Мы совершенно не в себе — страница 13 из 45

Вот чтобы сравнять счет, я и придумала Мэри. Она умела делать все то же, что Ферн, и даже больше. И она-то свои таланты использовала во благо, а не во зло. Иными словами, действовала под моим руководством и от моего имени.

Хотя изначально мною двигало желание изобрести себе подружку, которую никто не любил бы сильнее, чем меня. Мэри получилась вроде таблетки, и это лучшее, что в ней было.


Через несколько дней после путешествия на старое место мы с Мэри сидим в ветвях клена, растущего во дворе у Рассела Тапмена, и заглядываем в окно кухни, где его эльфообразная мама в лоскутной жилетке застелила стол газетой и принялась потрошить тыкву.

Почему мы сидим на клене? Потому что это единственное дерево на участке, куда мне легко залезть. Основание ствола разделилось натрое, один ствол лег почти параллельно земле, и поначалу я просто иду как по мосту, держась за ветки для равновесия. Выше мне уже приходится лезть, но веток много, и лезу я легко, как по лестнице. Возможность заглянуть сквозь ветки в окна к Расселу – всего лишь бонус. Естественно, мы пришли сюда лазать, а не шпионить.

Мэри сумела забраться выше, чем я, и сказала, что видит всю улицу вплоть до крыши дома Баярдов. Еще она сказала, что видит комнату Рассела. Он прыгает на кровати.

Но она соврала: я тотчас увидела, как Рассел выходит из двери кухни и направляется прямо ко мне. На дереве еще остались клочки красной листвы, и я надеялась, что они скрывают меня. Я сидела тихо-тихо, пока Рассел не оказался строго подо мной.

– Ты что там делаешь, мелочь? – спросил он. – И что ты там высматриваешь?

Я сказала, что его мама режет тыкву. Только я употребила слово “анатомирует”. Однажды, на старом месте, Лоуэлл нашел у ручья мертвую лягушку и вместе с отцом провел полдня, анатомируя ее на обеденном столе, вскрывая влажный орешек ее сердца. Я не это имела в виду, но теперь от зрелища Расселовой мамы, терзающей тыквенное нутро, у меня подвело живот, а рот наполнился слюной. Я судорожно сглотнула и перестала смотреть в окно.

Я стояла на ветке, уцепившись за другую, непринужденно покачивалась и говорила. Вы бы ни за что не догадались, что у меня в желудке буря. Сама светскость.

– Девочка-обезьянка, – сказал Рассел (с этим словом я познакомлюсь близко, когда пойду в школу). – Ну ты и псих.

Но тон его был мягок, и я не обиделась.

– Скажи своему брату, его деньги у меня.

Я снова заглянула в кухню. Мама Рассела горстями вырывала из тыквы внутренности и шлепала их на газету. Голова у меня разом опустела, а ноги задрожали, и на миг я подумала, что упаду или, хуже того, меня вырвет.

Тогда я расставила ноги пошире, для устойчивости, но ветка была тонкая и гибкая – неожиданно она согнулась под моим весом, и вот я уже скольжу вниз, обрывая по дороге сучки и листья. Я приземлилась на ноги и тут же упала на попу. Руки были все в царапинах.

– Да что с тобой такое? – спросил Рассел и указал пальцем на мои штаны: как раз между ног осталось пятно от листьев. Описать не могу, какое это было унижение. Я понимала, что штаны в этом месте – не предмет для взглядов и разговоров. И что осенне-красного пятна там быть не должно.


Через несколько дней Рассела повинтила полиция. Бабушка Донна рассказала, что на Хэллоуин он закатил вечеринку в фермерском доме. Все окна перебиты, говорила она, а одна несовершеннолетняя девочка провела ночь в больнице.

Слова передают многое настолько неточно, что иногда я удивляюсь, зачем мы вообще ими пользуемся. Вот как я это услышала: Ферн, как полтергейст, пронеслась сквозь время и пространство и разнесла дом, где когда-то жили мы все. Разбитые стекла могли быть приветом лично мне. Однажды мы с Ферн запустили в окно крокетным шаром и страшно веселились, хоть нам и влетело. Но разбить каждое окно? На шалость не похоже. В этом есть точность и методичность гнева.

А вот что хотела сказать мне бабушка Донна: я уже достаточно большая, чтобы понять, как опасно смешивать алкоголь и наркотики. Она надеется, что не доживет до того дня, когда мне будут промывать желудок. Это разбило бы мамино разбитое сердце.

6

А в одно прекрасное утро, внезапно, как по щелчку, мама пришла в норму. Я проснулась от того, что наверху весело распрыгались ноты “Рэгги кленового листа” Скотта Джоплина. Мама уже встала и, как раньше, звала нас на завтрак игрой на пианино, выгибая руки и притаптывая педалью. Она приняла душ и приготовила еду, скоро снова начнет читать, а потом и говорить. А папа неделями не будет пить спиртного.

Стало легче, но не слишком, ибо нельзя особенно рассчитывать на хорошее, когда видел плохое.

Рождество мы провели в Вайкики. Санта-Клаус там ходил в шортах и вьетнамках, а рождественского духа не было в помине. С Ферн мы путешествовать не могли; теперь могли, и нам нужно было вырваться из дома. В прошлом году Ферн без остановки включала и выключала елочные огни, сколько мы ни просили ее перестать. Звезду на верхушку елки по традиции всегда надевала она.

Ферн прячет подарок в шкафчик на верхнем этаже, но выдает себя радостным уханьем. Ферн подбрасывает в утренний рождественский воздух бумажную сломку, которую кладут в коробки с подарками, запихивает ее нам за шиворот, как снег.

Я первый раз летела самолетом. Облака лежали под нами, как волнистое одеяло. Гавайи приятно пахли, даже в аэропорту, плюмерией было пропитано все от ветра до шампуней и мыла в отеле.

Море у берега было мелкое, даже я могла зайти далеко. Мы часами не вылезали из воды, качались на волнах, и когда я ночью лежала на кровати, которую мы делили с Лоуэллом, у меня еще шумело в ушах. В той поездке я и научилась плавать. Родители вставали там, где море было спокойнее, и ловили меня, а я барахталась от одного к другому. Ферн бы точно так не смогла, думала я, но родителей об этом не спрашивала.

За завтраком я поделилась своим откровением: мир разделен на две части, верхнюю и нижнюю. Когда ныряешь с маской, попадаешь в нижнюю часть, а когда забираешься на дерево – в верхнюю, и там, и там одинаково здорово. Помню, была твердо убеждена, что высказываю интересную мысль и за мной следовало бы записывать.

“Если тебе хочется сказать три вещи сразу, выбери одну и скажи только ее”. Многие месяцы после ухода Ферн те две мысли, которые я держала при себе, всегда были именно о ней. На Гавайях я думала – но не говорила, – что Ферн хорошо лазает, а зато я хорошо ныряю. Пусть бы она была рядом и видела это. Пусть бы она была рядом, ухала над куском пирога с густым шоколадом, взбиралась на пальмы, как Человек-Паук.

Ей бы так понравился шведский стол на завтраках.

Она мерещилась мне повсюду, но об этом я не говорила.

Вместо этого я усиленно пыталась разглядеть в маме признаки срыва. Она качалась на спине в океанских волнах, лежала в шезлонге у бассейна с коктейлем май-тай, а в тот вечер, когда танцевали хулу и распорядитель начал вызывать добровольцев, выскочила первой. Я помню, какая она была красивая: загар, цветочный ручей вокруг шеи, руки плавные и текучие – “мы закинули в море невод, и все ама-ама сразу поплыли ко мне”.

Она ведь образованная женщина, как осторожно сказал папа за обедом в последний вечер. Умная женщина. Почему бы ей не устроиться на работу, чтобы не сидеть безвылазно дома, тем более что я теперь буду ходить в детский сад.

Я впервые услышала, что пойду в детский сад. Не так уж часто мне доводилось общаться с другими детьми. И по глупости я обрадовалась.

За окном ресторана сверкало море, менявшееся от серебра к черноте. Мама коротко согласилась, как соглашаются, когда не хотят развивать тему, и отец уловил сигнал. В то время все мы чутко ловили ее сигналы. Мы были внимательны друг к другу. Ходили на цыпочках.

Так продолжалось много месяцев. А потом, как-то за ужином, Лоуэлл вдруг сказал:

– Ферн очень любила кукурузу. Помнишь, как она могла уделаться?

И передо мной тут же встала картинка: желтые зерна, залепившие ее маленькие зубы-колышки, как жуки – дверную сетку. Наверное, мы ужинали початками кукурузы, вот Лоуэлл и вспомнил. Значит, снова было лето – светлячки и грозы, и почти год, как увезли Ферн. Хотя это только предположение.

– Помнишь, как Ферн нас любила? – спросил Лоуэлл.

Папа взял вилку, и она задрожала в его пальцах. Он снова положил вилку и мельком взглянул на маму. Она смотрела в тарелку, и глаз ее было не видно.

– Перестань, – сказал он Лоуэллу. – Еще рано.

Лоуэлл не обратил на него внимания.

– Я хочу ее навестить. Нам всем нужно ее навестить. Она сидит и думает, почему мы к ней не приходим.

Папа провел рукой по лицу. Обычно он так играл со мной и Ферн: одно движение руки открывало на лице скорбь, второе – радость. Рука вниз – плач, рука вверх – смех. Вниз – Мельпомена, вверх – Талия. Трагедия и комедия, выраженные гримасой.

В тот вечер открылись усталость и грусть.

– Мы все этого хотим, – сказал папа тем же тоном, что Лоуэлл: спокойно, но твердо. – Мы все по ней скучаем. Но думать нужно о том, что лучше для нее. У нее был ужасный переходный период, но теперь она обосновалась в новом доме и счастлива. Встреча с нами только разбередит ее. Я понимаю, ты не из эгоизма говоришь, но ты сделаешь хуже ей, желая сделать лучше себе.

Теперь уже мама рыдала. Лоуэлл молча встал, взял свою тарелку и высыпал всю еду в помойное ведро. Поставил тарелку и стакан в посудомойку.

Вышел из кухни и ушел из дома. Его не было двое суток, и у Марко его не видели. Мы так и не узнали, где он ночевал.


Папа уже не в первый раз приводил эти доводы насчет Ферн. Например, в тот день, когда мы с Расселом и Лоуэллом съездили в старый дом и когда я наконец поняла, что Ферн там больше нет, – в тот день я спросила отца, где же она живет.

Он был наверху, в своем новом кабинете, и меня послали напомнить ему, что начинается “Досье детектива Рокфорда” (Лоуэлл не мог поверить, что “иди в комнату и подумай над своим поведением” на самом деле значит “никакого телевизора”). Я прикинула, что могу забраться на стол и оттуда прыгнуть папе на колени, но я уже один раз просчиталась, уехав из дома без разрешения Мелиссы, и понима