Один раз, смело сделав шаг вперед, я провалился в трясину, завяз и не мог выбраться сам. Вот тогда-то я и познал всю силу зависти больных к здоровым. Шокшин подал мне руку. Сам он держался рукою за ствол хилой елочки и чуть не выворотил ее вместе с корнями. Я выкарабкался и испугался: показалось, что в кармане треснула голубая чашечка, единственная память. Нет, все в порядке. Шокшин шел рядом со мной, полуобняв и поддерживая меня. Все чаще и чаще земля уходила из-под распухших ног, и, чтобы сделать шаг, надо было, напрягая все силы, тащить ногу из трясины.
Затем надо было вытащить другую ногу.
После каждого шага сапоги становились все тяжелее и тяжелее, шаровары набухали болотной влагой, на гимнастерке оставались комки торфа и мха. Молодец, Шокшин! Он не терял самообладания. Только он и Ниеми после переправы побрились. Но теперь, когда он сбрил бороду, особенно видно, как он похудел, как обострились черты его лица. И все же он показался мне очень красивым. Никогда он не был так красив, как в те часы на болоте.
Мы выбрались на небольшой сухой островок, единственный во всем этом болотном море.
— Поскольку победа осталась за нами, я с удовольствием закушу, — сказал Шокшин и стал развязывать свой мешок. — Обидно, если это блюдо пропиталось болотным запахом, — продолжал он, вытаскивая котелок с вываренным ягелем. — Попробуй, отличное желе, или еще чище — студень.
Он стал кормить меня и сам, не скрывая удовольствия, уплетал за обе щеки. Я понимал, что это делается для того, чтобы подкрепить, подбодрить меня. Не желая показать Шокшину, что его уловка разгадана, я, хотя мне совсем не хотелось есть, глотал эту хлипкую гадость, это ягелевое желе…
— Знаешь, Коля, — сказал Шокшин, — когда Тойво Антикайнен отбывал финскую каторгу, в Хельсинки умерла его мать. Друзья хлопотали, чтобы Тойво разрешили навестить ее перед смертью. Лахтари не разрешили. Тогда он прислал письмо друзьям. «Положите на могилу моей матери красные розы, — писал он, — это цвет того знамени, под которым борется ее сын. Она знала, что он борется за счастье народа, и хотя ей было горько от тех обид и лишений, которые выпали на долю сына, она благословила его на эту трудную, но благородную борьбу. Враги народа не дали ей перед смертью взглянуть на сына. Положите на ее могилу красные розы». — И Шокшин, внимательно поглядев на меня, продолжал: — Да разве иначе мог написать Антикайнен? Ему даже личное горе придавало новые силы в борьбе. И письмо это о смерти матери пошло по рукам рабочих, как боевая листовка. Понимаешь?
— Все это я понимаю не хуже тебя, Леша, — с горечью сказал я. — Спасибо тебе за сочувствие. Только не нуждаюсь я в этом. Сердце у меня горит! Кончай лучше свой ягель и помолчи.
— Опять вы, ребятки, спорите, — укоризненно сказал отец, который ладился примоститься рядом с нами на кочке.
Комиссар, поддерживая отца за здоровый локоть, помогал ему устроиться на бугорке.
— Пусть поспорят до победного конца. Не мешай им, Отец, — ухмыльнулся Кархунен и медленно, вперевалку пошел дальше.
Впрочем, через шаг-другой он по горло погрузился в болотную жижу.
— Держи! — крикнул ему Лось и, вырвав с корнем ствол перестойного сухого дерева, бросил комиссару. Приладив корягу поудобнее, тот выбрался на сухое место.
Впереди и позади по болоту брели люди, то увязая по грудь, то выбираясь из трясины, и снова увязая в ней, и снова продвигаясь вперед.
Поярковая шляпа Ниеми теперь была похожа на шляпку гигантского боровика или мухомора.
И не видно было конца этому проклятому болоту, этому мучению.
Вдруг с воем пробуравила воздух над нами и лопнула в болоте мина. Мне показалось, что я оглох. Лицо забрызгала жидкая грязь. Не успели опомниться, как вблизи разорвалась вторая мина, третья, четвертая…
Враги подтянули на мысок, откуда мы начали переправу, тяжелые минометы и теперь в бессильной злобе и ярости пускали нам вдогонку мину за миной. Высотка стояла перед ними каменной стеной и мешала корректировать стрельбу. Поэтому мины ложились так, словно минометчики были в стельку пьяны. Надо было напрячь все силы и не останавливаться до тех пор, пока мы не выйдем из зоны обстрела. Поддерживаемый Шокшиным, я шел вместе с другими вперед.
По следам Ниеми мы обошли трясину, чуть не затянувшую Кархунена. Он сейчас стоял около партизана Мелентьева, в изнеможении сидевшего на кочке.
— Идем! Тяжело? А ты думал, под Орлом немцев бить легко было? Тяжелее, чем нам сейчас! Титов невесту потерял, ты думаешь, ему легко?.. А посмотри, как он идет, раненый. А Даша? Она и другим помогает. Идем скорее, дружище. Скоро увидишь Соколиную гору.
В десяти километрах от нее раньше был командный пункт дивизии Лундстрема. Но теперь дивизия наступала.
Мелентьев, кряхтя, поднялся. Мы пошли дальше.
Позади нас разрывались мины. Впереди шли Последний Час и Душа.
Последний Час поддерживал Ямщикова, а у того я увидел за плечами трижды обернутые плащ-палаткой — чтобы ни одна капля влаги не попала на батареи сухих элементов — «басы».
Мы шли вперед, и, когда настала ночь, линия минометного обстрела осталась далеко позади. Даже плот из досок — мы им пользовались на болоте и как плотом и как волокушей, — на котором лежали раненые и два пулемета, был выведен из-под обстрела.
А фашисты все продолжали и продолжали сыпать мины на пустое болото.
К утру мы выбрались на сухое место.
Каким прекрасным казался обыкновенный густой лес! Но мы так устали, что не было и речи о том, чтобы двигаться дальше. Все с ходу валились на землю, и эта земля была нам мягче и удобнее, чем пуховые перины.
Только Даша хлопотала около раненых. Она развела в воде марганцовку, прополаскивала бинты и портянки, заменявшие бинты, накладывала перевязки раненым.
Сережа возился, очищая пулемет от болотной тины.
— Николай! Не забудь переменить повязку, — окликнула меня Даша.
Цвели пестрые и пушистые болотные цветы, багульник, а где было посуше, тянулись вверх малиновые стрелки иван-чая. В волосах Даши сникала увядшая, вчерашняя ромашка. Видно, уж очень она устала, если забыла сорвать свежий цветок.
Я подошел к Сергею.
— Товарищ Титов, — сказал он, продолжая возиться у пулемета, — оружие мое в порядке. Я сам тоже в целости. Только вот спать до ужаса охота.
Я остановился около него.
— Тины чертова уйма, — продолжал он. — Ну, ничего, выспаться я еще успею, сколько годов впереди. — И затем без видимой связи с предыдущим сказал: — Вот Катя, мы ее в классе трусихой считали, дохлого мышонка один раз подкинули в парту. Такой визг подняла, что прости господи. А ведь какая на самом деле оказалась!
Потом вдруг замолчал и, оставив пулемет, выпрямился и в упор задал мне вопрос, который, видимо, долгое время волновал его:
— Товарищ Титов, как по-вашему, достоин я быть членом большевистской партии?
— А как ты сам думаешь? — Я опустился на кусты черники и прислонился спиной к сосне.
И вдруг поблизости страшным голосом, истошно завопила женщина, так, словно ее резали. По спине пробежал холодок. Несколько партизан проснулись. Я вскочил на ноги. Сережа схватился за пулемет.
— Что такое? — проснувшись, спросила Даша.
— Спокойно! Спокойно! — уверенно прозвучал голос Ивана Ивановича. — Это сова-неясыть, пересмешница, она еще страшнее умеет.
Затыкая уши и сердясь на себя за переполох, партизаны снова устраивались на отдых.
Было тяжко слушать зловещий голос ночной птицы.
— А как ты сам думаешь? — снова спросил я.
— Видишь ли, Титов, по-моему, ни один из коммунистов страха не должен знать. А мне вдруг очень страшно стало, когда эта сова закричала. Подумать только, птичьего голоса испугался…
— Испугался? Да, это плохо… Но я сам тоже, могу тебе по секрету сказать, испугался… А пулемет у тебя хорошо работает.
— Без отказа, товарищ Титов, — с гордостью отозвался Сережа, — без отказа!
— А сколько ты фашистов уничтожил?
— С полсотни будет. Но я еще наложу их! — ответил он быстро, словно боясь, что на его счету слишком мало уничтоженных врагов. — Я смерти не боюсь.
— Только помни, Сергей, партии нужно, чтобы ты жил возможно дольше. Не смерть твоя нужна, а жизнь. Ну, чтобы ты дедом стал. И даже прадедом. Ну, а уж если нельзя, тогда как Иван Фаддеевич.
Я не очень гладко в тот вечер высказывал Сергею свои мысли. Но он, кажется, понимал меня с полуслова и задумался, когда я сказал, что ему еще много учиться надо, чтобы стать настоящим большевиком.
— И я с открытой душой говорю, Сережа, что дам тебе рекомендацию в партию от нашей комсомольской организации.
Это был счастливый вечер для Сережи. И я убежден, что он не забудет, как светили звезды и как пахли травы и деревья в ту ночь.
Я заснул, но даже и во сне на сердце моем лежала огромная тяжесть утраты, и даже во сне я мечтал о мести.
Потом мы проснулись и снова шли вперед.
Мы встретили возвращавшихся с задания вражеских разведчиков и разгромили их.
И снова шли вперед и вперед. День и ночь. Пока не увидели вдали Соколиную гору.
И мне казалось, что вместе с нами шли те, кто погиб в походе, те, чьи тела мы зарыли в каменистой земле. И вместе с нами шли те, кто погиб в сталинградских боях и в сражении под Москвой.
Позавчера пришли навестить меня Даша и Кархунен. Они молчали о том, что отряд отправляется в новый поход, не хотели расстраивать. Комиссар раскрыл полевую сумку, бережно вынул из нее листок и протянул.
— Читай, это и к тебе относится.
«Дорогой товарищ и друг, — писал Ивану Фаддеевичу Лундстрем. — Все бойцы моей дивизии благодарят тебя, и я сам от всей души говорю тебе: спасибо за мост. Если бы вы его не взорвали тогда, то и по сей день, может, мы сидели бы в обороне. Очень хочу поблагодарить лично. Для первого нашего знакомства мой повар постарается вовсю (он служил до войны в Москве, в „Метрополе“). Передай привет и благодарность от всего состава дивизии каждому своему партизану. Крепко, крепко жму твою руку, дружище. Генерал-майор Лундстрем».