— Это зяблик завел, ишь, как заливается, — снова заговорил Якуничев. — А это вот оляпка, а это поползень, а это плиска. Нет, ошибся, — смущенно улыбнулся он, — сорокопут, а не плиска…
Я взглянул на него. Он был высок и плечист. Недавно отпущенная борода завилась густыми льняными колечками. Ладонь этого великана вдвое больше моей, а я никак уж не мал ростом и не слаб. Его смущенное и немного виноватое лицо было так по-детски трогательно, что мне еще раз стало неловко за то, что я мог заподозрить его в нехорошем.
Мне хочется как-то загладить свою вину перед ним, и я говорю ему:
— Представь себе, я тоже подумал сначала, что это плиска… Но ты прав — это сорокопут…
— Ну да, — говорит он, — ошибиться ведь, пожалуй, каждый может.
И мы идем дальше гуськом. Первым, конечно, Якуничев, раздвигая всем телом ветви, напрямик. Он в самом деле похож на лося. Недаром ему дали это прозвище. У ручья он останавливается и вопросительно смотрит на командира.
Иван Иванович, разувшись, ступает в холодную воду. Вслед за ним мы тоже снимаем сапоги и идем по песчаному руслу быстрого ручья. Ноги леденеют, но надо сбить ищеек со следа.
За плечами висят и ударяют по спине грязные сапоги, тугие полевые сумки тянут вниз. До привала, который будет, когда солнце достигнет зенита, еще часа три, а после тревог вчерашнего дня и прошедшей ночи очень хочется спать. Глаза слипаются. Но свежесть ручья прогоняет сон.
Позади меня идет Даша. Странно, что может быть у нее с Иваном Ивановичем. Она ведь грамотнее и моложе. Когда комплектовали отряд, мы считали, что Иван Иванович староват для партизанской войны в карельских условиях. Не вынесет. Сорок один год. Шутка ли! И хотя он работал сызмальства лесорубом, сплавщиком в здешних местах и знал наизусть каждую тропку, все-таки решили его эвакуировать.
Но он пошел к секретарю райкома и стал требовать, чтобы его записали в партизаны. Не может без него воевать отряд, да и только.
— У меня с шюцкоровцами особые счеты! — горячился Иван Иванович.
Так стал он в отряде рядовым бойцом и еще в августе первым из партизан нашего отряда убил фашиста.
После первого похода его назначили командиром отделения, после шестого — командиром взвода. Конечно, он был отважный партизан, но все-таки, по-моему, не пара Даше.
— Даша, — говорю я тихо, — я уже давно хотел объясниться с тобой. Ты сейчас в состоянии слушать и понимать разумные слова?
— Если ты в состоянии говорить их, то почему же я не в состоянии слушать? — она недоверчиво пожимает плечами. По этому жесту я понимаю, что она знает, о чем пойдет речь.
— Я буду откровенен.
Мы с ней дружили и спорили еще и до войны. Но это дело прошлое. Да и вообще, какими далекими кажутся те дни, когда меня, молодого учителя, только что окончившего педтехникум, избрали секретарем райкома, а ее, заведующую библиотекой, членом бюро райкома. Мне сейчас трудно припомнить, о чем мы так часто спорили. Но девушка она, конечно, с норовом… Когда и я, и Шокшин, и все бюро ушли в партизанский отряд, мы командировали ее в ЦК, в Петрозаводск, чтобы сдать все документы и печати райкома. Думали, что она останется там, в тылу, но она вернулась.
Я замедлил шаг, чтобы пойти с ней рядом. Шли мы по руслу, против течения.
И даже сейчас, в заплатанных грубых мужских шароварах, с рваными сапогами за плечами, усталая, исхудавшая, Даша была красива. Рыжеватые пушистые волосы ее сияли и словно сами излучали свет. В глазах теплились золотые огоньки.
Даша подняла руку и поправила вколотый в волосы цветок чистотела.
— Нехорошо, по-моему, что ты водишься с Иваном Ивановичем, — сказал я.
— Ты ничего не понимаешь!
— Ты его любишь…
— А разве его нельзя любить?
— Да он… он похож на узловатый сосновый корень, вырванный бурей из земли. Да и потом он стар для тебя…
— Ты, Титов, ничего не понимаешь!
— Но ты подумай о себе и о своем будущем… За его плечами большая, прожитая жизнь… А у тебя все впереди. Начинать надо с равным, чтобы получилась общая жизнь.
— Что ты, Коля, об этом знаешь? Если бы в прежнее время зашла об этом речь, то я тоже рассуждала бы так, как ты сейчас. Мы много не понимали. Когда полюбишь, то никакой проблемы нет… Любишь — вот и все тут.
— Это чисто женская логика.
— Что же, я, наверное, женщина, — улыбаясь, сказала Даша. — Я люблю его, и тебя это не касается.
— Но у него теща есть.
Иван Иванович был вдовцом, и вместе с ним жила мать умершей жены…
— Мы с ней поладим.
— А потом, — сухо и официально сказал я, — товарищ Кормщикова, я боюсь, что это мешает тебе. После войны — другое дело.
— Настоящая любовь помогает. И мне жалко, что ты этого не понимаешь. Почему ты так придирчив к Ане Олави? Зачем так строг с ней всегда? — усмехаясь, спросила Даша. — Ведь между вами всего три года разницы. Неужели потому, что она тебя любит?..
— Да ты с ума сошла! Аня меня любит?! Откуда ты взяла?
Я был возмущен ее словами, но в глубине души очень доволен.
Мы вышли из ручья и начали наматывать портянки.
Даша сидела рядом со мной на камне. Мне почему-то хотелось, чтобы она продолжала разговор.
— Разве ты не знал? — изумилась она. — Ну да, конечно, Аня девушка гордая…
Я молчал. Какая-то птица пела, я не знаю всех птиц. Это только чтобы сделать приятное Якуничеву, я сказал про сорокопута.
Солнце припекало.
— Помнишь, под Новый год, вечером, ты встретил на озере, на льду, Аню и Катю. Тогда была метель…
И я вспомнил. Я торопился на вечеринку и, чтобы не опоздать, пошел через озеро навстречу ветру, который швырял в лицо и в грудь влажные хлопья снега. Вблизи от берега стояли темные двухэтажные новые дома. Яркими квадратами врезались в черноту ночи освещенные окна. От них тянулись лучи света, и видно было, как в этих лучах кружатся, падая и снова возникая, неисчислимые снежинки… В домах пели, звенела музыка, и все это приглушенно вырывалось на зимний ветреный воздух. И вдруг вблизи на озере я увидел две темные фигуры. Я подошел к ним. Это были Аня и Катя. Они смутились, а потом рассмеялись звонко, весело.
Я шел из дома Ани. Приходил к ее матери Эльвире Олави попросить, чтобы она на комсомольском собрании рассказала про знаменитое восстание лесорубов в Финляндии холодной зимой двадцать второго года. Восставшие перешли границу и пришли к нам, в Советскую страну. Эльвира с семьей была среди них. Потом муж ее стал директором леспромхоза в нашем районе. В тридцать четвертом году на сплаве он попал в порог, пенистый поток завертел его и разбил о камни. Эльвира осталась с тремя дочерьми — Хелли, Нанни и маленькой Аней. Хелли давно уже вышла замуж в Петрозаводске, с Нанни я учился в одном классе. После школы Нанни поступила в институт Лесгафта в Ленинграде, и я очень обрадовался, когда узнал, что в дни финской войны она была разведчицей-лыжницей и получила медаль «За отвагу». Эльвира теперь заведовала колхозной молочной фермой. И хотя она плохо говорила по-русски, я хотел, чтобы она выступила на комсомольском собрании и рассказала о походе, который кто-то назвал снежным потоком. Докладчиком был Шокшин. Он говорил о рейде Антикайнена и о том, почему каждый комсомолец должен уметь ходить на лыжах… Шокшин, готовясь к докладу, ездил в Петрозаводск и встретился с недавно освобожденным из фашистской тюрьмы Тойво Антикайненом.
— Понимаешь, — рассказывал мне Шокшин, — он не такой, как в фильме. Он теперь почти совсем лысый. Волосы у него выпали в тюрьме. Во время финской войны лахтари нарочно расставили зенитные орудия около здания тюрьмы в Улеаборге, чтобы наши самолеты разбомбили тюрьму, где томились заключенные финские коммунисты и Тойво Антикайнен. Наши самолеты, точно выполняя приказ, бомбили только железнодорожный мост, по которому фашисты получали помощь.
При бомбежке во многих домах вылетели стекла. Разбились стекла и в камере Антикайнена. А это было в январе. Помнишь, какие стояли морозы. Сорок градусов, а окно разбито. В камере отчаянный холодина. Антикайнен требует: «Вставьте стекла». А они отказываются: «Ваши же красные самолеты бомбили. Вот если вы подпишете протест против действий советской авиации, тогда не только новые стекла вставим, но в камеру с мягкой мебелью и порционными блюдами переведем». Тойво был взбешен, он послал их ко всем чертям. А в камере — пар изо рта. Руки и ноги леденеют. С утра до ночи, чтобы не замерзнуть, Тойво бегал по камере. А знаешь, как его держали? Боялись, чтобы ни с кем связи не завязал. Снизу, сверху, слева, справа от его камеры другие камеры были пусты. Два запора было на дверях его камеры, и ключ от каждого находился у другого тюремщика. Так что входить к нему по одному было невозможно. Один надзиратель контролировал другого. И вот так ходил он по камере. Продрог до костей. Посинел. Сил не хватает. Его спрашивают: «Подпишешь?» А он говорит: «Да здравствует советская авиация!» И гонит их из камеры. Вторые сутки по камере ходит. Валится с ног. Руки и ноги распухли. Душит кашель. К концу третьих суток лахтари вставили стекла. Если бы он погиб в камере, была бы широкая огласка. Но после этого Тойво облысел… А как он героически вел себя на суде!
Да, Леша был готов к докладу. А теперь я должен был уговорить Эльвиру. Она очень не любила выступать на собраниях.
В комнате ее уютно и тепло. Помню, на стене были развешаны фотографии: группа участников похода с оружием в руках, Эльвира с мужем в высоких кеньгах, совсем молодая, так похожая на Аню. Немного повыше Зорька — корова-рекордистка. А рядом с голубой чашечкой на комоде стояла небольшая любительская фотокарточка Ани в свитере, в лыжном костюме, с тающим снегом на непокорных волосах. Не знаю, почему мне так запомнилась эта фотография.
— Что же ты молчишь?.. Так вот, девочки в тот вечер вышли на озеро гадать. В ту сторону, откуда залает собака, суждено выйти замуж. В тот вечер собаки, как назло, молчали. А тут ты сам, собственной персоной, тот, кто загадан…
— Предрассудки, ерунда.