«Мы — там и здесь» [Разговоры с российскими эмигрантами в Америке] — страница 50 из 53

Вычитанная ею рукопись "По следам отступающих" (имелись ввиду отступающие под натиском науки человеческие болезни) пошла в типографию. Казалось бы, ничто не могло помешать книге выйти в свет в следующем 1963 году в полном соответствии с издательским планом. Но, зайдя по какому-то пустяковому поводу в редакцию, я застал Л.А. непривычно смущённой. Она положила передо мной вёрстку книги и, как бы между прочим, заметила, что некоторые места пришлось убрать. Я перелистал текст и ужаснулся: вся история о трёх саратовских учёных, открывших туляремию и в благодарность за свои открытия истерзанных огепеушниками, была исчеркана, а суздальская эпопея и вовсе выброшена полностью. "Это не наша правка, — беспокойно защебетала редакторша. — И даже не нашего цензора. Так решили наверху. Я ответил, что в таком виде выпускать книгу не согласен. Напомнил Л.А. о том, сколько времени и сил ушло у меня на поиски исходного материала. Да и вообще, какое мы имеем право замалчивать эту трагическую историю. "Я не виновата, — продолжала твердить Л. А. — Это всё наверху…".

В конце концов удалось дознаться, что рукопись мою издательский цензор на всякий случай заслал на Лубянку в Литературный отдел КГБ (был у них и такой), и читал её там сам начальник отдела генерал Белоконев или что-то вроде того. Откровенность, в которую пустилась со мной редакторша, стала понятной, когда Л. А., чуть не плача, напомнила о предстоящем получении квартиры. "Поймите, если книга ваша, стоящая в плане, не выйдет в срок, мне голову оторвут, а что квартиру не дадут — так это уж точно".

Я предложил компромисс: редакторша добивается аудиенции в соответствующем отделе ГБ и мы вдвоём с ней пойдём выяснять, почему понадобилось уродовать текст рукописи. Как ни странно, такая встреча состоялась. Помню какой-то неприметный вход со стороны Кузнецкого моста, несколько ступенек вниз. Осталось в памяти и на редкость бесцветное лицо принимавшего нас кагебешника (генерал Белоконев до встречи с нами, разумеется, не унизился). Я произнёс бесцветному дяденьке заранее приготовленную речь о демократии, которая ныне, после двадцатого съезда партии, восторжествовала в нашей стране. О необходимости восстановить правду о несправедливо замученных учёных-патриотах. Гебешник не перебивал. А потом спокойно, как о чём-то давно и твёрдо решенном, заявил, что восстанавливать авторский текст никто мне не разрешит. И вообще, кому это сегодня интересно читать про события тридцатилетней давности. Я ещё раз вякнул, что в изуродованном виде книгу свою выпускать не позволю, и направился к выходу. Не проронившая за время беседы ни слова редакторша с опущенной головой поплелась следом.

Я хотел как можно скорее выбраться из этого подвала и отцепиться от Л.А., но она не дала мне уйти. Тут же, на тротуаре, стала твердить о том, какие беды ждут её, если книга не выйдет; сквозь слёзы взывала к моей совести, твердила в десятый раз, что её вины тут нет, а пострадает в конечном счёте только она одна. Я молчал. Уже умер профессор Эльберт, благодаривший меня за то, что я вытащил из-под спуда правду о трагической судьбе десятков российских учёных. Пошёл на серьёзный риск профессор Олсуфьев, рассказавший о суздальской трагедии. Ну, допустим, я согласился бы на кагебешный вариант. Олсуфьев берёт вышедшую книгу, листает её и видит, что я сдрейфил, не рискнул сообщить правды, которую он мне открыл. Нетрудно представить, как это больно ударит его, как оскорбит…. А с другой стороны, эта несчастная Л.А. Она действительно ни в чём не виновата. Квартира. Кому, как ни мне, об этом знать. Я лишь в сорок лет впервые въехал в сколько-нибудь нормальное жильё. До этого десяток лет жил с женой и ребёнком в девятиметровой коммунальной каморке.

Сейчас уже не помню, какие именно аргументы взяли во мне верх. Но в какой-то момент, не выдержав стенаний редакторши, я крикнул ей: "Делайте, что хотите, уродуйте книгу, как угодно, мне это всё надоело". И зашагал прочь. Вечером рассказал жене обо всей этой истории. Она одобрила меня. "Ты же почти два года вбил в этот труд. И о гонораре не забудь, у нас нет никаких накоплений…". Да, про гонорар, конечно, верно. Литератор живёт от книги до книги. И далеко не каждый год видит свои произведения вышедшими из печати. Всё вроде правильно, и тем не менее сегодня, глядя на обложку той старой книги, которая никого уже не интересует и интересовать не может, я думаю об измене, которую допустил более тридцати лет назад. Изменил исторической правде, изменил тем двум учёным, которые доверились мне. Измена? А не точнее ли было бы назвать моё тогдашнее поведение предательством? Ведь, согласившись издать книгу в искажённом виде, я подыграл кагебешникам, на многие годы отодвинул разоблачение одной из сталинско-огепеушных акций. Да, они давили на меня. Но в таких случаях куда пристойнее сжать зубы и промолчать, а не мычать полуправду.

…Есть у этой грустной истории и одна забавная деталь. Книга вышла в срок, редактор Л.А. получила долгожданную квартиру. Очевидно, и дяди с Лубянки были удовлетворены: пресекли, предотвратили. Ведь, кроме всего прочего, глава о суздальском институте приоткрывала важный государственный секрет: подписав в 1925 году в Женеве международное соглашение о запрещении бактериологического оружия, Советский Союз и после того активно продолжал заниматься бомбами, начинёнными заразой. Итак, о Суздальском монастыре — ни слова. Но тому, кто возьмёт в руки книгу "По следам отступающих" и станет разглядывать фотографии героев, несомненно бросится в глаза рисунок, помещенный рядом с портретами Эльберта и Гайского: стены старинного монастыря, купола старинного собора и церквей. Суздаль! Вырвался всё-таки кусочек правды из-под спуда. Не досмотрели кагебешники. Прошляпили….

3. Мой любимый герой

Тот, кому в советские времена попадались в руки мои книги, возможно помнит, что посвящены они были учёным, истории научных открытий. Тем не менее популяризатором науки я не был. Коллегам, которые ехидно спрашивали, не скучно ли мне копаться в "научном мусоре", объяснял, что интерес мой обращен прежде всего к личности исследователя. Мои герои — интеллектуалы-искатели, люди сильной воли и напористого творческого характера. Для них научный поиск — арена, где выявляется их энергия, мужество, неутомимость. Талант. Так оно и было, но в глубине души я всё-таки ощущал: подлинного героя сыскать пока не удаётся. Даже великий биолог, академик Николай Вавилов, которому посвятил я десять лет поисков, в роковых обстоятельствах гонителям своим большевистским всё-таки уступал. С тем и умер от голода в лагере. А уж о рядовых советских кандидатах и докторах наук и говорить не приходится. Поднимая архивы и опрашивая десятки свидетелей, я то и дело обнаруживал у своих героев поступки, мягко выражаясь, не совсем чистые. Развращала своих граждан советская власть весьма и весьма успешно. Герой, о котором я мечтал годами, фигура номер один в науке и в то же время человек, способный противостоять коммунистической фальши, возник на моём горизонте более сорока лет назад, в 1957 году.

С командировочным удостоверением "Литературной газеты" я отправился в Ташкент. Состоялось обычное в таких случаях интервью с местным профессором. Я уже собирался уходить из его квартиры, когда внимание моё привлек стоящий на рояле портрет бородатого старца с явно нестандартной волевой физиономией. Хозяин дома пояснил: это его университетский профессор, знаменитый хирург Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий, живший в Ташкенте в двадцатые-тридцатые годы. Профессор возглавлял кафедру хирургии и одновременно являлся архиепископом, первым лицом русской православной церкви в Средней Азии. Власти трижды арестовывали и ссылали этого упрямца, но Валентин Феликсович, в монашестве Владыка Лука, не сдавался.

— Он, очевидно, давно уже умер? — осведомился я.

Но оказалось, что хирург-архиепископ жив и даже возглавляет Крымскую Епархию. Более того, в борьбе с верующим учёным уступила в конце концов советская власть. Во время войны хирурга выпустили из сибирской ссылки и назначили хирургом-консультантом военного госпиталя на 10 тысяч коек. А за свои научные заслуги он был даже награжден Сталинской премией.

Я покинул Ташкент, буквально захваченный этой поразительной личностью. Да, именно такого человека хотел бы я видеть героем своей книги. Меня особенно привлек один эпизод, услышанный в Ташкенте. Войно-Ясенецкий славился своим мастерством в области гнойной хирургии. Его скальпель спас множество больных, считавшихся неизлечимыми. Разумеется, медицинское начальство страны желало иметь такого мастера в собственном распоряжении. Арестовывая и допрашивая учёного, энкаведешники-кагебешники снова и снова по указанию свыше повторяли: "Сними крест и рясу, и мы сделаем тебя врачом Кремлевки, директором Института гнойной хирургии". Ответ епископа Луки все эти годы оставался неизменным: "С кожей вы у меня снимете крест и рясу”.

Через две недели после ташкентской встречи я уже был в Крыму. Архиепископ Крымский и Симферопольский принял меня в скромном загородном домике под Алуштой. В свои 80 лет он по-прежнему производил впечатление личности несгибаемой. Наш двухчасовой разговор свидетельствовал о том, что память профессору не изменяет. Но, увы, зрение он потерял полностью: в садик, где мы собирались беседовать, его привела одетая во всё чёрное пожилая монахиня. "Что вы собираетесь делать со всеми этими фактами?" — поинтересовался Владыка, когда наш разговор подошёл к концу. Я ответил, что собираюсь написать о нём книгу. "Никто не позволит вам её опубликовать” — парировал Войно. И оказался прав. Книга "Жизнь и житие Войно-Ясенецкого, архиепископа и хирурга" увидела свет лишь в 1979 году в Париже. А российский читатель увидел её на страницах журнала "Октябрь" в 1990-м году, через тридцать три года после нашей крымской беседы!

Чтобы написать книгу о епископе-хирурге, мне понадобилось два десятилетия. За это время удалось опросить более ста пятидесяти современников героя, объехать от Крыма и Узбекистана до Красноярска и Туруханска двенадцать городов и деревень. В итоге возник том в 550 страниц, переизданный недавно доброй русской семьей в Америке.