Харитонов нёс за ручку разряжённую мину-тарелку, бросил её у костра, хрипло сказал танкистам:
— Заводи, можно.
И тут же упал без чувств на руки товарищей.
Много интересных историй рассказывали о нём сапёры, сидя вокруг коптюшки в подвале одного из домов «подполковника», под Ржевом. Сам же он во время этих рассказов сосредоточенно строгал, весь поглощённый работой, и когда ложка была готова, обтёр её осколком стекла, пополировал о полу шинели, полюбовался и протянул мне:
— Возьми на память. Пригодится… Всё, что они тут рассказали, — было, случалось. Всякий на свой манер воюет. Только чего об этом писать… Мне и самому-то надоело всё взрывать да разрушать, да уничтожать. По хорошей работе душа тоскует, руки чешутся. Верите ли, каждую ночь во сне то стену какую на доме кладу, то бетон в формы заливаю, то арматуру вяжу. Поскорее бы уж весь фашизм рвануть к чертям да за настоящее дело взяться…
…И вот он стоит в этом просторном зале, полном солнечного света и тонкого пения работающих турбин, взволнованный, озабоченный, напряжённый. Он прислушивается к ровному гудению новой машины, как мать к первому крику ребёнка, и в его серых глазах, растроганно глядящих из-под русых кустистых бровей, большое, настоящее человеческое счастье.
В мгновение, когда запела последняя из трёх вновь поставленных турбин на возрождённой из пепла станции, этот человек брал реванш за пять лет тягостной разрушительной работы, за те страшные минуты, что он пережил, взрывая днепровскую плотину, за тяжёлые часы, что он пролежал рядом с миной у танка, за взрывы прекрасных жилых домов, именовавшихся на фронтовом жаргоне шпалами «полковника».
А сколько ещё впереди работы для пытливого, неугомонного ума, для жилистых, умелых, не знающих устали рук, так стосковавшихся по настоящему делу!
Свои
Советские танкисты, завершая стремительный марш-манёвр на окружение Верхней Селезии, прорвались к Одеру. Грузно раскачиваясь и урча, окутываясь на поворотах облаками сизого дыма, тяжёлые и быстрые машины на полном газу бесконечным лязгающим потоком неслись по автостраде. Мотопехотинцы в полушубках, жёстко выдубленных калёным морозцем, сидели на броне, отгораживаясь рукавицами от острого ветра, упираясь промасленными валенками в прикрученные к броне брёвна и ваги. Правые руки их прочно лежали на прикладах автоматов, и слезящиеся от холода глаза насторожённо и зорко осматривали окрестности.
Но холмистый ландшафт, разрубленный надвое асфальтовой автострадой, был совершенно безлюден и как-то зловеще пуст. Уныло плыли серые, полосатые, уже наполовину оттаявшие, но снова схваченные морозом поля. Голые лиственные лески то там, то тут приближались к автостраде, чтобы сейчас же отбежать от неё к горизонту. А вдали то справа, то слева всё время маячили деревни с однообразными каменными островерхими домами, с серыми тычками неизменных кирх, такие похожие друг на друга, что было скучно на них глядеть и начинало казаться, будто кто-то переносит один и тот же макет, переставляя его с места на место.
Лязгая и гремя гусеницами, рыча моторами на подъёмах, сплошной стальной поток быстро двигался на запад. Шли танки, покрытые ещё не отмытой зимней маскировочной краской, утюгообразные броневики, окрашенные в пёстрый цвет щучьей чешуи, тяжёлые бронетранспортёры с пехотой и скорострельными зенитными пушками, большие пузатые бензовозы, тяжело раскачивавшиеся и приседавшие на ходу, крытые автофургоны с пехотой и боеприпасами. Когда наш вездеход, шедший где-то в середине этого потока, въезжал на гребень холма, сверху казалось, что по дороге ползёт, поблескивая серой чешуёй, бесконечная стальная змея, уходившая головой и хвостом за линию горизонта.
В этот день на заре недалеко от старой польской границы был пробит немецкий фронт, и бронетанковые части устремились в брешь, завёртывая фланги прорыва и оставляя отступающих где-то у себя за спиной. Морозная стынь, стоявшая над полями, не давала оглядываться по сторонам. Встречный ветер горстями бросал в лицо острую снежную крупку, заставлял глубже вжиматься в сиденье и наклоняться под защиту стекла.
Вдруг шофёр, уставший от бесконечного следования в ханковой колонне по широкой и гладкой дороге и всё время напевавший, чтобы не задремать за рулём, привскочил с места и стал рукавицей протирать ветровое стекло..
— Ой, что это? Откуда они?
В этом месте дорога полого всползала на холм. На самом его гребне была видна толпа женщин. Размахивая руками, они что-то кричали танкистам. Но машины шли и шли мимо них.
— А ведь наши! Ей-богу, наши! — воскликнул шофёр, — Должно, в машину просятся. Чудачки Кто же их возьмёт? Ой, глядите, босиком, нет, Правда, босиком.
Теперь можно было рассмотреть, что женщины не просто приветствовали наши танки. Они что-то кричали танкистам, о чём-то просили их, прижимая руки к груди и размахивая платками. Но автоматчики, сидевшие на броне, только разводили руками и показывали на дорогу: дескать, ничего не попишешь, недосуг, наступать надо. И толпа женщин с надеждой бросалась к следующей машине.
Все они были в одинаковых комбинезонах из бумажной мешковины, с головами, прикрытыми каким-то драным тряпьём, и, как показалось нам издали, все одинаково худые и пожилые. Но больше всего поражали их ноги, босые, посиневшие, растрескавшиеся ноги. Лишь у некоторых они были обмотаны тряпьём. Асфальт был жгуч от мороза, по земле с шелестом тянулась сухая позёмка.
Когда наша машина, взобравшись на гребень, приблизилась к ним, несколько женщин вырвались из толпы и, схватившись за руки, загородили дорогу. На лицах их, кирпично-розовых, залубяневших от ветра, была видна отчаянная решимость.
— Остановитесь! Хоть вы остановитесь. Не пустим! — по-украински певуче закричала одна из них, сверкая из-под платка огромными чёрными глазами.
— Мы ж свои, свои! — неслось из толпы.
А другая, высокая, простоволосая, с огненными, развевающимися по ветру волосами, требовательно твердила одно только слово:
— Товарищи, товарищи, товарищи же…
Шофёр вывел машину из колонны, остановил её на обочине, и танки с иззябшей и весёлой мотопехотой, мотавшейся на броне, потекли мимо нас.
Женщины окружили наш вездеходик. Их исхудалые, заострившиеся лица с резко выступавшими углами скул, с глазами, красными от слёз и ветра, горели неистовым, исступлённым счастьем. Некоторые плакали. Все были так взволнованы, что трудно было у них добиться, кто они, почему они здесь, что им надо.
Предосторожности ради сопровождавший нас пожилой боец-автоматчик соскочил с заднего сиденья и стал возле машины, разминая затёкшие ноги. Женщины сейчас же бросились к нему и принялись гладить руками заскорузлый его полушубок, старенькую ушанку, прожжённую и порыжевшую от дыма костров, его автомат с затвором, заботливо обёрнутый тряпицей, точно всё ещё старались, убедиться, что это не сон, что действительно настоящий красноармеец в полушубке, в валенках стоит тут, на немецкой автостраде, над чужой рекой Одер. И вдруг та маленькая брюнетка с огромными чёрными глазами, что так решительно первой преградила дорогу нашей машине, схватила большую жилистую руку автоматчика с прокуренными пальцами и прижала её к губам.
— Родной, милый… Родной ты наш… Уж мы вас ждали, ой, ждали!
Автоматчик застеснялся, нахмурился, краска выступила у него на небритых щеках. Он резко отдёрнул руку.
— Это что ж за модель — руки целовать! Что я — поп, что ли? Научили вас тут немцы…
Эти слова точно преобразили женщину. Иззябшая, жалкая в своём ветхом, безобразном комбинезоне, она вдруг выпрямилась, гордо вскинула голову и, гневно сверкнув своими чёрными глазами, ответила:
— Тю… Ты что подумал-то: разве я тебе — я Красной Армии руку целую за то, что нас освободила, за то, что сюда пришла, а ты…
И, повёртываясь к нам, она деловито, с лёгким украинским акцентом отрекомендовалась:
— Катерина Кукленко… Секретарь тайного комитета насильно мобилизованных советских граждан поместья «Зофиенбург»… Кому тут сдать склады с зерном, холодильник с мясом и военнопленных, сидящих под стражей?
Ещё утром этот край был глубоким немецким тылом. Борьба шла в сорока километрах восточнее. И вдруг это деловитое заявление, спокойно прозвучавшее из смятенной, оглушённой своим неожиданным счастьем толпы.
— И примите от нас вот это, — продолжала та, что назвала себя Катериной Кукленко. — Мила, дай бумагу.
Высокая женщина, что бесконечно твердила слово «товарищи», смакуя его и повторяя на разные лады, достала из-за пазухи документ и протянула его. И хотя прочёл я его на ветру, на немецкой автостраде, под волнообразный, то стихавший, то напрягавшийся до рёва шум проходивших мимо танков, — необычный этот документ, тщательно переписанный отличным каллиграфическим почерком, прочно врезался в память так, что даже теперь, три года спустя, я без труда воспроизвожу его текст почти дословно:
«Командованию Красной Армии от тайного комитета насильно мобилизованных советских граждан, работавших в поместье Клары Рихтенау „Зофиенбург“, крейс Штейнау.
Просим принять от нас для нашей доблестной Красной Армии, освободившей нас от фашистского рабства, муки белой 25 тонн, картофеля 100 тонн, брюквы вяленой 1 тонну, свиных тушек замороженных 38 штук, военнопленных из состава фольксштурма, взятых нами и находящихся под нашей охраной, 6 штук.
Просим также, учитывая наше желание мстить проклятым фашистам за наши горькие слёзы и наших загубленных подруг, принять нас всех в Красную Армию в количестве 100 человек. В этой просьбе нашей просим нам не отказать.
Секретарь тайного комитета Кукленко Екатерина.
Комиссар комитета Серебрицкая Людмила».
Всё это было так необычно, облик этих женщин так резко контрастировал с деловым, спокойным тоном заявления, а то, что произошло здесь, на немецкой земле, на порядочном расстоянии от линии фронта было так незнакомо и интересно, что мы решили рискнуть, оторваться от колонны и свернуть с автострады. Шофёр п