Ползучая кака. Ползучее дерьмо.
Ферн особенно любила “Паутину Шарлотты”, может, оттого, что так часто слышала собственное имя, когда мама читала вслух. Интересно, мама имя оттуда взяла? Никогда не приходило в голову спросить. Что же она имела в виду, назвав нашу Ферн в честь единственного человеческого персонажа, который понимал язык животных?
Тут я заметила, что руки сами показывают ползучее дерьмо. И я им не указ. Я подняла их и наблюдала за тем, как двигаются пальцы.
– Поговорим утром, – предложила дама, не догадываясь, что я и так уже говорила. – На свежую голову.
Она велела нам выбрать койку, которых было четыре, и ни одна не манила. Я легла, с трудом закрыв глаза, но они тут же открылись. Пальцы дрожали. Ноги гудели. Мысли перескакивали от “Паутины Шарлотты” к знаменитым экспериментам, в которых невинных, ничего не подозревающих пауков накачивали разными препаратами. А потом к знаменитым фотографиям паутин, которые те сплетали под их воздействием.
Я и сама выткала довольно затейливую паутину – крепко зависла между сном и явью, пытаясь разобраться в видениях и ассоциациях, которые обрушились на меня волной обломков, вынесенных на берег после кораблекрушения. Здесь шимпанзе. Там шимпанзе. Повсюду шимп-шимпанзе.
Я подумала, что если, как утверждает Редж, суперсилы неизменны, а не относительны, тогда, выходит, Человек-Паук не способнее Шарлотты. Вообще говоря, по сравнению с Шарлоттой Питер Паркер жалкий трус. Я несколько раз повторила это про себя. Питер Паркер жалкий трус. Питер Паркер жалкий трус.
– Хватит уже, – сказала пожилая дама.
Непонятно, то ли я говорила слух, то ли она читала мои мысли. И то, и другое вполне вероятно.
– Харлоу, Харлоу! – прошептала я.
Нет ответа. Я подумала, Харлоу заснула, а значит, она не пила тех таблеток, что всучила мне. Может, их было мало, и она как хороший друг отдала все мне, благородно обделив себя. А может, отлично понимала, чем это чревато, и отдать мне было проще, чем спустить в туалет. Может, до туалета было дальше, а я под боком.
А может, она вовсе не спала.
– Все же я думаю, что суперсилы относительны, – сообщила я ей на всякий случай. – Шарлотта не супергерой только потому, что она – паучиха и может перескакивать со стены на стену на своей паутине. Ее суперсила в том, что она умеет читать и писать. Важен контекст. Контекст решает все. Умвельт.
– Замолкнешь ты уже наконец? – устало подала голос Харлоу. – Ты хоть в курсе, что ты всю, мать твою, ночь не унималась. Несла какую-то околесицу.
Я ответила на это странноватой помесью девочки-мартышкиной тревоги и ностальгии. И выдержки. Не так уж много я и говорила. Если Харлоу меня доведет, я ей покажу, что такое всю ночь, мать твою, не униматься. И представила, как, окажись здесь Ферн, она без труда бы взмахнула на стену и обмочила сверху Харлоу от души. Так отчаянно не хватало Ферн, что я аж задохнулась.
– Кончай болтать! – рявкнула пожилая дама. – Глаза закрыли и молчим. Я не шучу, подруга.
Мама всегда говорила, что очень невежливо, когда люди, которые не могут уснуть, будят тех, кто спит. Отец думал иначе. “Ты и представить не можешь, – сказал он ей однажды за полусонным завтраком, налив себе в кофе апельсинового соку и хорошенько посолив. – Ты и представить не можешь, какую испепеляющую злобу у человека с бессонницей вызывает блаженно посапывающий рядом счастливец”.
Так что я постаралась вести себя тихо. Передо мной замелькал калейдоскоп паутин. Целый кордебалет пауков отплясывал канкан перед моими глазами, в ритме вальса задирая ногу за ногой, за ногой, за ногой. Я могла навести фокус на их глаза-соты, на их жуткие челюсти. Могла отъехать подальше и сверху наблюдать сложные геометрические композиции из их машущих ног.
Свет здесь не выключали. Бальные мелодии паучьих танцев сменились хардкором. Кто-то захрапел. Казалось, именно храп не дает мне уснуть. Мысли потекли в ритме китайской пытки водой: Умвельт. Умвельт. Умвельт.
Остаток ночи был бесконечной чередой снов, снятых Дэвидом Линчем. Время от времени в них ввинчивалась Ферн. Иногда ей было пять, и она выделывала свои обратные сальто, перескакивала с ноги на ногу, гонялась за своим шарфом или нежно покусывала мои пальцы, просто для острастки. Иногда у нее было крупное, тяжелое туловище взрослой обезьяны, и она смотрела на меня так безучастно, будто неживая, и ее приходилось тащить через всю картинку, как куклу.
К утру удалось упорядочить мои мысли в унылой системе координат. Вертикальная ось: пропавшие вещи. Горизонтальная ось: виденные в последний раз.
Первое: где мой велосипед? Не могу вспомнить, где он был в последний раз. Может, в “Джек-ин-зе-бокс”. Резко всплыл в памяти выдранный микрофон. Пожалуй, будет правильнее какое-то время держаться подальше от “Джек-ин-зе-бокс”.
Второе: где мадам Дефарж? Я не видела ее с тех пор, как мы ушли из “Грэдюэйт”. Хотела спросить Харлоу, но слишком устала, чтобы придумать как.
Этот вопрос гарантированно взбесил бы ее и в более удачных обстоятельствах, но то были не они.
Третье: где мамины дневники? Она и правда никогда про них не спросит или когда-нибудь все же придется признаться, что я их потеряла? И это будет ужасно несправедливо, потому что я так редко теряю вещи и, как говорил незабвенный Хан Соло, я не виновата.
Четвертое: где мой брат? Он явно был рад меня видеть, но я, поначалу испытав облегчение, не переставала тревожиться. Что он подумал, став свидетелем моего уж очень короткого знакомства с полицией? Что, если его там вовсе и не было?
Приехал сын пожилой дамы и забрал ее обратно в дом престарелых, сто раз извинившись за то, что она, видимо, наговорила и что, похоже, расколотила. Храп убыл вместе с нею.
Когда дверь камеры отворилась наконец и для меня, я была уже совсем без сил и шла, держась за стены. Полицейский Хэддик провел со мной беседу, в которой я от усталости поучаствовать не могла, что, однако, не сказалось на ее продолжительности.
Редж приехал за Харлоу, а заодно подвез и меня. Дома, в полуобморочном состоянии покачиваясь под горячей водой, я приняла душ. Легла в постель, но не могла закрыть глаз. Жуткое ощущение, когда ты абсолютно выжата, но голова продолжает работать.
Я встала, пошла на кухню, сняла конфорки и вымыла плиту. Открыла холодильник и уставилась в него, хотя есть вообще не хотелось. Подумала, хорошо еще, Харлоу не дала мне “стартовый” наркотик. Скорее, финишный наркотик. В рот не возьму больше этой дряни.
Тодд встал и спалил тосты, так что от дыма зазвенела пожарная сигнализация, пришлось заткнуть ее шваброй.
Никто не отвечал на телефон у Харлоу и Реджа. Я позвонила трижды и оставила два сообщения. Я знала, что надо взять да сходить в “Грэдю-эйт”, проверить, не вернул ли кто марионетку. Меня охватила паника при мысли, что я ее потеряла, а она такая ценная и дорогая, и все такое. Одно дело мой велик, но мадам Дефарж даже и не моя вовсе. Как я могла быть такой легкомысленной? А потом, видимо, наркотик наконец выветрился, потому что следующее, что я помню, как просыпаюсь в кровати, и за окном ночь.
В квартире кромешная тишина. Даже проспав несколько часов, я все равно совершенно измотана. Снова проваливаюсь в дрему и вижу сон, который ускользает, словно вода между сном и явью, когда я выныриваю из него в одно воспоминание. Как-то много лет назад Лоуэлл пришел ко мне ночью и разбудил. Думаю, мне было шесть, а ему, значит, двенадцать.
Я всегда подозревала, что Лоуэлл где-то блуждает по ночам. На первом этаже была только его спальня, так что он мог незаметно выбираться через дверь или окно. Не знаю, куда он уходил. И не знаю наверняка, уходил ли. Но знаю, что он тосковал по просторам вокруг нашего фермерского дома. Тосковал по вылазкам в леса. Однажды он нашел там наконечник стрелы и пару камней с изображениями костей маленьких рыбок. В нашем нынешнем убогом дворе это было невозможно.
В тот раз он велел мне тихонько одеться, и меня разрывало от вопросов, но я держалась, пока мы не оказались на улице. За пару дней до того я ступила на траву, и ногу пронзила острая боль. Завопив, я обнаружила в ступне жало и болтавшуюся на нем пчелу. Она дергалась и жужжала, пока не умерла. Под мои крики мама вынула жало и отнесла меня в дом, промыла ногу и наложила содовый компресс. С тех пор я была пчелиной королевой нашего имения, меня переносили с кресла на кресло, подавали книжки и наливали сок. Лоуэллу этот санаторий явно поднадоел. Мы вышли на улицу и направились к холму Бэллентайн. Нога была в порядке.
Стояла летняя ночь, жаркая и тихая. На горизонте вспыхивали зарницы, светила луна, и черное небо было усеяно звездами. Дважды, завидев огни приближающихся машин, мы ныряли за деревья или кусты.
– Надо сойти с улицы, – сказал Лоуэлл.
Мы срезали путь через лужайку, которая вывела нас в странный задний двор. В доме залаяла собака. Наверху в окне загорелся свет.
Само собой, всю дорогу я трещала не умолкая. Куда мы идем? Почему не спим? Что за сюрприз? Это тайна? Сколько я уже должна быть в постели? Я первый раз так поздно еще не сплю, да? Это очень поздно, чтобы в шесть лет еще не спать, да? Лоуэлл прикрыл мне рот рукой, от его пальцев пахло зубной пастой.
– Представь, что мы индейцы, – шепотом сказал Лоуэлл. – Индейцы никогда не разговаривают, пробираясь по лесу. Они идут так тихо, что даже шаги не слышны.
Он убрал руку.
– Как они это делают? – спросила я. – Это волшебство? Только индейцы так могут? Сколько надо взять от индейца, чтобы тоже так уметь? Может, надо носить мокасины?
– Шш-ш, – шикнул Лоуэлл.
Мы прошли еще несколько дворов. Видеть в темноте оказалось проще, чем я думала. Ночь не была так уж тиха. Я слышала уханье совы, мягкое и округлое, как когда дуешь в бутылочное горлышко. Низкие басы лягушек. Шаги Лоуэлла, не тише моих, как я отметила.
Мы вышли к изгороди со щелью, в которую пролезли на четвереньках. Если уж она достаточно велика для Лоуэлла, для меня, значит, и подавно. И все-таки я оцарапалась о колючие листья. Но смолчала: подумала, Лоуэлл может отправить меня домой, если пожаловаться. Поэтому указала на то, что не жалуюсь, хотя поцарапала ногу и она жжется.