Но Олави отмахнулся:
— Дело прошлое, — и как-то ласково улыбнулся.
На другой день пришла утомленная Эльвира и сказала, что Сунила знает все и через два дня примет оружие.
Товарищи решили пойти на лесозаготовки. Лундстрем хотел поехать на юг уже по железной дороге.
Они не успели далеко отойти от села Куолаярви. В другом селе, километров за пятьдесят, они узнали новость.
Две женщины отыскивали в лесу около села ушедшего оленя. Нашли они его около кучи вкусного мха, и под этим мхом было скрыто много оружия.
Надо бы этим бабам молчать, но они перепугались и побежали к ленсману и все, как перепуганные сороки, выложили ему. Ленсман, взяв в подмогу отделение расквартированного в селе отряда, пошел в лес и, подтвердив протокольно бабьи россказни, конфисковал находку и привез ее в отряд.
Теперь, говорят, местные «активисты» получают конфискованное оружие. Но интересно знать, откуда это оружие могло появиться в наших местах. Правильно говорят, что в эту зиму произойдут разные неожиданные события.
Товарищи уже не слушали этих рассказов и пересудов. Ясно было одно: транспорт провалился. Это больше, чем могло вынести самое крепкое сердце.
И они стояли ошарашенные, среди двора, боясь произнести слово и поднять глаза друг на друга.
«Коскинен ошибся во мне», — горько подумал Инари.
«Значит, все было напрасно», — ныла душа Лундстрема.
Олави думал о том, что творится сейчас с Эльвирой, и, потупя глаза, молчал.
И ни один из них долго не мог произнести ни слова. Постигшее их несчастье казалось безмерным.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В Хельсинки 3 июня 1904 года, в четверг, в 11 часов утра, генерал-губернатор Финляндии, жандармским сапогом попиравший все права и свободы финляндских граждан, настойчивый приказчик первого русского помещика, самодержца всероссийского, императора Николая Второго, Н. И. Бобриков отправился на заседание сената. Подымался он по внутренней лестнице сената один. При повороте в хозяйственный департамент раздались последовательно три выстрела. Одна пуля ударилась в орден и только контузила, другая скользнула вдоль шеи, третья попала в живот и оказалась смертельной. Однако генерал-адъютант Бобриков «продолжал свой путь и смог войти в помещение департамента». В это время на площадке лестницы раздались два новых выстрела: убийца покончил с собой.
Стрелял в душителя Финляндии вице-геравдинг камер-ферванд Евгений Шауман. Известие об этих двух смертях облетело всю Финляндию, весь мир и было встречено слезами восторженного сожаления о безвременно погибшем молодом герое, «честно исполнившем свой долг», Евгении Шаумане, чья могила была осыпана цветами.
Вот почему портрет Евгения Шаумана висел над столом поручика Лалука, сына мелкого чиновника, сверхштатного копииста при сенате.
Возвратившись домой из сената, отец поручика в тот день долго оплакивал Шаумана. Поручик — а поручику тогда было только четырнадцать лет — видел своего отца плачущим первый раз. Он запомнил еще, как отец подписал адрес, выражавший сочувствие отцу Евгения, опальному сенатору Шауману, и сказал матери:
— Ну, старуха, нас могут за это прогнать со службы.
Мать ничего не ответила. Вечером они пошли в кирку и молились. Пастор произнес горячую проповедь, и на улицах люди ходили, как в большой праздник.
Вот почему портрет Евгения Шаумана висел над столом поручика.
Но рядовой Унха мог обо всем этом не знать.
Он знал тяготы жизни торпаря и лесоруба и даже не подозревал о том, что отец Шаумана считал, что торпарь должен навсегда оставаться торпарем. И он не очень разбирался в том, кто лучше: губернатор Николая Второго или ленсман его родного прихода, когда во всех кирках финляндской республики был прочитан приказ об очередной мобилизации.
В конце 1919 года всех здоровых парней прихода призвали, ощупали мускулы, постучали пальцами по спине, признали годными и направили в казарму. Унха тоже был с этими ребятами, но в казарму не пошел, а отправился на север на лесоразработки. Через два месяца нашли его в лесной хижине, арестовали и в наручниках отправили в город Улеаборг. Там он в первый раз увидел железную дорогу. Наручники натирали ему кожу у запястья.
В Улеаборге зачислили Унха в северный егерский батальон; всего прослужил он в армии год и восемь месяцев, из них — два месяца штрафных за дезертирство.
Восемь месяцев из этого срока отбывал он в пограничном отряде поручика Лалука.
Здесь Унха научился владеть оружием — винтовкой русского образца 1891 года, трехлинейной и облегченной винтовкой японского образца.
Поручик Лалука на судьбу свою не жаловался, но в глубине души считал себя обиженным.
Мало того, что приходилось жить ему в этой собачьей местности, в пограничной холмистой тундре, — присылали для службы самых отпетых ребят, прямо из дисциплинарных рот.
— Лечь!..
— Встать!..
— Бегом марш!
— Кру-у-у-гом!..
И Унха стискивал челюсти — шестнадцать килограммов колотили по спине, и винтовка в руке делалась скользкой от пота.
Командиры обращались с ними, как с собаками; правда, поручик Лалука был лучше других, он по вечерам приходил в казарму и читал вслух старые стихи Руннеберга и рассказы Юхани Ахо.
Поручик с помощью двух фельдфебелей приводил этих парней в христианский вид, но, по его мнению, всю работу тормозил находившийся в том же селе Народный дом, где было много социалистов. Патриотов, но все-таки социалистов.
— Знаете, фельдфебель, почему так растет безнравственность?
— Не догадываюсь, господин поручик.
— Из-за увлечения социализмом. Влияние социализма расслабляет твердость характера людей и создает из них жалких слуг своих страстей.
Потом поручик помолчал немного и вдруг приказал:
— Поставить пикет у Народного дома. Никто из нижних чинов не имеет права туда заходить!
«Мы помним, что на ледяном побережье у Колы, в суровых окрестностях Архангельска, в снежных тундрах Сибири и пустынной земле Чуди обитает безмолвная толпа финских братьев, ожидающих избавления от мрака и мучений. Мы ждем своего Александра, своего завоевателя, который пойдет, предшествуемый финляндским знаменем и сопровождаемый финской культурой. С его появлением настанет наш день, и тогда мы выступим гордые и свободные, тогда могучие борцы севера внесут благо цивилизации в полярные страны, тогда Швеция вновь войдет в свои границы от Зунда до реки Торнео, а юная и великая Финляндия объединит свое царство от Балтики до Берингова пролива, охватывая Ледовитый океан. Будем ждать; эта надежда поддержит нас вплоть до новой и отрадной великой борьбы…»
Здесь поручик задыхался от восторга и думал, что, может быть, ему суждена судьба великого Александра. И почему же такие мысли не заставляют волноваться солдат?
А они сидели, глядя куда-то мимо него и как будто ни о чем не думая. Но они думали.
Ниемеля думал, что если еще раз его ударит фельдфебель по лицу, то он убежит, как Ялмар в прошлом году.
Керанен вспоминал про письмо из дому. Он уже боялся получать письма из дома, ничего в них не было хорошего.
Унха думал о том, что в этом году кончается его служба, он еще успеет поработать в лесу — как это хорошо: вдыхать морозный сосновый воздух и наваливать раскряжеванное дерево на панко-реги, — и еще он думал, что завтра вечером он пойдет в Народный дом — его пригласили рабочие, там будет спектакль, а фельдфебелю скажет, что ходил в клуб Суоэлускунта.
Пененен за спинами товарищей мерно, в такт речи поручика, в дреме посапывал. Он сегодня два часа стоял под ружьем — в наказание. За плечами был мешок с песком, а когда кончились эти два часа, под ногами было мокро. Снег растаял.
И только один Таненен, вылупив свои рачьи глаза на офицера, вслушивался и старался что-то сообразить. Но в голову лезла разная чертовщина. Например, какое хорошее сукно пошло на мундир господина поручика или почему ему так нужен какой-то Берингов пролив, когда сейчас на берегу озера такая благодать. Золото, багрянец, сквозная желтизна березовой листвы и тихая, гладкая-гладкая, зеркальная вода. Эх, разложить бы костер, слушать, как медленно потрескивают сучья, и, пожалуй, спать…
Поручик на судьбу не жаловался, но ему втайне было обидно, что сидит он в такой глуши, где никаких событий произойти не может и никак не проявить себя инициативному боевому человеку. В воскресенье вечером солдат отпустили из казармы, и они пошли в клуб Суоэлускунта — Шюцкора.
Там были девушки, и приехавший из города седой лектор рассказывал о голоде в России и о том, что надо собирать средства и помочь «страдающим братьям карелам». И все сидели, слушали и ждали танцев.
Унха вспомнил про спектакль в рабочем клубе и пошел туда.
За ним увязался старик. Старик прихрамывал и говорил:
— Вот и карелы братьями стали, а я помню, этот же лектор, только совсем черноволосым он был тогда, приезжал к нам лет двадцать назад и разорялся, что нельзя пускать коробейников из Карелии, что эти карелы — православные коробейники, агенты Николая Второго, и что никто из честных финнов ничего покупать у карелов не должен и в комнату их пускать не патриотично…
— Времена меняются, и песни меняются, — безразлично процедил Унха и, обогнув военный пикет, поставленный по приказанию господина поручика, чтобы солдаты не заходили в Народный дом с заднего крыльца, как условлено, пробрался в зрительный зал. Там среди публики был еще один военный.
Надо было прийти в казарму к десяти.
На сцене актер говорил:
— Это вы нам показываете кукиш, мессер?
И другой нагло отвечал:
— Никак нет. Совсем не вам я кукиш показываю. Я так, сам по себе показываю кукиш, мессер!
Весь зал грохотал от смеха.
И когда эти чудаки Монтекки и Капулетти бранились и хватались за деревянные мечи, было очень забавно.
А время шло, вечерняя поверка приближалась. Не хотелось уходить, не узнав, что будет в конце пьесы.