Мы сгорели, Нотр-Дам — страница 17 из 25

.

Вальжан достал из карманов деньги и пересчитал. Там было шесть евро десять центов: бумажка в пять и две монетки – один евро десять центов. «Когда я выходил из дома, было двенадцать, точно… А, нет – одна же закатилась под кровать. Так, это минус один. Потом еще бродяге дал два, помню… Нет, точно, до этого еще девушке той хорошенькой, за хлеб. Девяносто центов ей дал. Но это же семь девяносто. А что еще было… Андре Симон! Он мне бумажку, а я ему… Больше, наверное, на евро дал. Растяпа какой, дурень просто. Он мне – пять, а я ему – шесть», – подумал Вальжан. Не ответив кассиру, он развернулся и вышел из музея.

То, что деньги везде и что от них никуда не деться, Вальжан понял, когда стал копить на поездку в Париж. Сначала он решил продать теткин фарфор – единственную ее гордость. В буфете под семью замками (впоследствии Вальжан выяснил, что от всех замков ключ был один) она держала сервиз, который всем гостям представляла как редчайшую керамику одиннадцатого века, доставшуюся ей от императора Ин-Цзуна. Ин-Цзун, по ее словам, приходился ей далеким родственником, из чего догадливые гости должны были сделать вывод, что тетка не так проста, как кажется, – то есть, что в ней течет голубая кровь. Когда Вальжан принес блюдечко, покрытое кремовой голубой глазурью, в ломбард, ему сказали, что сделано оно было где-то в Тайване лет двадцать тому назад. Впрочем, блюдечко все равно приняли. Пропажу тетка обнаружила слишком поздно – к тому моменту сервиз был уже целиком распродан. Случился громадный скандал; были крики, ругань, – созвали большой совет, на котором присутствовал даже папа, навещавший сына в лучшем случае раз в год. Кроме него, тетки и ее старшего сына на собрании присутствовал классный заводила Шэнли, получивший к тому моменту разряд по биатлону и из-за этого присутствовавший вообще везде, и завуч школы Вальжана, по совместительству брат его папы. Сначала высказалась тетка, заявив, что Цзань – нахлебник, который виснет у нее на шее и ест ее хлеб, а сам не то что не помогает, но занимается действиями сугубо членовредительскими, больше того – противозаконными. Вальжан заметил, что Цзань за столом только один, его отец, а он – Вальжан. Шэнли возразил тетке насчет закона (кроме биатлона Шэнли интересовали еще правоведение, энтомология и изящные искусства), но согласился с общим пафосом ее речи. Завуч, закуривая очередную сигарету, предложил выгнать Вальжана из школы – давно, мол, он уже это директору талдычит, но вы же знаете нашего директора, ему попробуй что-нибудь вталдычь. Тетка ответила, что понимает и сделает все возможное, чтобы выгнали. Ее сын к концу собрания уже благополучно спал, а папа и вовсе будто бы не просыпался – просто тупо смотрел то ли на сына, то ли на стену за ним и курил одну сигарету за другой. Вальжана все-таки выгнали из дома – в школе за него заступился директор. Ему пришлось снимать каморку размером чуть меньше теткиной кухни, а поездка отложилась на неопределенный срок.

После окончания школы Вальжан поступил на литературу в Чжэцзянский университет, выучился играть на гитаре и подрабатывал, исполняя Джо Дассена на вокзале. Так к двадцати двум годам он скопил на поездку в Париж. Таиться ни от кого не было нужды – Вальжан ни с кем не общался. Тетка не желала его знать, Тао уехал учиться в Пекин на историка, а папу давно не хотелось трогать. С собой он взял только подаренную мамой сумку, карту Парижа и «Мальбек» 1997 года, с твердым намерением выпить его в последний день поездки.


Пройдя мимо башни Сен-Жак, Вальжан свернул на улицу Сен-Мартен, пересек набережную Жавр и вышел на мост к острову Сите. Правая сторона моста была перекрыта – за зелено-белыми перегородками стояли белые фургоны, разрисованные синей краской, валялся строительный мусор, пахло сточными водами и ацетоном. Сгустились тучи – только изредка сквозь пелену пробивалось небо. Вальжан облокотился на перила и посмотрел на Сену. Где-то вдалеке плыл пароход, хотя Вальжану он казался белой точкой; ну, может, белым насекомым. По воде пробежала небольшая дрожь – будто река ежилась от холода. Виднелся Аркольский мост. На острове, за древним зданием больницы Отель-Дье, возвышался шпиль Собора Парижской Богоматери. Молотки отбивали в голове свой, уже привычный для Вальжана, марш. К горлу снова подступала тошнота. Он отпил «Мальбек» – в термосе осталось на еще один глоток – и пошел в сторону Собора.

Вальжан стоял на соборной площади и глядел на многоязыкую толпу людей, в которой не было видно отдельных лиц; все лица смешивались в одно, единое, сплошное. Речь текла так, будто Вавилонское столпотворение только случилось, а Вальжан опоздал на Божью кару, придя всего на десять минут позже. Холодало – и детям надевали куртки, а они, только заметив, что родители отвлеклись на взрослый разговор, скидывали их и бежали играть в прятки, прячась за фонарями, клумбами и памятником Карлу Великому, чтобы затем снова бежать – но теперь друг от друга, – лавируя между колесами велосипедов. Вальжан смотрел на готические своды Нотр-Дама и ничего не чувствовал. Только похмелье стучало в голове. Он скользил глазами по балюстрадам и резным фигуркам между розеткой и порталами; поднимал голову, щурясь от боли, чтобы увидеть целиком две башни; но чем больше он смотрел, тем скучнее и тоскливее ему становилось. Разве что головная боль его немного развлекала. Вальжан знал каждый камень в основании Собора – сколько часов он провел дома, в Ханчжоу, разглядывая иллюстрации к Гюго; столько же он представлял себе, как разбирает Нотр-Дам с единственной целью – чтобы затем вновь его собрать. В рассказах мамы Нотр-Дам всегда был чем-то особенным, чем-то святым и важным; Вальжан запомнил на всю жизнь, как однажды, проплакавшись после очередной ссоры с папой, мама зашла к нему в комнату, заперла дверь и стала рассказывать, как молилась в Соборе перед тем, как уехать в Китай: просто села на скамью, пока вокруг ходили туристы, фотографируя своды и витражи, и стала молиться, а туристы приняли ее то ли за святую, то ли за сумасшедшую и стали ее фотографировать и кидать ей деньги. Сейчас Вальжану не хотелось заходить в Собор и, хотя он боялся себе в этом признаться, не хотелось даже на него смотреть. Вдруг Вальжан почувствовал, что ему хочется плакать. «Хватит, все, все… Спокойно, главное, чтобы спокойно», – подумал Вальжан и отвернулся от Собора. Чуть поодаль виднелось небольшое кафе. Вальжан решил выпить кофе и перевести дух.

Пока ему несли меню, Вальжан, сидя на улице за небольшим деревянным столиком, глядел на Нотр-Дам и вспоминал неделю, проведенную в Париже. В первый же день по приезде он пошел смотреть на «Мону Лизу». Мама говорила, что в ее улыбке отражается вся виденная человеком радость за всю жизнь; Вальжану, с единственной радостью которого случилось то, что случилось, было жизненно необходимо увидеть эту улыбку. Вместо нее в Лувре Вальжан встретил толпу китайцев – а за их спинами лишь очертания стекла, под которым вроде как должна была висеть картина. Высоким ростом он никогда не отличался – и сколько Вальжан ни пытался подпрыгнуть или оттолкнуть сородичей, увидеть «Мону Лизу» ему в тот день не довелось. Потом он побывал везде – и в Лувре, и на вершине Эйфелевой башни, – он увидел все, начиная с базилики Сакре-Кер, заканчивая башней Монпарнас, и с каждым днем все отчетливее становилось ощущение мигрени. Как будто головная боль предвосхищала разочарованность Вальжана и советовала ему поскорее развернуться и уйти. Все Вальжану казалось тусклым и не тем, как будто Париж его обманывал и подсовывал подделки, вместо куда-то спрятавшейся настоящей красоты. И чем больше времени Вальжан проводил в Париже, тем с большей тоской он вспоминал кристально чистое озеро Сиху, которое они в школе изучали одновременно на уроках истории, географии и литературы, маленькие острова, до которых иначе как на лодках и не доплывешь, арочные мосты и пагоды, храмы, сады, деревья… В Париже ничего этого не было – вернее было, но не так. Отчетливее всего Вальжан это осознал, когда накануне пришел второй раз в Лувр. Перед «Моной Лизой» больше не было толпы – может, потому, что было поздно, а может, все китайцы решили устроить променад по Champs Elysées[37], но так или иначе Вальжан оказался с картиной тет-а-тет, как и мечтал. Вместо чудесной красоты он увидел то ли мужчину, то ли женщину на грязно-болотном фоне, глупо ухмыляющуюся и с грудью. Честно признаться, больше всего в картине Вальжана заинтересовала именно грудь – ведь если это мужчина (а Вальжан был неплохо осведомлен в искусствах и потому точно знал, что картина в действительности автопортрет Да Винчи), то откуда грудь? Тем более не сказать чтобы совсем маленькая, сложно определить на глаз, но точно видно, что размер не первый – может, даже третий. После этого Вальжану вдруг остро захотелось, чтобы вокруг картины снова образовалась эта громадная китайская толпа, чтобы она его загородила, чтобы он в ней растворился. Чтобы послушать наконец знакомый, свой язык; увидеть близкие, родные лица. Чтобы ходить не одному, а с ними, потому что Вальжан вдруг ощутил, что он в действительности такой же, как они. Вальжан тогда ушел из Лувра и пропил все деньги, что у него были с собой, в первом же встреченном баре. Все ему казалось враньем и обманом – все, ради чего он жил одиннадцать лет, и все, во что он верил, в эти семь дней свело его с ума.

– Désolé pour l’attente, on ferme bientôt et il ne reste que deux serveurs[38].

Официант принес меню. Вальжан рыдал и бился головой о термос.

– Tout va bien? Je peux vous aider?[39]

– Dites-moi… Pourquoi, pour quoi vous mentez tous? Mais pourquoi? Je vous croyais, je vous croyais vraiment… C’est des mensonges, tout ça! – Вальжан уже почти кричал. – C’est des mensonges! Et le vin, et votre café de merde, et Notre-Dame. Au diable votre Notre-Dame! Au diable votre Dieu! Bobards! Tout ça, c’est des bobards! Menteurs!