Меня задевает и то, что слишком очевидно: я – утешительный приз. Никто даже не пытается сделать вид, что оно не так. Как будто мы все играем в мюзикле, и Харлоу с ее парнем – главная романтическая пара, им достаются все лучшие песни и главные реплики. Все, что про них, имеет значение. А мы с моим парнем там просто для комического контраста.
“Я даже имени твоего не знаю”, – отвечаю, чтобы он понял, почему я вовсе не обязана ему улыбаться. Хотя, справедливости ради, не исключено, что нас и представили в какой-то момент, да я не слушала.
Наверное, я не произнесла это вслух, потому что никто мне не ответил. Он часто моргает, как будто ему что-то в глаз попало. Я и сама в линзах, и после всех этих рыданий ощущение такое, словно я себе пустыню Мохаве выцарапала на глазных яблоках. Вдруг уже ни о чем другом и думать не могу, как об этой ноющей, острой, жгучей боли в глазах.
Харлоу наклоняется ко мне через стол, берет за руку и трясет.
– Послушай меня, – говорит с нажимом. – Ты слушаешь? Вникаешь? Что бы тебя ни расстроило, это только фантазии. Это не на самом деле.
Я вижу, как утомила парня напротив.
– Да соберись уже, мать твою, – говорит он.
Я отказываюсь быть ниже статусом, чем этот невыносимый придурок. Я отказываюсь улыбаться. Я лучше умру.
Мы все еще в этой кабинке, но теперь с нами Редж. Он сидит рядом с Харлоу, парень с длинными волосами рядом со мной, а низкорослый – на стуле в торце. Не помню, как так получилось, и страшно зла на все эти перестановки. Невысокий парень нравится мне больше длинноволосого, но кто ж меня спрашивает?
Все мужчины явно на взводе; того и гляди заполыхают световые мечи. Редж играется с солонкой, запускает ее, как волчок, и сообщает, что на кого она укажет, тот мудак. Длинноволосый парень говорит, что ему для этого не нужна солонка; он мудака и так с первого взгляда распознает.
– Расслабься, чувак, – призывает Реджа низкорослый парень. – Ты же не претендуешь на обеих!
Редж накаляет обстановку, изображая жестом “лузера”. И не просто букву “л” двумя пальцами у лба, но и наставив средний палец прямо на парня, что сохраняет обычное значение, но вдобавок превращает просто лузера в “лузера, с какой стороны ни глянь”. Длинноволосый парень шумно втягивает воздух. Еще немного, и будет мордобой.
Я гадаю: если заняться сексом со всеми тремя, они бы угомонились? Потому что пока ничто не предвещает разрядки.
Очевидно, это я-таки произношу вслух. Пытаюсь объяснить, что я чисто гипотетически. Пытаюсь рассказать им о лекции Сосы, но не слишком успешно, потому что бонобо такое смешное слово и у них у всех такие смешные лица, что я начинаю смеяться. Поначалу все тоже смеются, но потом перестают, а я – нет. Им было не по душе, когда я плакала, и теперь, когда смеюсь, все равно всех чертовски раздражаю.
Теперь я в туалетной кабинке, выблевываю по кусочкам пиццу. Закончив, выхожу к умывальникам сполоснуть лицо, а там трое мужчин у писсуаров. Промахнулась с туалетом.
Один из мужчин – Редж. Тыкаю на его лицо в зеркале.
– Кто это? – спрашиваю. И подсказываю – это тест на сообразительность.
Вынимаю линзы и сливаю их в раковину, потому что именно так поступают с одноразовыми вещами; от них избавляются. К тому же на что тут смотреть? Из зеркала на меня пялится бледное лицо, как с фото из полицейского участка. Я категорически не принимаю его. Уж конечно, я так не выгляжу. Это явно кто-то другой.
Редж протягивает мне мятную пастилку. Пожалуй, ни один мужчина не проявлял ко мне такой заботы. Он вдруг кажется мне исключительно привлекательным.
– Ты слишком близко стоишь, – говорит он. – Тебе никогда не говорили, что ты малость наваливаешься на людей? Нарушаешь личное пространство?
Вот так в один миг чары рассеиваются.
Я кое-что вспоминаю.
– Тебе нужно до хера много места, – говорю.
И сразу, прежде чем он возомнит, будто мне есть дело до его нужд, меняю тему.
– Людей слишком легко превратить в мерзавцев, – сообщаю я, отчасти чтобы увести разговор в другую сторону, отчасти потому, что так оно и есть, и повторить это нелишне. – Можно на раз выдрессировать любое животное делать что угодно, если это естественное поведение. Расизм, сексизм, видовая дискриминация – все это естественное человеческое поведение. Их с полпинка может спровоцировать любой бессовестный чурбан, вещающий хоть с табуретки. Да хоть ребенок.
– Нападать всем скопом – естественное человеческое поведение, – произношу с тоской. Я снова в слезах. – Травля.
Способность к сопереживанию тоже относится к естественному человеческому поведению, и среди шимпанзе она тоже развита. Когда видишь чужую боль, мозг до некоторой степени реагирует так, будто эту боль испытал ты сам. Реакция рождается не только в мозжечковой миндалине, хранящей наши эмоциональные воспоминания, но и в участках коры головного мозга, ответственных за анализ поведения других. Мы обращаемся к нашему собственному опыту столкновения с болью и переносим на того, кто испытывает ее в данную минуту. Есть в нас, в общем, и что-то хорошее.
Но тогда я этого еще не знала. И доктор Соса явно тоже.
– Тебе пора домой, – говорит Редж, но я так не считаю. По мне, вовсе даже не пора.
Мы с Харлоу бредем по туннелю автомойки “Шелл”. Здесь очень специфично пахнет мылом и шинами, и мы слегка спотыкаемся, потому что наступаем на насадки для щеток и транспортерные ленты, и еще что-то, чего не видать. Мы сходимся в том, что в детстве любили сидеть в машине, пока ее мыли. Это было здорово. Как будто ты в космическом корабле или на подводной лодке, и о стекло шмякаются гигантские тряпичные кальмары. Я касаюсь гигантских тряпичных кальмаров, они влажные и упругие, как и положено.
А вода бьет и бьет, заливая окна, но внутри уютно и сухо. Что может быть лучше? Ферн обожала это, но я гоню мысль прочь. Она немедленно возвращается: Ферн умело расстегивает застежки на детском кресле и скачет от окна к окну, чтобы ничего не упустить.
Харлоу говорит, что иногда казалось, будто машина едет, но это была оптическая иллюзия из-за движущихся щеток, я вторю, что и со мной было точь-в-точь похоже. Точь-в-точь похоже. Снова гоню прочь мысли о Ферн, меня прет от того, как мы с Харлоу во всем совпадаем, я торчу от ее одобрения. У нас столько общего!
– Когда буду выходить замуж, – говорю я, – хочу, чтобы свадьба была на автомойке.
Харлоу считает это гениальной идеей, она тоже так хочет.
Я снова в пабе “Джи-стрит паб”. Мы с Харлоу играли в бильярд, мне с трудом дается удержать шары на столе, не то что в лузу отправить.
– Ходячий позор игры в бильярд, – бросает Харлоу, и после этого я теряю ее след, нигде не могу найти.
Я гляжу на худого парня. У него волосы высветлены почти до белого. Не раздумывая, бросаюсь ему в объятия и называю настоящим именем. Прижимаюсь к его груди изо всех сил, желая вдохнуть запах моего брата – смесь хозяйственного мыла, лаврового листа и хрустящих хлопьев на завтрак. Он осветлил волосы и похудел, атлетом его теперь не назовешь, но я узнаю его всегда и повсюду.
Я реву.
– Совсем взрослая, – говорит он мне на ушко. – Даже не узнал, пока ты на стол не влезла.
Я крепко вцепляюсь в его рубашку; ни за что теперь не отпущу. Но передо мной появляется полицейский Эрни Хэддик.
– Я забираю вас в участок, – произносит он, качая большой круглой головой. – Там проспитесь и, может, хорошенько подумаете над тем, что творите и с какой компанией водитесь.
Полицейский Хэддик говорит, что обещал Винсу (это мой отец, если вы вдруг позабыли) держать меня подальше от улицы. Говорит, пьяная женщина всегда напрашивается на неприятности.
Он выводит меня из паба, галантно усаживает в полицейскую машину, на этот раз без наручников. Харлоу уже там. Скоро мы окажемся вместе в одной камере, хотя, как недвусмысленно заявит наутро полицейский Хэддик, мне не следует водиться с такой компанией.
– Надо бы перестать вот так встречаться, – говорит Харлоу.
Хочу спросить полицейского Хэддика, видел ли он парня с белыми волосами, но не могу. Брат исчез так окончательно и бесповоротно, что уже кажется, я его выдумала.
Не сомневаюсь, что избежала бы второго раза за решеткой, если бы просто сразу заснула. Но белые таблеточки Харлоу все еще брыкались, как дикие лошади, в синапсах моего мозга. Что еще хуже, в седле неслась Ферн. Столько лет я держала оборону, и вдруг Ферн заполонила собой все. Я не могла не видеть, что меня схватили и отволокли в клетку, точно так же, как когда-то схватили и отволокли в клетку ее. Я была уверена, что меня отпустят на следующее утро, и гадала, как было у нее. Куда ужаснее, чем вообразить ее напуганной, – представить, как она не сомневалась, что все это просто ошибка, и мы вот-вот придем на помощь, и она снова вернется домой, в свою кроватку.
И, как и Ферн, в клетке я была не одна. С нами оказалась пожилая дама, с материнским участием пытавшаяся нас обустроить. На ней был потертый линяло-розовый махровый халат, на лбу грязное пятно, как будто на дворе пепельная среда, первый день Великого поста. Седые волосы пушились, как у одуванчика, слегка облетевшего с одной стороны. Она сообщила, что я – вылитая Шарлотта. “Какая именно?” – уточнила я.
Ответа не последовало, оставалось только гадать. Шарлотта Бронте? Шарлотта из “Паутины Шарлотты”? Шарлотта в Северной Каролине? Я вдруг вспомнила, как мама плакала, дочитывая мне “Паутину Шарлотты”. Она резко осеклась, словно поперхнувшись, глаза у нее покраснели, щеки были мокрые от слез. И тогда появилось жуткое предчувствие, к чему все идет, тем более Шарлотта была уже плоха, но все же довольно неопределенное, потому что мне еще не доводилось читать книжки, в которой бы кто-то умирал; этой возможности в моей картине мира не существовало, здесь я была невинна, как Ферн. Она, лежа на коленях у матери, лениво повторяла свой знак для паука.