нкой — чем хотите, а потом снимаете с огня, вот и все. Вкуснее этого блюда в мире не бывает. Платите за науку!»
— Все равно никогда, нигде и ни в каком ресторане, даже в Москве, никто не ел такой вкусной болтушки, как мы здесь. Ей-богу, хоть бы сегодня вместо твоего ягельного студня болтушку, — мечтательно произнесла Даша.
Веснушек сегодня у нее на лице было больше, чем обычно.
— Да, — задумчиво продолжала она, — когда-нибудь мы будем вспоминать поход, бой на высотке, Олень-озеро. И как ты прилетела… Знаешь, Аня, когда мы будем с тобою бабушками, сядем на лавочке и станем припоминать, как по лесам ходили. И пожалуй, не только внучки, дочери нам не поверят. Вычитали, скажут, старухи из каких-нибудь книжек, вот и размечтались. А ведь странно как-то подумать, Аня, что не всегда мы будем комсомолками. Красивая ты будешь старуха. И внучек твой, я уверена, будет так на Колю Титова походить, что даже прадед, и тот ошибется. Право слово, Отец.
Но отец не ответил ей, и тогда она взглянула на меня, на Аню и засмеялась.
— Ну почему ты краснеешь, Коля? Почему?
Аня тоже покраснела вся до корней волос, и даже пятнышко комариного укуса стало незаметным.
Я готов был растерзать на месте Дашу за эти слова, и вместе с тем было в них что-то для меня очень приятное и радостное, в чем совестно было признаться. Как будто и в самом деле прошло много лет, и то, что сейчас происходит у лесной избушки, уже только воспоминание, далекое воспоминание.
— А и впрямь, Даша, не поверят нам, — сказала Аня, справившись со смущением. — Ведь вот мама, бывало, рассказывала и про восстание лесорубов, и как отец в бане у них с товарищем прятался — оружие принимал, и как по льду озера, по лесам она вместе с Хелли и Нанни в Советский Союз пробиралась, а я стою, слушаю и верю и не верю ей. Уж очень все это невероятным казалось. Не вязалось как-то: телята там, подойники — и вдруг такое, о чем только в книжках читаешь. Мама, папа — и вдруг герои. А в младших классах иногда завидовала ей. Чего только она не видела! Чего только пережить ей не пришлось!.. Но и тогда думала, что такие вещи только очень давно, до моего рождения происходили. А у меня жизнь будет простая, ровная. Вот десять классов окончу. Потом инженером стану. Семью заведу… А выстрелов я очень боялась. Не то что Нанни. Я ведь в грозу от грома и молнии под кровать пряталась. Нет, не поверят нам дочки. Когда рассказываешь, все это получается очень невероятно, а на самом деле просто все… Только уж очень горько терять подруг.
— Ну, готово, — воскликнул Кархунен, — все выжато. За здоровье именинника! — И он поднес мне голубенькую фарфоровую чашку, наполненную спиртом. — Эх, хороша чашечка! — прибавил он и сочувственно крякнул.
— Это мой подарок Титову сегодня по случаю… — сказала Аня.
— По случаю чего? — вдруг лукаво спросил отец, откладывая в сторону починенный сапог с толстой, добротной новой подошвой.
— По случаю… — запнулась немного Аня. — По случаю дня рождения сынка вашего, — быстро добавила она, и все стоявшие рядом засмеялись.
— Надо по кругу пустить, как водилось в старину. — И я поднес чашечку отцу.
Он ладонью развел мохнатые усы, погладил бороду, отпил глоток вонючей, обжигающей горло жидкости и, передавая чашечку комиссару, сказал:
— Выпьем за то, чтобы снова было то, что было.
— Еще лучше будет! — убежденно сказал Шокшин. Мне тоже казалось, что будет еще лучше, чем было.
— Оно-то лучше будет, да многих не будет из тех, кто жить достоин. А без них и душа моя радоваться так не может, — тихо сказал Кархунен.
Аня вздохнула.
— А если бы войны не было, я бы теперь в десятом классе училась, кончила бы школу. Вот хорошо было бы! Ай, девушки! — вдруг сказала она совсем как школьница и смутилась.
И было в ее словах столько непосредственности, такое предчувствие счастья, что каждый, припомнив свое самое затаенное, замолчал.
И опять молчание прервал Шокшин:
— Эх, какую бы сейчас пятилетку ворочали! А?! Ведь у нас в Карелии все есть: и лес, и железо, и даже мрамор на дворцы и памятники. А бумажные фабрики сейчас бы на полный ход работали. На весь Советский Союз бумаги. Кондопога, Сегежа, Ляскеля! Какую хочешь книгу пойди в магазин и купи. Не так ли, Даша? Вот бы твоей душе раздолье. Кто здесь из работников прилавка? Бумаги на завертку всегда хватило бы. А энергия электрическая? В Донбассе наш крепежный лес хвалили. А у нас в районе такой стадион был бы! — И он прищурился, представляя себе этот стадион.
Вдруг комиссар встал.
— Сынок, обуйся, — улыбаясь, сказал он. — Сматывай удочки. Лось, ухи сегодня не будет. Подъем. Поход.
В воздухе послышалось гудение самолетов.
— Ну нет, не для того я столько возился с этим желе, чтобы на землю его выплескивать, — сказал Шокшин и стал прилаживать полный котелок поудобней, собираясь нести его в своем мешке.
Теперь надо было идти вдоль берега к мысу, к самому узкому месту озера, на север, к лесным избушкам.
Вызванные нами самолеты должны были атаковать фашистов с воздуха и к тому времени, когда мы подойдем туда, уничтожить или, во всяком случае, привести в смятение вражеский гарнизон.
Шли мы в глубине леса, чтобы разведчики противника не могли нас заметить с противоположного берега.
Гладкий песочек, ровной дорожкой стелившийся у самого берега, так и манил к себе усталые ноги. Но надо было соблюдать осторожность, и мы шли, пробираясь сквозь чащу, раздвигая ветви и кусты, спотыкаясь о гнилые стволы ветровала. На лицо налипала цепкая паутина. А сквозь чащу, между стволами стройных сосен и развесистых осин, поблескивало гладкое, синеватое, широкое озеро.
Аня шла рядом со мной.
— Коля, — тихо сказала она, — ты, смотри, не разбей чашечку: она заветная.
Чашка лежала у меня в кармане брюк, и я рассчитывал на первом же привале переложить ее в заплечный мешок.
Потом мы шли молча.
— Коля, — вдруг снова сказала Аня, — помнишь, как-то один раз ты, между прочим, сказал, что ни один ученый не знает, что такое электричество. Нет ему точного определения, и все-таки все пользуются им. Это меня очень поразило. И вот, когда я была в Беломорске, я вспомнила об этом и много-много думала.
— Об электричестве думала?
Это действительно было странно.
— Да нет, не об электричестве. Я думала… ведь вот тоже никто не знает, что такое любовь, и никто не может это объяснить по-настоящему. И все-таки все любят. Все должны любить. Так ведь? Ведь воюем мы тоже и за право любить кого хочешь, по-человечески. Ну, вот и я тоже.
И она замолчала, смахивая со щеки липкую паутину.
— Аня, — тихо сказал я. Сердце у меня замерло. — Аня, я прочитал твое письмо… Я спрятал его… Я его помню наизусть…
— Да, — ответила она, — не будем больше об этом сейчас говорить.
— А я хотел тебе сказать так много. Я был злой… Придирался…
— Не надо больше говорить об этом, а то мне стыдно быть счастливой сейчас, когда… ну… когда Катя… Иван Фаддеевич…
— Но я хочу тебе сказать!..
— Не надо, я все знаю. Я тебе только один вопрос задам. Можно?
— Я тебе на все, на все отвечу. Всю правду!
— Ну вот и хорошо. Я очень люблю на окошках тюлевые занавески. До половины окна. Конечно, когда не будет затемнения. Ты не будешь меня из-за этого считать мещанкой?.. Не будешь? — И она с тревогой поглядела на меня.
Позади послышался хруст ломающегося под тяжелыми сапогами хвороста, впереди хлюпала под чьими-то подошвами вязкая грязь. Справа, поблескивая, синело озеро, где-то пели птицы.
Выпрыгнув, плеснулась обратно в воду крупная рыбина.
И как будто нас было только двое в этом лесу. Только двое. О, почему я не могу высказать словами всего того, что было у меня в тот час на сердце и что навсегда наполнило мою жизнь?
Я тоже не знаю, что такое любовь. Может быть, это и не она. Но мне никогда не было так хорошо, и никогда не было так больно, и никогда я не был таким хорошим, как в этот час. И я сказал:
— Аня, сейчас перед нами переправа, и, если она будет удачной, мы останемся жить. А если не переправимся, то… И вот мы сейчас идем с тобой и говорим о кисейных занавесках. Этого не может быть на самом деле. Это, наверное, снится мне.
— Вот видишь. Я очень огорчена. Я боялась этого, я напрасно сказала тебе.
— Нет, пускай занавески! А еще лучше пускай ковры, пусть цветы на всех подоконниках. Я думаю о другом. Разве ты поверила бы раньше, когда про партизан только в книжках читала, что могут идти по лесу перед смертным боем двое партизан и разговаривать ну… ну, не буду задевать твоих занавесочек, — ну, про электричество.
— Ну что ты! А может, так и бывает, как написано, и только у нас с тобой по-особенному. Как ни у кого.
— Это всем так кажется, и Даше, например, и Ивану Ивановичу.
В эту минуту по цепи передали приказание:
— Титова к комиссару!
И я побежал. Но едва только сделал несколько шагов, как раздался тяжелый взрыв, заглушивший гул моторов.
— Вот так действительно и бывает, — улыбнулась мне Аня, слегка побледнев.
Я выбежал на берег к большому камню, из-за которого Кархунен наблюдал за действиями наших самолетов.
Над озером кружились три самолета, и так радостно было видеть, запрокинув голову, красные звезды на их широких плоскостях.
Они разворачивались над лесистой высоткой на противоположном берегу и уже оттуда пикировали на две избы и сарай, стоявшие на открытом каменистом наволоке.
Вслед за первой бомбой в землю метнулась вторая, третья…
— Видишь? Видишь? — Комиссар пальцем показал мне на несколько черных фигурок, которые, согнувшись, выбегали из избы.
Никто из них не ожидал, что советские самолеты налетят и будут бомбить три лесные хижины, затерянные на берегу огромного карельского озера.
У каждого самолета, по всей видимости, было по четыре бомбы. Положив их очень кучно у избушек, летчики сделали круг над озером и ушли…
Через час, самое большее, летчики будут у себя дома. Они станут рассказывать про то, как бомбили, про то, что они не видели нас, про… да мало ли про что… Они пойдут в столовую и будут ругать повара за неважный обед, потом подойдут к радио и будут слушать голос Москвы — одним словом, они будут дома… Дома, до которого нам еще пешим ходом по прямой более ста километров…