Каждый день, сгрудившись вокруг походной рации, мы слушали ленинградское радио. Долгие минуты ловили жадным слухом удары метронома — раненое сердце города продолжало стучать. Продолжало! Но оно ждало помощи, это сердце! И вдруг оно начинало говорить...
— Товарищи! Мы в огненном кольце!
Трагедийная торжественность звонко-печального голоса с пронзительной силой била наши души. Это был совсем еще молодой голос, но в нем была та чистота возвышенного страдания, которая не имеет возраста. «Дым, туман, струна звенит в тумане», — повторял я про себя гоголевские строки. И все было так, как в тех строках. Только дым был подлинным, горько-сладковатым дымом солдатских костров; только туман был настоящим морозным туманом над Приладожьем, а звенящей струной был голос Ольги Берггольц. К ней-то я решил обратиться с просьбой о рекомендации.
В эти дни 2-ю Ударную армию обошло письмо питерских рабочих. Его читали в частях и подразделениях, в землянках и окопах. «Разбейте блокаду!» — просили и требовали кировцы. Не скрывая жестокой правды, говорили они нам о своих лишениях, и мы поражались их победоносному терпению. Приказа о наступлении ждали все. И как ждали! И, право, вспоминая наши общие ощущения, не думали мы тогда ни о возможных ранениях, ни о возможной смерти, вообще не думали о себе, все мысли были с ленинградцами. Не красивая фраза, прошу поверить мне, ведь в конце концов мы доказали ее на деле.
Написав письмо Ольге, я не понес его на полевую почту. Связь по ледовой трассе была не очень-то надежной, и я не решился ей довериться. Военный самолет почему-то казался мне более эффективным средством доставки корреспонденции. И я пошел к офицерам связи — в большой землянке они спали вповал на нарах и на полу. Поискал глазами Федю Пантюшина — мы с ним были знакомы два месяца, а в тогдашних условиях это срок не малый. Я узнал его по трофейному парабеллуму на боку полушубка — лицо он прикрыл шапкой.
— Пантюшин!
Федю подбросило, как пружиной.
— Я!
Протерев, или, вернее, продрав глаза, он со злостью выругался:
— А, чтоб тебя... Думал, вызывают... — И он снова хотел завалиться на нары.
— Три минуты, — попросил я,— серьезное дело.
Федя неохотно подарил мне три минуты.
— Мне сказали, что ты ночью летишь в Питер, так?
— Ну, так.
— Опусти там это письмо в какой-нибудь ящик. Не ругайся.
И вкратце объяснил ему суть дела.
— Будет выполнено, — угрюмо сказал Федя. — Дело действительно серьезное, а то бы... Я же три ночи не спал.
Он положил письмо в планшет, поверх сложенной вчетверо карты, сказал:
— Катись теперь, досыпать буду.
Федя благополучно перелетел линию фронта и не менее удачливо возвратился назад.
— Не опустил твое письмо, а на почту сдал, — с некоторой горделивостью заявил он, — цени друзей.
— Ценю, — ответил я.
Недели две спустя я получил ответное письмо, шедшее по ледовой трассе, — грузовик оказался таким же надежным, как самолет. Письмо не сохранилось у меня, но я помню строки: «Это первая рекомендация, которую я даю как член партии...» Ольга сама тогда была еще молодой коммунисткой. Не буду пересказывать всех хороших слов, сказанных в рекомендации по моему адресу, — даже спустя четверть века я, наверно, не оправдал их и наполовину. По правде говоря, хорошо, что хоть в глазах других людей ты выглядишь лучше, чем в своих собственных. Невольно стремишься принять очертания того отражения, которое видишь в чужих зрачках. Не чужих, конечно, здесь напрашивается другое слово.
Так, через фронт, через «огненное кольцо» дошла ко мне эта рекомендация. Она была у меня в кармане гимнастерки, когда хмурым январским утром вспыхнули одновременно тысячи орудий, возвещая начало наступления. Вместе с рекомендацией со мной были и стихи человека, поручившегося за меня. Они были исповедью и заповедью, обращением и зовом великого города, к которому мы шли навстречу. И прошли.
Как эти стихи читаются сейчас? Изменилось ли в них что-нибудь спустя двадцать шесть лет? Не строки, они те же, а то, что стоит за строками? Да, изменилось. Стихи как бы выросли, с ними самими произошло то, о чем пишет Ольга Берггольц, говоря о всем блокадном Ленинграде:
В те дни исчез, отхлынул быт,
и смело
В права свои вступило бытие.
Так вот, за эти годы «Февральский дневник» и продолжающие его стихи приобрели самостоятельное бытие, и трагическая ослепительность его становится тем ярче, чем дальше уходят от нас события той поры. Все больше поражаешься таланту художника, интуитивно определившего среди путаной графики тогдашнего быта главные линии теперешнего бытия этих стихов. В истории советского общества подвиг ленинградцев занимает особое место. Да, пожалуй, не только в нашей истории, а и во всечеловеческой. Ведь словно кто-то задался целью произвести фантасмагорический опыт на прочность коммунистической идеи, поставив в заведомо невыносимые условия не одного человека, который мог бы оказаться героем или трусом, не сто и не тысячу, а целый огромный город. Причем город, взявший имя того человека, который в сознании миллиардов людей олицетворял эту идею. И люди, которым выпала такая неимоверная участь, были в массе своей не какими-либо исключительными личностями, а рядовыми тружениками, — это было гражданское население, не одетое в униформу, не принимавшее присяги, большинство — женщины. Но прочность идеи оказалась такова, что немыслимое испытание на немыслимый разрыв было выдержано.
Существует возможность перевести такой разговор в общечеловеческий и даже во вневременной план. Но вечные категории сразу становятся на твердую и весьма конкретную почву, когда возникает вопрос, во имя чего все это происходило.
Поэзия Ольги Берггольц с обжигающей прямотой на него отвечает. Отвечает каждой строкой и всем своим дыханием. Это подлинно коммунистическая поэзия.
Вот опять земля к сынам воззвала,
Крикнула: — Вперед, большевики! —
Страдный путь к победе указала
Ленинским движением руки.
И, верны уставу, как присяге,
Вышли первыми они на бой,
Те же, те же смольнинские стяги
Высоко подняв над головой.
………………………………………
………………………………………
И идут, в огонь идут за ними,
Все идут, от взрослых до ребят,
За безжалостными, за своими,
Не щадящими самих себя.
Эти стихи сентября 1941 года, а в феврале 1942 года под теми же «смольнинскими стягами» пишутся строки, в которых провидчески определяется главное:
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
Где смерть, как тень, тащилась по пятам,
Такими мы счастливыми бывали,
Такой свободой бурною дышали,
Что внуки позавидовали б нам.
Высшее счастье и высшую свободу человек ощутил в горчайших испытаниях — не парадокс ли это? Нет, ибо в этих испытаниях человек и общество слились, малое стало соразмерно с великим, полной стала их взаимоотдача. Стефан Цвейг ввел понятие «звездных часов». Советский Ленинград времен блокады — безусловно такой вот звездный час человечества, одна из кульминационных точек взлета его духа. И Ольга Берггольц почувствовала это уже тогда, не только почувствовала, но и сумела передать это ощущение другим.
Трагический талант поэтессы развернулся во всю свою возможную силу. Мы не верим в предназначение, но трудно отрешиться от мысли, что сам автор таких вот стихов не ощутил в свой час его вещего прикосновения:
Мы предчувствовали полыханье
Этого трагического дня.
Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье,
Родина! Возьми их у меня!
……………………………………
……………………………………
Я люблю тебя любовью новой,
Горькой, всепрощающей, живой,
Родина моя в венце терновом,
С темной радугой над головой.
Он настал, наш час,
и что он значит —
Только нам с тобою знать дано. Я
люблю тебя — я не могу иначе,
Я и Ты по-прежнему — одно.
И Та, к которой обратилась Ольга Берггольц с этими страстными словами, дала ей долгожданное право говорить с собой «на вольном и жестоком языке» стихов, повторяемых нами до сих пор.
После прорыва блокады я много раз бывал в Ленинграде. Осажденный город памятен мне и зимним и летним, весенним и осенним. Почти каждый раз в дни своих приездов я встречался с Ольгой. Остро помню ее тогдашний облик: дистрофическая опухлость уже спала, черты лица выступили обновленными в незнакомой и почти нечеловеческой истонченности. Легкая и стремительная сквозила она по оживающему Ленинграду, появляясь везде, где ее ждали, — в заводских цехах и боевых частях, в госпиталях и домоуправлениях, и каждый день — перед микрофоном городского радио. Поэтический и гражданский подвиг слились воедино:
...Так день за днем, без жалобы и стона,
Невольный вздох и тот в груди сдавив,
Они творили новые законы
Людского счастья и людской любви.
И вот теперь, когда земля светла,
Очищена от ржавчины и смрада —
Мы чтим тебя, священная зола
Из бедственных времянок Ленинграда...
И каждый посетивший этот прах
Смелее станет, чище и добрее,
И, может, снова душу мир согреет
У нашего блокадного костра.
После войны наши встречи стали редкими, хотя ни внешних, ни внутренних причин к взаимоотталкиванию не было. Так, впрочем, случалось и с другими, неразрывными, казалось бы, друзьями. Михаил Луконин однажды усмехнулся: «На фронте мы чаще встречались, чем теперь». И впрямь, тогда судьба нас сводила с ним то и дело. Под конец уж совсем невероятно: он воевал на юге, я на севере, неожиданно встретились в Восточной Пруссии, где наши армии, пришедшие с противоположных концов фронта, наступали бок о бок. А в послевоенной Москве на получасовом расстоянии друг от друга не встречаешься месяцами. И никто вроде не виноват, а если виноваты, так оба. Да и чем виноваты? Тем, что у каждого своя жизнь, свои заботы, а у этой жизни и забот, связанных с ней, определенная логика. И чтобы понять эту логику, необходимо постоянное соприсутствие, а подобного требования даже к лучшим друзьям предъявить невозможно. На войне другое дело: не говоря уже о великой общности, соединявшей всех знакомых и незнакомых, была общность повседневных интересов близких между собой людей, условий: быт и заботы были схожими. Наверное, если поискать, найдутся и другие объяснения, но факт остается фактом — контактировать с друзьями стало труднее. И все же, при этих отрывочных встречах, выговариваться со старыми товарищами сплошь и рядом лучше, чем с новыми. После неизбежной разминки, после подавляемой разными «Ах, давно мы не виделись!..» неловкости вдруг прорвет обоих, и начинается разговор на полную силу. Летом 1953 года я лежал со скверной горловой хворью в Боткинской больнице. Неожиданно появилась Ольга. Она возвращалась из поездки в Углич, узнала, что свалился, сразу поехала в больницу. Очень меня это тронуло. Я уже выздоравливал, мы