А потом Лоуэлла и след простыл. После каждого звонка мама лезла на стену, и в конце концов папа попросил даму К. Т. звонить ему на работу.
Наняли второго детектива. Недели перетекали в месяцы, а мы все надеялись, что Лоуэлл вернется. Я и не думала перебираться в его комнату, хотя часто спала в его постели – чтобы чувствовать себя ближе к нему и дальше от общей стенки и маминого плача. В один прекрасный день я нашла записку, которую он оставил для меня в “Братстве кольца”. Он знал, что я часто перечитываю трилогию и рано или поздно пойду искать утешения в Шире, у которого с Блумингтоном общего не больше, чем с любым другим городом на свете. “Ферн не живет ни на какой сраной ферме”, – написал он.
Я никому ничего не сказала. Мама была не в том состоянии, чтобы выложить ей такую новость. Я предположила, что Ферн все-таки была на ферме, но ее выгнали снова, например, за плохое поведение. И потом, этим уже занялся Лоуэлл – сначала он позаботится о Ферн, а потом вернется и опять будет со мной.
Мне и в голову не приходило, что отец все это время лгал нам.
Когда мне было восемь или девять лет, я часто мечтала перед сном, как мы с Ферн живем на ферме вместе. Никаких взрослых и вообще людей там нет, одни маленькие шимпанзе, которым очень нужен кто-нибудь, кто разучивал бы с ними песни, читал им книжки. Это была моя сказка на ночь самой себе: я рассказываю сказку на ночь малышам шимпанзе. Отчасти моя игра была позаимствована из “Питера Пэна”.
Вторым источником вдохновения послужила “Швейцарская семья Робинзонов” в диснеевской версии. Дом на дереве понравился мне в Диснейленде больше всего. Не будь родителей, следящих за каждым моим шагом, будь я счастливой и беззаботной сиротой, я бы спряталась под механическим пианино, дождалась, когда все закроется, и залезла бы в этот домик жить.
Я пересадила всю конструкцию целиком, с корнями, стволом и ветками, на ферму Ферн. Лежа в темноте, я сосредоточенно размышляла о лебедках и тросах и как нам устроить водопровод и огород – в той воображаемой жизни мне нравились овощи, – и все это не спускаясь с дерева. Я засыпала, а в голове еще кружились всякие механизмы и логистические задачи.
Вот уж действительно ирония судьбы: много лет спустя швейцарских Робинзонов выдворили из диснеевского домика на дереве, а вместо них поселили Тарзана и его матушку – обезьяну Калу.
Марионцы разделали команду Южного Блумингтона под орех и в итоге победили на чемпионате страны – впервые за трехлетний период, известный как Правление Пурпурных. Не думаю, что Лоуэлл мог бы предотвратить такой исход. В любом случае, мой социальный статус от его исчезновения не выиграл. Наутро после матча шелковица у нас перед домом была увешана туалетной бумагой, как новогодним дождиком, а под дверью лежали три мешочка с дерьмом, может, собачьим, а может, и нет. В школе мы в тот день играли в вышибалы, и я была после этого один большой ходячий синяк. Никто не пытался остановить избиение. Подозреваю, некоторые учителя с удовольствием подключились бы.
Месяцы перетекали в годы.
В седьмом классе, в первый же день учебы, кто-то прилепил мне сзади к пиджаку страницу из “Нэшнл джиогрэфик” – глянцевитое изображение обширного зада самки шимпанзе, розового, пухлого и яркого, как мишень. В течение двух часов, куда бы я ни пошла, дети показывали пальцами мне вслед, все как один, пока на уроке французского учитель не заметил и не снял картинку.
Я уже вообразила, что примерно так и будет до конца средней школы. Плюс жвачка, чернила и вода из унитаза. В тот день, придя домой, я заперлась в ванной, встала под душ, чтобы меня не было слышно, и долго плакала, думая о Лоуэлле – тогда я еще надеялась, что однажды он вернется. И заставит их прекратить, и заставит их извиниться. Мне просто нужно дотерпеть, высидеть эти уроки и выдержать перемены.
Жаловаться родителям я не стала. Мама не вынесла бы; расскажи я все как есть, она перестала бы из комнаты выходить. Только одним я могла ей помочь – делать вид, что у меня все хорошо. И я трудилась над этим, как на службе. Никаких жалоб начальству на условия работы.
Отцу и смысла не было рассказывать. Он ни за что не разрешил бы мне уйти из школы – подумаешь, всего-то один день. Помочь он не мог, а если бы попытался, то совершил бы какой-нибудь жуткий ляпсус. Родители слишком невинны для босхианских пейзажей средней школы.
Поэтому я держала рот на замке. К тому времени я всегда держала рот на замке.
К счастью, первый день был самый ужасный. Кроме меня были и другие странные ученики, еще большие отщепенцы, и все тяготы средней школы обрушились на них. Правда, иногда кто-нибудь с наигранным участием спрашивал, не эструс ли у меня, но тут я сама виновата: никто и не узнал бы этого слова, не произнеси я его классе в четвертом – очевидно, запомнилось накрепко. А так со мной вообще говорили редко.
У себя в спальне ночью мама и папа беспокоились о том, какой я стала тихой. Но так и должно быть, уверяли они друг друга. Обычная подростковая угрюмость. Я из этого вырасту. Найду золотую середину между прежней говорливостью и теперешней молчаливостью.
Время от времени мы получали весточку от Лоуэлла. Вдруг приходила открытка, иногда с текстом, иногда без, но всегда неподписанная. Помню одну с фотографией Парфенона в Нэшвилле и почтовым штемпелем Сент-Луиса. На обороте было написано: “Надеюсь, ты счастлива”, – что трудно проанализировать и трудно понять буквально, однако может означать ровно то, что сказано. Лоуэлл вполне мог надеяться, что я счастлива.
Мы перестали искать его в начале июня 1987 года. Лоуэлл уже год как ушел. Я стояла на дорожке к гаражу, кидала об дверь теннисный мяч и ловила – так играют в мяч одиночки. Мне было тринадцать лет, между мной и школой простиралось целое жаркое лето. Сияло солнце, воздух был неподвижен и влажен. Утром я сходила в библиотеку, и в комнате меня дожидались семь книжек, из которых три я раньше не читала. Через дорогу помахала рукой миссис Баярд. Она косила газон, на расстоянии мотор сонно гудел, как пчелиный рой. Прямо счастлива я не была, но как это счастье чувствуется, помнила.
Перед домом остановилась черная машина, из нее вышли двое и зашагали по дорожке.
– Нам нужно поговорить с твоим братом, – сказал один.
Он был темнокожий, но не чернокожий, накоротко стриженный, почти лысый, и обливался потом на жаре. Вытащив платок, он отер макушку. Мне тоже захотелось так сделать – провести рукой по его волосам. Наверное, эту щетину приятно ощутить ладонью.
– Можешь его позвать? – спросил другой.
– Мой брат уехал к Ферн, – сказала я и вытерла руки о штаны, чтобы не чесались. – Он живет у Ферн.
Из дома вышла мама. Сделав мне знак подойти к крыльцу, она взяла меня за руку и спрятала у себя за спиной, оказавшись лицом к лицу с незнакомцами.
– ФБР, мэм, – сказал почти лысый и поднял к ее глазам жетон.
У следствия есть вопросы к Лоуэллу по поводу пожара в Ветеринарной диагностической лаборатории Джона Турмана, это Калифорнийский университет в Дэвисе.
– Будет лучше, если он придет к нам поговорить по собственному согласию. Так и передайте ему, – сказал один.
– Кто такая Ферн? – спросил другой.
Выпущенных Лоуэллом крыс в большинстве отловили, но не всех. Вопреки мрачным прогнозам отца, некоторые из них пережили и ту зиму, и следующую. В конечном счете они узнали, что значит жить полной жизнью: у них были путешествия, приключения и секс. Еще много лет в Блумингтоне наблюдали особей окраса “капюшон”. Крыс находили в общежитии – одна облюбовала ботинок в шкафу. В кофейне в центре города. Под скамьей в университетской часовне. На кладбище Данна – за обедом из лютиков на могиле времен Войны за независимость.
И вот мне исполнилось пятнадцать лет. Как-то я катила на велосипеде одна по чудесному осеннему кампусу Индианского университета, и меня окликнули по имени.
– Розмари! Подожди, остановись! – кричал кто-то.
Я остановилась – Китч Чалмерс, теперь уже студентка. Казалось, она была искренне рада встрече. – Розмари Кук! Привет, подружка, сколько лет, сколько зим!
Китч отвела меня в студенческий клуб, угостила колой. Начала болтать о том о сем, а я сидела и слушала. Она жалеет, что была такой оторвой в юности, и надеется, что я не повторяю ее ошибок. Некоторые вещи, если сделал, то уже не исправишь. Теперь она остепенилась. Вступила в студенческое сестринство, учится хорошо. Скоро получит степень и мне советует подумать о том же. А вдруг из тебя выйдет отличный учитель, сказала она. (До сих пор не понимаю, как это могло прийти кому-то в голову, но именно учителем я и стала.)
У нее симпатичный бойфренд, сейчас он в Перу по работе, но звонит каждую неделю обязательно. Наконец она спросила, писал ли нам когда-нибудь Лоуэлл. Ей – нет. Ни словечка с того дня, как они расстались. Она думает, что заслуживала большего. Мы все заслуживали большего, сказала она, мы славное семейство.
А потом она рассказала мне о том, чего я раньше не знала, – об их последней встрече. Она провожала его на тренировку по баскетболу, и тут они столкнулись с Мэттом. Моим любимым аспирантом Мэттом из Бирмингема. Которого я не видела с тех пор, как пропала Ферн.
Который знал, как я его люблю, но даже не попрощался.
Оказалось, Мэтт уехал из Блумингтона вместе с Ферн. Он удивился, что Лоуэлл первый раз об этом слышит. Шимпанзе, которых вот так резко отлучали от семьи, иногда умирали без каких-либо видимых причин, от одного горя. Поэтому Мэтта отправили попутчиком, точнее, он сам вызвался помочь ей в переходный период. Он отвез Ферн в психологический центр в Вермиллионе, штат Южная Дакота. В этом центре жило более двадцати шимпанзе, а руководил им некий доктор Алжевик, о котором Мэтт ничего хорошего сказать не мог.
Ферн явно страдала от потрясения и ужаса, связанного с переездом, тем не менее доктор Алжевик разрешил Мэтту видеться с ней всего лишь несколько часов в неделю. Он сразу посадил Ферн в клетку, где уже содержались четыре шимпанзе крупнее и старше, а когда Мэтт предупредил, что Ферн никогда еще не жила среди шимпанзе, и спросил, нельзя ли ввести ее в их компанию постепенно, доктор Алжевик сказал “нет”. Она должна выучить, где ее место, сказал он. Должна выучить, что она такое.