— А вы и в других странах бывали?
Он только свистнул и махнул рукой, как будто спрошен был о чём-то само собой разумеющемся.
— Больше двух лет скитаюсь. Кабы знали вы, как надоело! Иной раз такая тоска возьмёт, хоть в пропасть головой. И люди хорошие. И страны что надо, да разве с нашей-то, Советской страной, сравнишь!
Он залпом выпил высокий литровый бокал пива, спросил, нет ли советской папироски, пожалел, узнав, что нет, и, приподняв вдруг со лба тёмнокаштановые густые волосы, показал лучеобразные синие рубцы на лбу:
— Видите… В августе сорок первого под Смоленском ранило. Череп царапнуло, да, вишь, так удачно, что мозг-то не задело. Только крови порядочно потерял. Упал без памяти, а когда очнулся, на моём наблюдательном пункте, — а сам-то я артиллерийским наблюдателем был, — наших уже никого нет. Кругом немцы. Хенде хох! Взяли меня, раба божьего. Которых тяжёлых-то поперебили всех тут же на месте, а меня взяли. Я ходить мог. Сбили нас в транспорт и повели на запад. Пешедралом. Вот с того самого дня и скитаюсь по белу свету. У вас время не свободно? Ну, часик-другой найдётся, а? Очень мне хочется рассказать своему человеку, что я за это время пережил, перевидал. Послушаете? Эй, пшиятель, нам ещё два бокала!
И тут, в маленьком кабачке, под звуки оркестра, игравшего хорошие, тягучие, мелодичные, но чужие песни, Горелкин рассказал мне свою историю, удивительную историю советского солдата, попавшего в плен, увезённого далеко от родины, но и тут, за тысячи километров от своей армии, не признавшего себя побеждённым, не сложившего оружии и не переставшего воевать.
Я опущу из его рассказа некоторые, слишком уже известные теперь, подробности о том, как обращались фашисты с военнопленными, как пешие транспорты таяли по дороге на запад, теряя сотни, тысячи, десятки тысяч больных, раненых, обессиленных, слабых людей, которых конвоиры пристреливали или добивали прикладами, об ужасах лагерей, где делалось всё для того, чтобы превратить человека в зверя, в голодный рабочий скот, без мысли, без воли, готовый безропотно и молчаливо выполнять любую работу. Я передам только канву его рассказа, потому что иначе получился бы не рассказ, а большой роман.
Горелкину удалось выжить, преодолеть все испытания плена и сохранить энергию и волю.
В Белостоке, в этапном лагере, пленных рассортировали. Группу, в которую попал Горелкин, посадили в товарный вагон и повезли на юг через Польшу, Чехословакию, Югославию. Среди пленных в вагоне оказался бывший учитель географии, сносно говоривший по-немецки. Старый австриец-конвоир, участник ещё прошлой войны, тайком ненавидевший Гитлера, проболтался ему, что везут пленных в Грецию, на строительство порта Салоники, который немцы тогда укрепляли, приспосабливая для военных нужд.
Печальный поезд с пулемётами на тормозных площадках, с платформой, на которой ехал вооружённый конвой, медленно пересекал Европу. Он тщательно охранялся. На остановках его окружали автоматчики. Бежать в этих условиях означало верную смерть. И всё же на каждой крупной остановке пленные бежали. Они выпрыгивали из вагонов прямо на автоматы, навстречу верной смерти. Вряд ли кто из них всерьёз думал уйти. Побег стал одной из форм самоубийства. Измученные люди предпочитали смерть плену.
Горелкин и его друзья, с которыми он очень сошёлся в вагоне, — донбасский шахтёр Василь Копыто, электромонтёр с рязанской электростанции Семён Агафонов и московский учитель Владимир Ткаченко — не искали смерти. Они хотели жить и бороться. Они мечтали бежать, но бежать умело, сохранить жизнь и вернуться в армию.
План побега придумал Василь Копыто, человек неиссякаемой весёлости и огромной физической силы. Он был очень прост, этот его план. Когда слякотной, дождливой весенней ночью поезд, скрежеща на поворотах ребордами колёс и пища тормозами, тащился по горам Греции, друзья отодрали доски в полу вагона. В разверзшейся яме, сливаясь в продольные полосы, замелькала щебёнка пути. Тогда они на руках начали спускаться в этот люк и, когда носки башмаков задевали за землю, опускали руки и падали вниз лицом. Выбросившийся на полотно должен был сейчас же лечь и, подавляя боль от ушибов, ждать, пока поезд не прогрохочет над ним. Сквозь туман, льнувший к голым серым хребтам, непрерывно сеял дождь. Тьма была так густа, что не видно было вытянутой руки. Из семи выбросившихся таким способом трое были перерезаны колёсами.
Но разве жизнь в плену, разве рабская работа стоили что-нибудь?
Когда грохот поезда стих в ущельях, Горелкин, Копыто, Агафонов, Ткаченко, отделавшиеся ушибами, отнесли останки погибших в кусты и по первой же горной тропинке свернули на север. Поначалу они решили двинуться по кратчайшей прямой из Греции через Албанию, рассчитав пройти через районы итальянской оккупации в Югославию.
Чем они питались? Как находили общий язык в чужой, далёкой Греции?
Широкая улыбка расплылась по загорелому лицу Горелкина, и два ряда белых великолепных зубов точно осветили это дочерна загорелое лицо, сделали его моложе, тоньше и интеллигентнее.
— Я же вам говорил, товарищ майор. Наш пароль — Красная Армия, хотите — верьте, хотите — нет, это теперь везде понимают. Иной раз подберёшься к деревне, стукнешь в крайнюю хижину и ждёшь. Вылазит на крыльцо какой-нибудь сердитый иностранный дядёк, слушать ничего не хочет, замахает руками: ступай скорее прочь: итальяно, итальяно! Дескать, много вас тут шляется, а за вас итальянцы как раз и повесят. А ты тычешь себя пальцем в грудь: «Красная Армия! Советы!» И сейчас же другой разговор. Оглядится, в сени тащит, и поесть даст, и в дорогу соберёт, и иной раз, если тихо в деревне, если оккупантов нет, и ночевать оставит. Так везде. Так и шли.
В вагоне они договорились держать путь напрямки через все Балканы, Среднюю Европу, Польшу, Украину, прямо до Советской Армии. Они рассчитали пройти это в полгода. Но не таким коротким и не таким лёгким оказался путь четырёх советских солдат домой.
В Албании, идя горными тропами по малолюдным районам, они почти добрались до берегов Скутарийского озера, которое с перевалов в ясный день уже открылось перед ними на горизонте в виде огромного, сверкающего зеркала, одетого дымкой облаков. Но тут им встретился на шоссе большой транспорт скота.
Как потом выяснилось, итальянцы гнали этот отнятый у горных пастухов скот на погрузку в порт Дураццо для отправки в Германию. За серыми круторогими албанскими волами, за тощими горными коровёнками, ободранными и пыльными, жалобно ревущими от голода и усталости, бежали толпы чёрных босых женщин. Женщины плакали, причитали и не отставали от гуртов. Солдаты-итальянцы, чёрные увальни в трусиках и в пилотках с кистями, лениво стегали женщин теми же кнутами, которыми погоняли коров. Их было не очень много, этих конвоиров. Но, чувствуя себя в безопасности, они, покуривая, брели за стадом, часто подходя к подводе, на которой стояла покрытая ковром большая бочка с плескавшимся в ней вином.
И тут произошло то, что изменило и очень удлинило путь четырёх советских солдат. Сначала, спрятавшись в придорожных кустах, они хотели пересидеть, пока пройдут гурты. Но, возмутившись тем, как итальянцы обращались с этими худыми, высохшими, босыми албанскими крестьянками, они, к тому времени уже добывшие себе оружие, напали на конвоиров. Троих положили на месте. Остальные бежали в горы, даже не пытаясь отстреливаться.
Затем Копыто, выполнявший у друзей, какой сам выражался, «роль наркоминдела» и поддерживавший связь с местным населением, обратился к женщинам с речью. На чистейшем русском языке он заявил им, что они могут разбирать свой скот, освобождённый из рук фашизма доблестными войсками. Но женщины, испуганные перестрелкой, не понимавшие даже, что же, собственно, произошло, молча лежали в серой пыльной траве, прикрывая головы руками. Убедившись, что его не понимают, Копыто взял палку и стал разгонять скот с шоссе, решив, что животные сами найдут дорогу домой. Волы и коровы разбежались по сторонам и, уразумев, чего от них требуют, лениво пощипывая траву, отправились обратно.
И тут неожиданно показались на дороге высокие, крепкие люди в живописных костюмах, со старинными шомпольными ружьями. Это были албанские партизаны, догонявшие транспорт. Увидев, что дело уже сделано за них, они стали жать руки отважным иностранцам, а узнав при помощи всё того же универсального слова «Красная Армия», с кем они имеют дело, расчувствовались, увели друзей к себе в горы, в каменные хижины-крепости, в которых, рассеянный между скал, жил этот бедный, трудолюбивый, смелый народ.
В Албании, давно уже числившейся в списках держав оси страной покорённой, шла непрекращающаяся яростная борьба. Четверо советских солдат, сами того не желая, включились в неё и, прервав путь на родину, принялись помогать горным пастухам придавать своим летучим отрядам организованность воинских частей. Как-то само собой так вышло, что они стали руководить вылазками на итальянские транспорты, участвовали в организации голодной забастовки грузчиков в порту Дураццо и в знаменитом налёте на Тирану.
Они не знали языка. Но на войне о человеке судят не по словам. Вскоре в этой маленькой стране у них было уже много друзей. И сами они полюбили открытых, безумно смелых и неорганизованных людей, втянулись в их борьбу. Но радио доносило отзвуки великих битв, развёртывавшихся на родных полях. Родина властно звала их. И однажды они решительно распростились с албанскими партизанами. Новые друзья снабдили их всем, что могло потребоваться в трудном пути, проводили до границы Греции.
На этот раз, после долгих споров, решено было пробираться в Болгарию. Географически удлиняя свой путь, беглецы мечтали таким образом значительно сократить его во времени. Расчёт у них был теперь таков: достигнуть Болгарии, сдаться пограничным постам, быть интернированными, а потом через консульство потребовать возвращения на родину. Наивные мечты! Горелкин сам не мог скрыть усмешки, рассказывая о них. Пленённая Гитлером Европа кипела и бурлила как скованная льдом река, стремящаяся весной взломать свои оковы. В Болгарии, которую они мечтали увидеть мирной страной, далеко отстоявшей от всех фронтов, шла борьба, — даже более ожесточённая, чем в Албании. И снова активность четверых советских солдат не позволила им равнодушно пройти мимо.