачки носить. Эх, Перманент, Перманент. Видно, тебя мало били.

— А может, наоборот? Пришибли в детстве.

— Конечно. Когда ему исполнился годик, дорогая мамаша уронила его с третьего этажа.

— А батя потом так встряхнул, что повыле-тали заклепки.

— У тебя самого не хватает заклепок, — огрызается Сенечка.

Попреки сыплются на него со всех сторон. Каждый стремится перещеголять товарища. Застенчивый, скромный Вася Дидич и тот вставляет какое-то замечание.

Мы уже смеемся. И Семин — я отказываюсь верить-тоже смеется. Смех у него звонкий, молодой.

— Удивляешься, Пономарев? — заметив мои взгляд, тихо спрашивает Семин. — Я переменился, да? А знаешь почему? Мне казалось раньше, будто все прахом пошло… Особенно после того, как очутился в плену. Да… А вот сказал сегодня коменданту, что я коммунист, и, поверишь, впрямь почувствовал себя коммунистом. И у меня отлегло от сердца, понимаешь? Ну, словно бы я заново родился на свет.

Он улыбается беззубым ртом.

— Понимаю, Валентин Николаевич. Помолчав, Семин снова спрашивает:

— Скажи, Пономарев, почему ты не в комсомоле? Если, конечно, не секрет.

— Какой там секрет. Просто так получилось. То цирком увлекался, то еще чем-нибудь. Ну и, признаться, любил погулять. Не без того. Когда же тут ходить на собрания?

— Скажи, а стихи ты писал?

— Откуда вы взяли?

— Вот ты и проговорился… А я так спросил,. между прочим. Когда-то я тоже пробовал писать стихи. Но оказалось, что плохие. Поэтому я и бросил. А ты?

— И я бросил.

— Хочешь, я тебе почитаю, — неожиданно предлагает Семин. — Слушай…

Как-то раз при лунном свете

С черноглазым мальчиком

Потеряла я браслетик

И колечко с пальчика.

И теперь на целом свете

Я такие не найду.

Где колечко? Где браслетик?

Затерялися в саду.

А приеду, опросит милый:

Где браслет подаренный?

С кем у моря ты бродила,

Расфуфырясь барыней?

Я скажу ему: не знаю.

Не смотри так страшно.

Видишь, я сама страдаю.

Так зачем расспрашивать?

— В общем, чепуха, — говорит Семин. — Никудышные стишата. Зря только бумагу портил. А сейчас, если хочешь, я тебе настоящие почитаю.

И он глухо читает Маяковского:

Нежные!

Вы любовь на скрипки ложите.

Любовь на литавры ложит грубый.

Голос Семина тоскует по далекой Марии, зовет ее… Он признается в том, что «ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское». Он поднимается до сдавленного крика, как вызов вселенной: «Эй, вы! Небо! Снимите шляпу!» И — падает…

Это «Облако в штанах». Я подавлен. Мне хочется вскочить, завыть по-волчьи на звезды, призывая Тоню. Неужели и она… Нет, не верю. Пусть, когда меня не будет, она выйдет за другого. Пусть. Но и тогда я буду с нею. Всегда и везде. Она не сможет забыть мои ласки, мое тепло.

И вообще: умирают ли люди?

Мне всегда казалось, что я не могу умереть. Так уж видно устроен человек, что не верит в свою кончину. Как можно допустить, что люди будут разговаривать, двигаться, что над ними поднимется солнце, а тебя не будет? И хорошо, что не думаешь о смерти. Иначе, пожалуй, не стоило бы жить. Впрочем, не то… Жить все равно бы стоило. Но очень хорошо все-таки, что человек не думает постоянно, каждодневно о неизбежном конце.

Об этом — о жизни и смерти — у нас заходит разговор. Возникает он из-за матроса Анатолия Сухарева в его отсутствие.

Сухарев попал к нам в лагерь всего дней десять тому назад. Он молчалив, безучастен ко всему. Кажется, что это ходячий труп. Кажется, что внутри у Сухарева все мертво, и живет только его оболочка. Он ни во что не верит.