Мы шагаем под конвоем — страница 15 из 52

— Жена меня посадила, — начал свой рассказ Точилов, — старая курва. Заявление написала в милицию, что мы избиваем ее, я и ее собственная дочь от первого мужа. Соседи в поселке ее показания подтвердили, и меня засудили на четыре года.

— Так, что ж, она неправду написала? — спросил я.

— Почему неправду, правду, — спокойно ответил Точилов. — Житья от нее, суки, не было. Травила она меня и Надьку.

— Почему же ты с ней не разошелся?

— Видишь ли, она старше меня на десять лет. Мне только тридцать стукнуло, а ей, небось, за сорок. Возраст свой она от людей всегда скрывала. Я обходчиком на железной дороге работал, а у нее возле станции домик был. Черт попутал меня с ней связаться. Знала же, сука, что за молодого замуж выходит. Дочь свою отдала на воспитание сестре, чтобы меня не спугнуть. А как поженились, девку в дом обратно взяла. Той семнадцати лет еще не было. Как-то в жаркую ночь я на двор вышел по малому делу. Жена дрыхнет, а девка лежит вся раскрывшись. Я и полез. Боялся, что девка закричит. Но она меня приняла, видно, истосковалась, уж не целкой была. А потом, как распалились — удержу не было. Ты не смотри, что я худенький, щуплый. У нас на Севере все мужики худые, да силенка есть. Я ее и раз трахнул, и два, и три… только стонала, видно, понравилось. Приглянулась мне девка, да, видно, и я ей пришелся по вкусу.

Утром моя стерва проснулась и что-то почуяла. Стала меня и девку донимать. То не нравится, это не по ней. Следить стала. Жизни ни у меня, ни у Надьки не было. Все подглядывает, подсматривает. Решили мы с дочкой ее извести.

— Выходит, жена знала о твоей связи с ее дочерью и не возражала?

— А как же могла возражать? Мы бы ее из дома выгнали. Дом-то свой, когда мы поженились, она на меня перевела. Я на железной дороге работал и право на жилье имел. Куда ей было деваться?

— Значит, ты с ней больше не жил?

— Почему не жил? Я ночью работал. Днем Надька уходила, а я к старухе в постель.

— А дочка против твоей связи с матерью не возражала?

— Только смеялась. Говорила бывало: «Ты сравни, я ведь получше!» И то сказать, нам обоим от старухи польза была. Хозяйство она вела. Надька по хозяйству не очень. Больше насчет нарядов. А старуха хозяйственная. Огород развела возле дома. Щи больно хорошо варила. Она прежде в Архангельске поварихой работала.

— Ну, а за что же тебя посадили?

— Тут такой случай вышел. Как-то ночью я перебрался к Надьке, думал, что жена спит. А она не спала, все прислушивалась. Только мы в самый смак вошли, она как вскочит. У нас печка в углу. Она схватила ухват и давай нас дубасить. Мне только по руке попало, а Надьке по голове досталось, всю раскровавила. Я ухват из рук у стервы вырвал и стал им ее охуячивать. Надька совсем озверела. Хватала все, что под руку попадало, и давай ее молотить. Только что не убила. Та орать. Мы же не в себе были, еще не очухались. Домик наш поодаль от других стоит, но соседи услышали, сбежались. Такой крик стоял. А мы, все трое — в чем мать родила. Жарко же было. Умора. Все хохотали. Растащили нас. Был суд. Я срок схватил. А Надьку оправдали. Все на меня свалили.

— А ты до женитьбы имел дело с женщинами? — полюбопытствовал я. Точилов смущенно опустил глаза.

— Нет, старуха у меня первой была. Кто на меня такого смотреть станет. Я еще, помню, мальчишкой был, парней в поселке не хватало. Девки всех затаскали, а на меня никто и не смотрел. Да я и сам не решался подойти. Боялся, смеяться будут.

В голосе Точилова звучала искренняя, затаенная, видно, еще с детских лет обида. Невольно пришли на ум теории Фрейда о детских комплексах, в зрелом возрасте проявляющихся в стремлении к самоутверждению в самых разных формах.

— А детей у тебя не было?

— Какие уж там дети, — с тоской в голосе проговорил Точилов. — Надька как-то забеременела, да я велел ребенка вытравить. Как бы мы вчетвером жили?

— А люди в поселке знали, что ты живешь и с матерью, и с дочерью?

— Все кругом знали. Поселок маленький. Смеялись. Вид у поведавшего мне свою историю Точилова был до того жалкий, что у меня не нашлось слов для его осуждения.

Со временем слух о семейных делах Точилова помимо его воли дошел до обитателей барака. То ли он сам проболтался, то ли кто-то из земляков Точилова слышал его историю еще на воле и всем ее рассказал. Многие жители Архангельской области знали друг друга до лагеря. Общественное мнение отнеслось к Точилову снисходительно. Лишенные на долгие годы женского общества, заключенные принимали близко к сердцу сложные переживания героя. Разоблаченный Точилов воспрял духом и стал рассказывать о своем деле во всех подробностях, рисуясь и бравируя своими похождениями. Впрочем, некоторые, особенно из числа пожилых, отнеслись к Точилову более критически.

— И каких только чудес в жизни не бывает, — глубокомысленно изрек старый лагерник, дневальный. — У нас в селе один дядек с женой сына спал. Наши узнали, побили его и выгнали из села. На Севере раньше на этот счет строго было. Не то, что счас.

Бериевская амнистия в первую очередь коснулась таких, как Точилов, и он попал в число освобождавшихся.

— Не сумею я сегодня домой уехать, — сказал мне Точилов в день освобождения. — Поезда утром проходят, а они в конторе с документами тянут. Придется переночевать в поселке. Жена приехала. Передала, что у одной бабки остановиться договорилась.

Вечером, уходя на погрузку, я увидел только что вышедшего за зону Точилова. Он стоял у лагерных ворот с двумя женщинами. Пожилая, маленькая и худенькая, держала в руках узелок, как я догадался, пожитки Точилова. Другая, здоровенная толстая девка, с грубыми, тупыми чертами лица, ростом по крайней мере на голову выше Точилова, сильно накрашенная, с завивкой «перманент», держала в руках авоську, из которой выглядывали буханки хлеба и бутылки со спиртным. Оживленно жестикулируя, они о чем-то совещались. Точилов казался чем-то озабоченным.

На следующий день, утром, возвращаясь в зону после ночной погрузки, я вновь встретил Точилова.

— Ты, что же, не уехал? — спросил я.

— Вчера поздно выпустили, сегодня поедем. Тут у одной старухи в поселке ночевали.

Вид у Точилова был несколько помятый, но держался он бодро и даже казался веселым.

— А что это за женщины с тобой у вахты были?

— Жена с дочкой. Тут такая потеха приключилась. Попахал я их ночью правильно. Сперва старху, потом молодую. Дорвался. Четыре года баб не видел.

— А они как же? — не понял я.

— Лежали, смотрели, смеялись. Потом две бутылки очищенной вылакали. Девка завелась и крепко мать пришибла. Та еле ходит. Из-за меня подрались. Не поделили. Ну ничего, как-нибудь до дома доберемся. Дело житейское.

Маленький человек смущенно улыбался, но казался довольным. Он как будто немного стыдился того, что произошло, но вместе с тем испытывал также и чувство гордости.


Законопослушный


4 июля 1949 года в Москве, в правительственном санатории Барвиха, скончался главный участник процесса 1933 года о поджоге Рейхстага в Берлине, один из руководителей Коминтерна — Димитров. Вероятно, сообщение об этом появилось в центральной прессе, но до меня, равно как и до других обитателей лагпункта, оно не дошло, а если кто случайно о нем и слышал, то не придал ему большого значения. На нашей судьбе оно явно не могло никак отразиться. И уж, конечно, никому в лагере и в голову не могло прийти, что между появившимся в нашей зоне высоким, упитанным, с холеным барским лицом человеком лет сорока и смертью Димитрова возможна какая-либо связь.

Сразу же после выписки из карантина вновь прибывший появился в нашей бригаде. Произошло это несколько необычным образом: лагерный нарядчик об этом ничего не знал и бригадиру не сообщил, а просто, когда всех заводских вывели на работу, на лесобиржу позвонил секретарь начальника завода и передал приказ о зачислении новичка.

— Полковник С. Федор Михайлович, — объяснил новичок, протягивая бригадиру руку.

Бригадир, старый лагерник из уголовников, пораженный таким обращением, механически пожал протянутую руку.

— Что, товарищ полковник, докладываетесь по случаю прибытия на новое место службы? — не удержался я от язвительного замечания при виде этой, совершенно неправдоподобной в лагере сцены.

Но тут, опомнившись от шока, бригадир заорал:

— Здравия желаю, Укроп Помидорович! С приездом вас! Благополучно ли изволили добраться? Как жена, дети? Не желаете ли откушать кофе или какаво? Видишь, падло, в углу лесобиржи трехметровый штабель? Ты туда доски подавай, а Шакалис будет их укладывать.

Маленькому, юркому, с большой головой литовцу Шакалису едва стукнуло восемнадцать лет. Еще в сороковом году он вместе с родителями-хуторянами был выслан из Литвы в Казахстан, а после войны за попытку бежать из места ссылки на родину получил лагерный срок. Русскому языку он обучился только в лагере и поэтому обильно оснащал свою речь соответствующей лексикой, едва ли толком понимая ее значение.

— Маршал, бля буду, не смогет он подавать доски, ронять будет, наебусь я с ним.

— Ладно, заткнись. Шакал, делай, как сказано. А если полковник туфтить будет — ты, что, дрына не найдешь? — уже более примирительно ответствовал бригадир. — Не сумеет — научим, не захочет — заставим. Ты и сам чудик, вот я тебе в обучение еще одного чудика даю.

В обеденный перерыв полковник появился в курилке. От непривычной работы он устал и даже как-то осунулся. Я пожалел, что встретил его злой шуткой и подсел к нему.

— Какая статья у вас? — спросил я.

— Пятьдесят восьмая, пункт десять, срок — три года, — отрапортовал полковник, видимо, за время тюрьмы и этапа привыкший отвечать на вопросы надзирателей традиционной формулой.

— Три года?! — с изумлением воскликнул я. — Первый раз встречаю человека, получившего три года по нашей статье. За что же, позвольте спросить, вам оказали такую честь?

Полковник задал мне встречный вопрос:

— Тяжело мне работать с досками. К кому я могу обратиться, чтобы мне дали работу полегче? Во мне вновь вспыхнуло раздра