Хаим не помнил, как мальчика сбила машина. Забыл, какой это был автомобиль, кто был водитель. Он снова заперся в своем особняке, но больше никому не открывал – только Патрику, курьеру. Все заказы он получал почтой. Изредка выбирался подышать. Весь его досуг теперь занимал женский портрет – девушка, написанная в стиле фламандских мастеров, то есть так, как Хаим никогда не рисовал. Он назвал ее Эльзой – и полюбил. Каждый день Хаим возвращался к этому портрету и что-то в нем исправлял; каждая деталь в картине была четко выверена и придумана, в ней не было ничего зря и просто так.
Хаим говорил с Эльзой. Они обсуждали все подряд: Рембрандта, Пикассо, русский роман, французскую новую волну, ронские вина и гнезда соловьев… Они говорили каждый день – и с самого первого дня Эльза просила Хаима показать ей солнце. Но он был непоколебим – помня про Дьявола, Хаим пугал им Эльзу и, сам боясь, никуда не выносил портрет.
Хаим начал писать Эльзу, когда поверил в Дьявола. Ему было тридцать восемь лет. С ним была только Эльза.
– Хаим…
– Замолчи! Замолчи!
– Хаим, прости…
– Так ты все знала? Ты знала, что он не следит? Какого черта, Эльза! Я ведь не жил! Я еще не жил, Эльза! Почему ты не сказала?
– Мне было страшно! Я боялась, что ты бросишь меня и уйдешь, – как та девушка, помнишь? Ты рассказывал мне про нее. Она же ушла…
– Она исчезла!
– Нет, Веркюлен. Она ушла, сама. Вернее сказать, сбежала. Унесла ноги.
– Замолчи!.. Эльза, я тебя не узнаю!
– Ты ее запер. Слетел с катушек. Крыша поехала! Капитальнейшим образом! Ты был страшен, Веркюлен! Ревновал к атмосферным осадкам и отказывался выпускать на улицу. Ревновал к еде и морил голодом. Это твоя вина! Вот истинно, не нужен и Дьявол, чтобы человек страдал! А родители? А, Веркюлен? Что тут скажешь?
– Ты не Эльза!.. Ты не она!
– Ты хоть вспомнил про них? Хоть раз ты вспомнил про них до того, как исчезла Эльза? А они о тебе помнили. Они-то пытались тебя найти. Звонили, наводили справки, бегали… Ну ты знаешь. Но поздно! Старость! Хрящи там всякие, позвонки.
– Остановись. Прекрати. Прошу тебя.
– Точно, был же еще мальчик! Забыл автомобиль, бедненький? Так я тебе напомню! Ты его окликнул, Веркюлен. А он возьми и остановись посреди дороги! Чему учат детей в наше время, а, Веркюлен? Ты виноват в его смерти. Ты, Веркюлен. Ты. Ты!
– Остановись! Зачем ты это делаешь? Пожалуйста… Прошу тебя, пожалуйста…
– Ты сам во всем этом виноват, Веркюлен. Оглянись вокруг. Ты один. Ты совершено один.
Хаим открыл глаза и отшатнулся от мольберта. На стуле напротив него никто не сидел.
Нотр-Дам горел. Трещало дерево, что-то падало вниз. В голове Хаима гудело. Он дрожал от холода. Все вокруг кружилось. Где-то снизу сигналили пожарные машины. Шумели моторы. Молились люди. Все мешалось. Хаим посмотрел на мольберт. Словно в зеркале, он увидел там себя: с холста на него смотрел пожилой человек лет шестидесяти, морщинистый, с потерянным лицом и испуганными глазами. Внизу, в крайнем правом углу стояла размашистая черная подпись: «Веркюлен». Кисть горела в руке Хаима – он бросил ее в огонь.
– Его не было… Его не было! Никогда не было! Не было! Не было!
Глаза Хаима округлились от страха. Он смотрел по сторонам и пытался найти хоть кого-то, хоть какую-то опору – но с того момента, как он начал писать, пламя разрослось еще больше, и он не мог ступить и шага, чтобы не попасть в огонь. Не было никакой помощи, никакой поддержки. Вдруг его взгляд упал на сумку с картиной. Хаим одним движением выхватил ее из огня и, сев на стул, постарался успокоиться. Он закрыл глаза, глубоко вздохнул и аккуратно открыл сумку. Вместо его Эльзы, вместо прекрасной девушки, вместо того, кого он столько лет любил, с картины на Хаима смотрел Дьявол. Он хитро, слегка прищурившись, улыбался.
Все смешалось – все краски, запахи и звуки сконцентрировались на крыше Собора. Больше ничего не было по отдельности, все было вместе. Каждый голос, каждая собака, каждый цвет, каждый оттенок цвета, каждая картина, каждый художник, каждая любовь была единым целым, была слитным, была Хаимом Веркюленом. И вдруг как будто что-то взорвалось – все разлетелось в разные стороны. Теперь все было отдельно. Везде было пусто. Не было любви. Осталась только смерть. Хаим прижал портрет к груди и шагнул в огонь.
Было без трех минут три часа ночи, когда Дьявол, одетый в черное пальто, вошел в Собор Парижской Богоматери на встречу с Богом. Взглянув в последний раз на крышу и озабоченно нахмурив брови, он окликнул Бога и поздоровался с ним. Дьявол всегда приходил вовремя. Пунктуальность у демонов в чести.
ХорПридет вода
– Пусто?
– Ага.
– Чего-то люди все поразбежались…
– Ладно люди – клир исчез.
– Слышал, чего там с Собором?
– С каким Собором?
– Ну как с каким. С парижским.
– А, да…
– Я тут подумал. А если из тебя всю воду вылить – ты пожар потушишь?
– Не знаю. Потушу, наверное… Если перевернуть.
– Слушай.
– А?
– Я чего подумал. Я же не хуже Нотр-Дама совсем. Лучше даже.
– Древний…
– Ну, не сказать, чтобы прямо древний. Может, и не древний. Зато прочный, красивый и пятикупольный. А у Собора сколько куполов, напомни?.. Вот-вот.
– Ты Храм, а он – Собор…
– И чего?
– Не знаю.
– Ну чего тогда говоришь? Чего говоришь, если не знаешь? Ты вообще бассейн, молчи уж.
– Меня вообще нет уже.
– Ну ладно, не обижайся. Просто – ужас же!
– Что?
– Ты вообще слушаешь? Как со стенкой говорю. Ты видел, что они вокруг Собора вытворяли? Хороводы! Хороводы они водят. Да мне Шаляпин пел! Слышали ли они хоть раз в жизни, как поет Шаляпин? И ладно бы еще вокруг нормального какого храма – Сакре-Кера например, – а они вокруг этого чучела готического. Тьфу. Ну что – горит? Что? Эка невидаль.
– Нытик.
– Сам-то! Зябко чего-то… Ворота-то заперты?
– Заперты.
– А окна?
– И окна.
– Ну и хорошо, чего кричишь. Слушай, ну правда. Чтобы хоть кто-то встал, сказал чего-нибудь хорошее… А то все «гадость» да «гадость». А по-моему, совсем не гадость. Ну вот посмотри на кого хочешь – на Успения там или на Спас – у них есть такие золотые купола? Да ни в жизнь! А они их шлемами называют. Да я выше Исаакия! Знаешь, на сколько метров? Ну спроси!
– На сколько?
– На полтора! А еще про парковку. Ну да, есть у меня парковка! Так надо же диаконам машины где-то оставлять? Я же не какая-нибудь провинциальная церквушка, я Храм, извините меня, Христа Спасителя! У меня все диаконы на «мерседесах».
– Все?
– Все. Слушай, а чего это как будто пилоны в воде?
– Где?
– Ну вон, видишь, у плиток самых поблескивает как будто?.. Ладно, показалось, наверное. Зрение не то уже. Хотя все равно сыро… О чем я… Ну да, Нотр-Дам. Нет, ну я ведь тоже не дурак – ничего не говорю, есть и красивое у него. Вот, например, петух бронзовый на шпиле, очень милый. Я сам не видел, конечно, но мне передавали. Ну там орган, да. Но тоже – восемь тысяч труб. На что? Лучше одну, но большую, я так считаю. Чем много маленьких. Ну а кроме всего этого Нотр-Дам что? Ни-что. Без этих своих горгулий и Викторов Гюго где бы он был? Где?
– Ты меня спрашиваешь?
– Правильно! Нигде бы он не был, пылью бы был, да. Горит он… Да меня взрывали, динамитом взрывали! И не так, чтобы где-нибудь купола поцарапать, а по-настоящему, до основания. А потом вообще водой залили… Нет, ты видишь? Уже в алтарь заливается! Все ступеньки мокрые.
– А, теперь вижу.
– Теперь видишь! Где же эти клирики, когда они нужны? Даже труб нормально не могут поставить. Так же, неровен час, однажды совсем затопит! Они ведь и глазом не моргнут.
– Страх!
– Не говори! Ну написали про него книжку. У нас что, мало хороших писателей, что ли? Почему какие-нибудь Львы Толстые не додумались и про меня написать? Ну там осовременить, может, там не горбун, а какой-нибудь поручик лейб-гвардии Преображенского полка, отставной, а? Хорошо? Может, у него, например, прикус плохой, каково? И никакие писатели не нужны, да?
– Да…
– И все же мокро. Что там плывет, ты видишь? Мутное что-то, бьется о Божию Матерь, вон в углу.
– Трон святителя Тихона.
– Неужто? Ох, ужас какой. Да где ж ключарь? Откуда течет-то? Говорил я, что автомойка – плохая идея под храмом, но кто ж меня слушать станет. Я-то ведь что? Ничего! Так, пустышка!.. Ой. Что это? Черненькое, к воротам плывет.
– Гвоздь.
– Какой?.. Господня! С креста! Господи! Да держи ж ты, что стоишь!
– Чем держать?
– Руками!
– Отсутствуют.
– Ох, батюшки. Слушай, ну это уже Ной какой-то. Льет как из ведра. Уже дышать немного тяжело… Ты посмотри, у тебя зрение лучше – видно течь-то?
– Не вижу.
– До Верещагина добралась! Мне уж тяжело дышать, задыхаюсь… Уж до окон дошла, уже купола видны…
– А вон мощи Филарета…
– Где?
– Все. Уже нет.
– Господи! Что ж делать-то? Бассейн, дорогой, помоги. Что делать?
– Что делать?
– Да!
– А как меня зовут, Храм? Помнишь?
– Как… Тебя? Ну как же… Ох, дышать не могу… Нечем, помоги! Ну откуда мне, ну я ведь старый уже… Все забываю!
– Да я уже сам не помню, храмина. А у меня хорошее имя было – большое, красивое… Знаешь, почему хороводы не водят? Почему всегда смеются? Тебя не любит никто, вот почему. Ты пошлый и глупый. И я вместе с тобой. Мы с тобой никому, Храм, не нужны – гори мы огнем, а тушить все равно никто не придет.
– Так это ты… С водой?
– Нет, не я. Не знаю кто. Какая разница? Наконец что-то хорошее. Поздравляю, Храм, – мы сейчас умрем.
– Божечки… Зачем? Зачем умрем?
– Меня ведь любил