Мы шагаем под конвоем — страница 11 из 52

— Будет суд. Вы выступите свидетелем. И все обращается ко мне вежливо, на «вы». Мой-то следователь меня все время материл.

На суде все открылось. У старика, оказывается, нашли старые царские монеты. Говорили, что были монеты времен Екатерины Второй. Вроде, он должен был их сдать на государственное хранение или зарегистрировать. Я уж там не знаю. Прокурор целую речь произнес, объяснял, что это — государственная ценность. Правда, и старичок на суде большой шухер поднял. Кричал, что в его коллекции были какие-то особенные монеты, что он их всю жизнь собирал, если бы не он, они бы давно пропали. Суд ему десятку влепил.

В лагере меня начальник вызвал:

— В деле у тебя написано, что ты на суде себя правильно вел, помог органам разоблачить валютчика. Мы тебя в пожарную команду зачислим, будешь с нами работать.

В тридцать седьмом многих врагов народа в лагере постреляли. Нам в пожарке особое поручение дали — расстрелянных закапывать. Помню, на морозе их раздели. От холода дрожат, испугались. Один из них митинг хотел устроить. Стал кричать: «Красноармейцы, вас обманывают подлые изменники революции!» Его, правда, быстренько пришили, чикаться не стали.

Потом меня бригадиром поставили. В лесу работали. А в бригаде — сплошь интеллигенция разная. Работать не привыкли. Друг друга по имени-отчеству величали. Помню, один профессор был. Норму, ясное дело, не выполняли. Я их крепко прижимал. Бывало, в мороз поставлю на пенек — стой, пока не околеешь! Конвой помогал мне. А то и дрыном, бывало, по спине погуляю. Многие из них там остались».

Конец авторитету Малолетки наступил совершенно неожиданно, причем я оказался свидетелем его унижения. Как-то в наш лагерный карантин пришел новый этап. Заключенных привезли из «закрытки», то есть из тюрьмы, где отбывали срок особо тяжкие рецидивисты. После тюрьмы их переводили в лагеря с повышенной режимностью. Обычно их держали у нас в карантине сутки или немного более, после чего отправляли в глубинку, на лесоповальные пункты. Санитарную обработку они проходили под наблюдением конвоя в лагерной бане.

В тот вечер мылись заключенные нашего барака. Малолетка, как всегда, занимал в моечной самое лучшее место и проводил там много времени. Я помылся, вышел в предбанник и уже оделся, когда из карантина в сопровождении двух надзирателей привели режимников.

Их было человек десять, и среди них выделялся невысокого роста крепыш, спина и грудь которого были густо разрисованы цветными наколками.

— Курить есть, батя? — спросил он меня. Я протянул ему мешочек с махоркой.

— Я смотрю, у вас тут порядочек, банька подходящая, — сказал парень, оглядывая помещение предбанника.

В это время из моечной вышел Малолетка. От жары он слегка одурел и в банном чаду не заметил вновь прибывших. Однако его хорошо разглядел мой собеседник.

— Вот ты где, однако, прячешься, Малолетка, — весело закричал крепыш. — Наконец-то я тебя нашел! Сорвался ты, сука, тогда с моего ножа, но теперь адрес твой известен. Не уйдешь!

Среди прибывших раздался сдержанный смешок.

Малолетка побледнел, как-то съежился, не одеваясь, в одних трусах, выскочил на улицу. На дворе стояла поздняя осень и было довольно холодно. Глядя на него, трудно было поверить, что он умеет так быстро бегать. Не останавливаясь, он домчался до вахты, а уже через минуту появились конвойные и увели этапников за зону. На этот раз Малолетка был спасен.

В лагере между уголовниками хорошо налажен беспроволочный телеграф, и уже на следующий день всем на ОЛПе стало известно много нового из биографии Малолетки. Оказывается, наш «старый лагерный волк» еще с тридцатых годов был связан с надзором, одно время даже состоял в самоохране, что доверялось обычно бывшим военнослужащим, совершившим в армии мелкое уголовное преступление. Воров, да еще и рецидивистов в самоохрану, конечно, не брали. Словом, он был «сукой» со стажем.

После происшествия в бане всех режимников отправили на этап. Но отныне положение Малолетки в лагере коренным образом изменилось. Друзья его покинули, и он ходил по бараку, униженно заглядывая всем в глаза.

В ответ на всякое обращение он встречал презрительное молчание или даже угрозы. Правда, некоторое время он еще хорохорился, но, в конце концов, совсем сник. «Не жить Малолетке, — сказал мне один парень, сидевший за бандитизм. — Убьют его. Он в закрытку наших упек».

И действительно, однажды вечером, в темноте, Малолетку кто-то ударил по голове, и он пришел весь окровавленный, а в другой раз, ночью, в барак заявились двое с лицами, вымазанными сажей, стащили Малолетку с нар и стали избивать. Никто в бараке не захотел ему помочь. Спас его надзиратель, совершавший в это время обход и услыхавший его крики.

Наутро Малолетку куда-то этапировали.


Жизнелюб Шурик


С Шуриком я познакомился в самом начале своей лагерной карьеры. Я работал на сортплощадке лесопильного завода, в мою обязанность входило стаскивать с непрерывно движущейся ленты конвейера шестиметровые доски и укладывать их в пакеты, так называемые «сани». Работа на конвейере не давала ни минуты передышки, и я, привыкший все делать добросовестно, метался по эстакаде из последних сил, стараясь не отставать от его движения. Пробегавший мимо по заводским делам Шурик почему-то посочувствовал мне: может, мое потное, измученное лицо вызвало у него жалость, а может, его внимание привлекло мое одеяние — рваная, грязная от пыли телогрейка и нелепая, не по размеру огромная шапка-ушанка. Подойдя ко мне, он изрек:

— Ты, мужик, особо не старайся, а то на весь срок тебя не хватит. Дергай доски по силам, а какие не успеешь — пропускай.

— Но тогда конвейер остановится! — испуганно пробормотал я.

— Ну и хер с ним, с твоим конвейером. Учат вас, дураков-интеллигентов, учат, а вы все никак не поймете!

— Десятник матерится, — возразил я.

— Десятник — сука. Он двадцатипятилетник из про воровавшихся ответственных товарищей и выслуживается, чтобы его дальше в тайгу не угнали. Будет цепляться, пошли его подальше. Куда он, гад, денется? Остановит конвейер и пришлет в помощь человека.

Слова Шурика оказались пророческими, и после многоступенчатой матерной брани с неизменным упоминанием не умеющей работать вшивой столичной интеллигенции десятник вынужден был поставить на мой участок еще одного человека. Так состоялось мое знакомство с Шуриком.

Шурик работал на ремонтно-механическом заводе и был на время прикреплен к нашей лесопилке для какого-то срочного ремонта. Как мне позднее говорил знакомый инженер, Шурик был, что называется, «мастером на все руки». Не имея специального технического образования, он успешно справлялся с труднейшими производственными заданиями. О своих способностях сам он отзывался так:

— Ты у Лескова читал, как русский умелец блоху подковал? Не очень-то это у него получилось. Возьмись я за дело, она бы у меня еще и запрыгала!

Коренной москвич, Шурик, как и я, был лагерником послевоенного набора и ко времени моего ареста уже отбыл около двух лет. Это был высокий парень лет двадцати пяти с веселым открытым лицом. Поведением и лексикой он заметно отличался от старых лагерников, обычно мрачноватых и не склонных к шуткам. О себе он всегда говорил с оттенком легкой иронии, при этом его голубые глаза как-то по-особому насмешливо и таинственно смотрели на собеседника, будто их обладатель постиг и бережно хранил тайну человеческого счастья. Вероятно, Шурик был одним из самых оригинальных персонажей, с которыми меня сталкивала судьба на лагерном пути. Когда Шурик в рабочем одеянии и в неизменной, лихо одетой набекрень кепчонке проходил мимо, его легко можно было принять за рядового московского разнорабочего, грузчика в каком-либо продовольственном магазине, склонного выпить с приятелями возле попавшегося на пути уличного ларька. Тем удивительней было услышать от него меткие оценки и рассуждения об искусстве и литературе, свидетельствовавшие о немалой эрудиции. При этом его своеобразные замечания обличали в нем ум, большой жизненный опыт и наблюдательность.

Шурик обладал отличными музыкальными способностями. Часто в бараке я слышал, как он искусно насвистывал мелодии не только из репертуара эстрадных певцов, но и из классических опер. Тихонько подпевая себе, он играл на гитаре, а как однажды выяснилось, и на фортепиано, причем выучился этому сам, подбирая на слух случайно услышанные мелодии, и однажды даже принял участие в самодеятельности, аккомпанируя какому-то лагерному певцу. Нотами он не пользовался, ибо читать их не умел, а аккомпанемент подобрал сам и справился со своей задачей не хуже профессионала.

На воле Шурик был завзятым театралом и рассказывал мне с удивительным пониманием специфики сценического искусства о спектаклях, известных мне только понаслышке. Вместе с тем и закулисная жизнь большого города была ему хорошо знакома. Он прекрасно разбирался в особенностях столичных ресторанов и нравах их постоянных посетителей. В числе знакомых Шурика были известные люди. Среди тех, с кем ему довелось, по его рассказам, встречаться, числились обласканные властью советские писатели, художники и киноактеры. Мелькали также имена выдающихся спортсменов и даже дипломатов. Выходило, что со всеми ними он был в разное время знаком, а с некоторыми — на дружеской ноге, причем многим из них давал убийственные характеристики.

Как-то в бараке зашел разговор об иностранных посольствах в Москве, и тут Шурик также обнаружил недюжинную осведомленность.

— Ты, что же, в советской разведке работал? — настороженно спросил я.

— Нет, не работал, но об этих умниках из посольств кое-что знаю, — загадочно проговорил Шурик.

Повествуя о долагерной жизни, заключенные обычно многое приукрашивают, часто даже сочиняют. Это делается не обязательно умышленно, но в результате некоего психологического сдвига, меняющего отношение человека к его прошлому. Фантазируя, люди придумывают разные истории из своей жизни на воле, а позднее эти вымыслы прочно закрепляются в сознании, их создатели начинают сами в них верить. Инстинкт самосохранения побуждает хотя бы мысленно искать в выдуманном прошлом компенсацию за унизительное настоящее. Вымышленное дает выход накопившимся и невостребованным эмоциям и тем самым облегчает существование. Поэтому подлинность рассказов Шурика о его жизни на воле при первом знакомстве вызывала у меня известные сомнения, которые, впрочем, со временем рассеялись.