«Мы — там и здесь» [Разговоры с российскими эмигрантами в Америке] — страница 49 из 53

Встретиться с профессором Эльбертом мне долго не удавалось: он тяжело болел, перенёс много операций. Я звонил и писал ему в Минск, но он просил меня не приезжать. Работа над книгой застопорилась. Научных фактов мне удалось накопить вполне достаточно, но обстоятельства, в которых исследователи совершали свои открытия, плыли в каком-то тумане. В эти месяцы и состоялись наши встречи с Олсуфьевым. Высокий, изящный, аккуратно одетый профессор был вполне корректен, но поначалу показался мне человеком суховатым и даже скрытным. На мои жалобы, что саратовцы что-то утаивают, Олсуфьев молча пожал плечами, дескать, не его дело. Отогреть этого учёного, приблизить его к моим творческим проблемам и переживаниям никак не удавалось. Раздосадовавшись, во время одной из встреч я начал втолковывать ему, что не только пересказываю то, что слышу от учёных, но ищу у своих героев элементы мужества, высокой нравственности, самоотверженности. Я попытался объяснить моему суховатому собеседнику, что именно нравственное лицо учёного более всего занимает меня. Вот почему я так настойчиво пытаюсь проникнуть в личный мир моих героев, в детали их жизни. Этот монолог как будто чуточку сблизил нас. Когда я показал Олсуфьеву привезённую из Саратова фотографию 1934 года, на которой он вместе с покойным Головым ехал вылавливать зараженных туляремией грызунов, он оживился, позволил себе несколько сочувственных фраз о своём погибшем коллеге. "Это был рослый красавец с капитанским басом и повадками морского волка. — сказал Николай Григорьевич. — Голов переболел всеми болезнями, которые изучал: сыпным тифом, туляремией, бруцеллёзом. Но его ничто не останавливало. У себя дома Голов хранил коллекцию живых клещей, тех самых, что передают туляремию от грызунов к человеку. Когда его забирали, он на прощанье сказал жене: "Сбереги дочь и клещевой питомник". Вторую просьбу мужа жена выполнить не смогла: Дмитрий Голов кормил клещей собственной кровью.

Я попытался в тот раз вытянуть из профессора какие-нибудь подробности об арестах учёных в тридцатые годы, но Николай Григорьевич замкнулся. Я снова сел на своего конька. Рассказал, как трудно мне находить порядочных учёных, тех, кто не гнутся перед чиновниками, ставят истину выше страха. Ведь сопротивлялся же политическому давлению Иван Петрович Павлов. Он даже настаивал на своём праве выехать из большевистской России в Англию. Именно эта его нравственная прочность и заставила Ленина в конце концов распорядиться о специальной помощи знаменитому физиологу.

Профессор Олсуфьев и эту мою тираду выслушал молча. Сегодня, прочитав письмо его дочери, я лучше понимаю его тогдашнее состояние. Оказывается, отец Олсуфьева — знаменитый учёный-энтомолог, эмигрировал в первые годы после революции и не подавал о себе знать десятки лет. Только 45 лет спустя Олсуфьев-сын узнал, где жил и как умер его отец. А ведь за "папу-шпиона" и в тридцатые, и в сороковые, и в пятидесятые годы можно было угодить в лагерь, а то и куда подальше. Надо ли удивляться, что сын почти весь свой век пребывал в тайном страхе. Даже в его некрологе, опубликованном в 1988 году, всё ещё значится, что отец Николая Григорьевича, знаменитый энтомолог, был всего лишь "служащим"….

Подавая мне руку на прощанье, профессор предложил в следующий раз встретиться не в его служебном кабинете, где мы всегда беседовали, а у него дома. Я не придал этому обстоятельству никакого значения. И напрасно.

Разговор в профессорской квартире на улице Литвина-Седого начался несколько неожиданно. Олсуфьев напомнил о моём взволнованном монологе по поводу науки и этики. "Вы. Наверно, правы, — сказал он, почему-то хмурясь. — Но я в теорию пускаться не стану. Просто расскажу о том, о чём саратовские коллеги говорить побоялись".

Вкратце рассказ Николая Григорьевича свелся к следующему. В начале тридцатых годов в западных журналах появились статьи о том, что в будущей войне не исключено применение бактериологического оружия. Скорее всего его применит Германия, чтобы отомстить союзникам, разгромившим её в Первой мировой войне. Началась дискуссия, в которой высказано было суждение, что агрессор скорее всего изберет для атаки чуму или недавно открытую туляремию. Скорее всего даже туляремию, так как она не убивает свои жертвы немедленно, а только выводит их из строя. Масса тяжело больных в рядах зараженной армии противника способна деморализовать фронт и тыл, посеять панику в рядах противника.

Сталину, конечно же, доложили об этой научной дискуссии. Происходила она в то самое время, когда Гитлер рвался к власти. Из Кремля последовал соответствующий приказ: активизировать производство оборонительного и наступательного бактериологического оружия. Практически осуществить приказ поручено было ОГПУ. Начались аресты микробиологов, имевших отношение к исследованию чумы и туляремии. Среди первых жертв оказались Алевтина Вольферц, Дмитрий Голов и Сергей Суворов, затем были схвачены ещё несколько десятков микробиологов Москвы, Харькова, Саратова, Минска. Среди арестованных оказались, в частности, Борис Эльберт, учёный из Москвы Николай Гайский, директор саратовского института "Микроб" Никаноров и много других. Их обвиняли в чём угодно: в шпионаже, вредительстве, саботаже, но подлинную причину ареста скрывали.

Учёных арестантов свезли в город Суздаль, где в старинном женском монастыре создан был секретный "институт". В 1932 году девятнадцать свезенных сюда со всей страны микробиологов начали работу над наступательным и оборонительным бактериологическим оружием. Именно здесь, напряженно работая, Эльберт и Гайский создали к 1935 году первую в мире живую противотуляремийную вакцину. Вакцина, получившая название "Москва", оказалась идеальным препаратом: стоило привить её человеку и он навсегда приобретал иммунитет к туляремии.

В 1937 году "институт” в Суздале расформировали. Часть сотрудников расстреляли, других перевели в дальние лагеря. Эльберту и Гайскому повезло: их выпустили на свободу. Покидая Суздаль, они сдали все свои записи и пробирки тюремщикам. Позднее выяснилось: ценнейший препарат утерян. Те, кто умели охранять учёных микробиологов, абсолютно не способны были сохранять микробные культуры.

Я передаю лишь малую часть того, что узнал в тот день. Николай Григорьевич рассказал, как учёные в Суздале голодали, как с риском для жизни лазали за картошкой в соседские огороды, болели и умирали в убожестве лагерной жизни. Бывшего директора института "Микроб" Никанорова расстреляли лишь за то, что он отрицательно высказался о научной ценности проводимых в Суздале исследований. Я слушал Олсуфьева с изумлением и благодарностью. Хотя на дворе стоял уже 1962 год, девятый год после смерти Сталина, такие подробности о деятельности ОГПУ в прессу ещё не проникали. То, что разгласил в тот день профессор Олсуфьев, могло очень серьёзно сказаться на его карьере. Но, завершив свой рассказ, он не пустился в рассуждения о том, следует или не следует писать обо всём этом, надо или не надо упоминать его имя. Просто закончил говорить, встал и подал мне, ошарашенному, свою сильную руку: "Желаю успеха".

Под свежим впечатлением от всего услышанного я в те же дни засел за главу, посвященную суздальской шарашке. Только написал первые страницы — звонок от Бориса Яковлевича Эльберта. Творец туляремийной вакцины сообщил, что приехал в Москву на операцию. Мы можем побеседовать в Онкологическом институте, где он пробудет не менее месяца. Об этих встречах наших в больничном коридоре вспоминаю я с горечью. У профессора Эльберта был рак горла. Он не морщился, но я явственно видел страдание в его глазах. После каждого свидания (всего их было пять) у моего собеседника опухало горло и он лишался голоса. Но проходило несколько дней, и я снова получал приглашение продолжить интервью.

После рассказа Бориса Яковлевича картина жизни в "научно-исследовательской" каталажке стала ещё страшней и детальней. Оказывается, в те самые годы, когда огепеушники потеряли вакцину Эльберта-Гайского, на страну несколько раз обрушивались эпидемии туляремии. Столкнулась с этой болезнью и советская армия. Атаковали наших бойцов не немцы, а клещи, забравшиеся в окопы и землянки. Отбить эти атаки было нечем. Правда, незадолго до начала войны Эльберт подбил Гайского попробовать повторить проделанные в тюрьме опыты. После двух лет работы вакцину удалось создать заново. В послевоенные годы она спасла от заражения миллионы людей, которым угрожали многочисленные эпидемии туляремии, прокатившиеся по стране. В частности, удалось остановить эпидемию туляремии, которая обрушилась на тех, кто приехал восстанавливать Сталинград. Этот успех был отмечен властями: два бывших заключённых, Эльберт и Гайский, были удостоены Сталинской премии 1946 года.

"Мы не понимали, за что нас убивали и мучали, — сказал во время последней нашей беседы профессор Эльберт. — Наше единственное желание состояло в том, чтобы дать родине наилучшие препараты в кратчайший срок. Чего добивались наши тюремщики — мне так и осталось непонятно. Если от туляремии на сто заразившихся обычно умирало пять человек, то из ста советских микробиологов — исследователей чумы и туляремии, схваченных в начале 30-х годов, в живых не осталось и пяти". Наш разговор с Борисом Яковлевичем происходил в декабре 1962 года. Полгода спустя его не стало. Но до этого я ещё успел получить от него письмо из Минска. Запомнилась фраза из последнего, можно сказать, прощального, послания: "Благодарю судьбу, что мне довелось быть участником и свидетелем событий, скрытых под спудом, но оказавшимися интересными для истории".

"Скрытых под спудом…". Очень скоро мне пришлось убедиться: советский режим не так-то легко расстаётся со своими тайнами.

Моя редакторша в издательстве "Молодая Гвардия", Л.А., женщина неопределённого возраста, из тех, о ком хочется сказать "без цвета и без запаха", в общем-то не слишком жестоко корёжила мои тексты. Думаю, что ей было решительно наплевать на всех этих героев науки и их подвиги. Главное достоинство моих рукописей виделось ей, очевидно, в их политической безопасности. Это и было то самое, за что ей платили зарплату и даже обещали в будущем году дать квартиру. Квартира, насколько я мог понять, была главной мечтой Л.А. К этой теме она возвращалась особенно охотно.