Сельвинский всячески поддерживал в нас жертвенный пламень бескорыстной поэзии. Все разговоры и споры, воспоминания и аллюзии на Малом Черкасском, Лаврушинском, Тверском бульваре были хворостом в этот огонь. Печатание отодвинулось в неуследимое далекое. «Стихи, как сердце, в запыленный ящик», — писал Павел Коган.
Зато учение и учительство шли полным ходом. Столкновение мнений рождало их взаимосвязь. Споры вокруг стихов, прочитанных на кружке или семинаре, вырастали в разноутверждение поэтических тенденций. Умело и спокойно приводил их к общему знаменателю Преподаватель. Так и хочется написать это слово с большой буквы. Я и пишу, отдавая дань педагогическому мастерству Сельвинского.
Спустя многие годы, незадолго перед его кончиной, мы встретились у ограды Дома Герцена. Илья Львович приезжал по своим профессорским делам в Литинститут и ждал машину в Переделкино. Плотно укутанный — дело было зимой, — он производил впечатление человека, вышедшего на далекую прогулку. Видимо, его берегли. В разговоре вспомнили предвоенное: кружок, семинар, нас, молодых. «Ну, так то была школа высшего пилотажа», — сказал он.
Действительно, воскрешая по немногим письменным свидетельствам суждения тех лет, видишь, на каком высоком уровне они стояли. Вот, например, краткая характеристика стихов Павла Когана для молодежного альманаха: «Это поэт с обостренным чувством поэтического новаторства. Проявляется оно во всем: и в выборе тем, и в выборе средств. Стихотворение «Ракета» говорит о межпланетном плаванье; «Оркестр в Отузах» — об острых и неожиданных даже для советского человека проявлениях социалистического быта; «Мне слово с словом не свести» — о предутренних полудремотных мыслях... Местами очень точные, почти чеканные, местами слишком технически напряженные, чуть-чуть виртуозничающие, — стихи Когана кажутся мне вполне пригодными для молодежного альманаха, так как отражают высокое чувство слова и его возможностей, заложенное в нашей молодой поэзии». Под характеристикой дата — 14.1. 1940 г.
Так можно было писать о серьезном поэте, каким и считал Сельвинский Когана. Много лет спустя я прочел записки некоторых наших выступлений на гослитиздатском кружке и литинститутском семинаре. Сейчас, к сожалению, у меня нет многих из них под рукой. Но и в тех, что остались, уровень высказываний просто поражает. Один семинар, проведенный после финской кампании, отразил следы таких значительных размышлений над будущими судьбами поколений, что и теперь они заставляют задуматься. Правда, это уже ретроспекция.
Сельвинский дирижировал нашим несогласным хором, где каждый вел свою самостоятельную партию очень искусно. Редко кто оставался неудовлетворенным. Память у него была превосходная, и он все время черпал из нее пример за примером в подтверждение своих положений. Он прививал нам чувство объективности, а такое чувство в молодые нетерпимые годы все время глохнет, если его не воспитывать день от дня. До сих пор живут в памяти фольклорные самоцветы, их Сельвинский любил перебирать, любуясь и восхищаясь: «Сапожки поскрипывают, шубка пошумливает, пуговки на шубке погремливают»; а еще — «поноровилась походушка твоя»; а еще — «уж как все мужья до жен добры, покупали женам черные бобры». Такие речения он ставил в образец.
Интересны были споры о форме и содержании, направляющиеся Сельвинским. Один из участников кружка выдвинул, как позитивный момент, «мысль, растворяющую форму». Илья Львович определил такое представление как порочное. «Кто этим занимался? Из старых — Надсон. Но если вы возьмете больших поэтов, наших учителей, то увидите наряду с жизненностью, с потрясающими образами цветение формы (Пушкин — «Евгений Онегин», «Медный всадник»; Лермонтов — «Мцыри», «Демон»; Гёте — «Фауст» и др.). Для каждого нового произведения надо искать форму, какой до вас не было. Поэзия появляется только тогда, когда она вырастает за рамки стиха, когда болевая точка нащупана. Только одна форма идеальна для определенного данного произведения. Паскаль сказал: «Приятно, когда читаешь книгу и, ища автора, находишь человека».
Цитирую эти слова по записи — все-таки нашлись некоторые! — заседания кружка осенью 1939 года. Кстати говоря, именно из нее узнал, что мы именовались бригадой поэтов. Другой бригадой руководил Уткин. Входивший в нее Александр Яшин после встречи бригад (такие периодически устраивались) счел необходимым подчеркнуть: «Следует отметить положительное, что особенно отличает эту бригаду от нашей. Это заинтересованность в вопросах поэзии. В нашей бригаде нет живого интереса к общим задачам, у нас могут ругать за хорошие стихи и хвалить за плохие. Наши поэты заходят на занятия часто с бильярда. В их бригаде этого нет. Хотелось бы оживить нашу бригаду».
Значит, бросалась в глаза наша увлеченность, настроенность, одержимость. Когда я говорю о записях, упаси боже подумать, что мы конспектировали свои выступления и высказывания руководителя. Конечно, нет! Жаль, они могли бы потом пригодиться. Но слишком уж мы горели и бушевали для таких скрупулезных действий. Записывали прикрепленные техсекретари, и, судя по сохранившимся протоколам, довольно умело.
Не часто, но читал Сельвинский собственные стихи. Почти всегда — новые, только что написанные. Словно проверял на нас, проводил первую пробу. Старые стихи читал, как правило, в виде иллюстрационного материала. Ну, например, при разъяснении специфики тактовика вспоминалась «Улялаевщина». В отрывках, разумеется. Чтение было великолепным. До сих пор звучит в ушах низкий бархатистый голос, удивительно вибрирующий, подлинно музыкальный инструмент. Кстати говоря, последнее впечатление пришло мне в голову именно тогда, когда я слушал Сельвинского. Я вдруг понял, что человеческий голос выразительностью может превосходить и скрипку, и валторну, и рояль.
Как он читал «Балладу о тигре»! Она была написана перед самой войной, и талант поэта проявлялся в ней во всем своем блеске. Среди лирики Сельвинского это одно из лучших стихотворений.
Какая мощь в моей руке,
Какое волшебство
Вот в этих жилах, кулаке
И теплоте его!
Я никогда не знал о них
До самой той зари,
Когда в руке моей затих
Хозяин Уссури.
За штабом Н-ского полка,
Где помещался тир,
«ТОВАРИЩИ! — гласил плакат.—
В РАЙОНЕ ТИГР!»
А я из Дальнего как раз
Шел
в тыл,
Но на плакат внимания
Не об-
ра-
тил.
При чтении Сельвинский виртуозно использовал синкопы, с их помощью выделялись и акцентировались не только слова, но — по необходимости — слога.
В те дни я сызнова и вновь
Все думал об одном:
О слове душном и родном
По имени Любовь.
В стихотворение вошла другая равносильная тема, и голос Сельвинского становился печальным и нежным. Дальше в стихах появляется «желт и бел, и два огня горят» — тигр!
Начинается схватка, где «зверь взял верх», но тут
Покуда в левое плечо
Вгрызаются клыки,
Пока дыханье горячо
Дымится у щеки
И тьма сознанья моего
Уже совсем близка —
Я стал почесывать его
За ухом... у виска.
И вот происходит чудо... «Еще его округлый клык дробит мое плечо...»
Но ярость шла по голосам
Тленцой, а не огнем,
И зверь прислушивался сам
К тому, что было в нем.
Надо было слышать Сельвинского, когда он передавал этот переход, перепад, перебой, а может быть, перевив страсти — от ярости схватки к воркованию любви:
Когда вечерняя звезда
Растаяла ко дню,
Его рычание тогда
Сошло на воркотню.
Он дергал ухом. Каркал он.
Он просто изнемог.
Но растерзать меня сквозь сон
Уже никак не мог.
Голос, передававший перепады страсти, становился печально-ироничным, его интонация сдержанной и спокойной.
Вот, собственно, и весь рассказ,
В нем правды — ни на пядь. Но он задуман был для Вас:
Я что
хотел
сказать?
Что если перед Вами я,
О милая, в долгу,
Что если с Вами, жизнь моя,
Ужиться не могу,
И ты хватаешься, кляня,
Рукой за рукоять —
Попробуй все-таки меня
За ухом... почесать.
И торжествующий мощный голос выносил финал баллады на громовой простор блистательной поэзии.
Какая мощь в твоей руке,
Какое волшебство
В перстах твоих и кулачке
И теплоте его —
Я никогда не знал о них
И жил бы день за днем,
Как вдруг схватился с тигром стих
В сознании моем.
Сельвинский комментировал голосом свои стихи, растолковывал и объяснял их. Это редкое качество, и, конечно, никакой профессиональный чтец не мог здесь заменить поэта.
В дружеском кругу, как я знаю, Сельвинского и называли тигром. Среди нас он был тигром домашним и когти выпускал разве что на одну четверть. Редко-редко прорывались в его голосе гневные ноты. Но гнев был, как правило, адресован за пределы кружка или семинара литературным недругам Сельвинского.
Многим мы обязаны Илье Львовичу. Он всемерно развивал лучшие качества, заложенные в нас, и всемерно гасил худшие. Уже за одно это можно сказать ему спасибо. Но он подарил нам и всего себя, а такой дар — неоценим!
Теперь о том, с чего я начал и чем хочу кончить. В декабре 1939 года Сокольнический райвоенкомат включил меня в списки 34-го отдельного добровольческого легколыжного батальона. Больше месяца я числился студентом Литинститута, но воевать ушел через ифлийские ворота вместе со своими близкими друзьями.
Судьба батальона была трагичной. Среди погибших оказались Михаил Молочко и Георгий Стружко. Мы с Виктором Панковым, тяжело обмороженные, попали в госпиталь, он лежал в Кировском, я в Глазовском. Однажды мне принесли посылку из Москвы. Хорошие папиросы, хорошее вино, пачка писем и приказ по ИФЛИ, от 23 февраля 1940 года. В нем я упоминался в ряду отличников учебы и дисциплины. Я усмехнулся: после пережитого в финских снегах недавние студенческие передряги казались давними детскими шалостями.