Или дядя Толя…
Или ещё кто-то…
Я уже точно не помню.
«Без вести» – это значит, что в городском выпуске «Вести» не объявят о такой пропаже. А значит, человека не станут искать полицейские, не примутся за работу другие добрые люди, его фото не расклеят на столбах и в подъездах. Никто не узнает о том, что у кого-то исчезла мама.
Они ушли куда-то, мама и дядя Виталик, – я только слышала, как захлопнулась входная дверь, – и пропали. Сначала я не думала, что всё так серьёзно, но прошло много времени, а они не возвращались.
С каждой минутой в комнате становилось всё темнее и холоднее. И тоскливее.
Я сдвинула в сторону пустые бутылки, собрала на газету огрызки от огурцов и как могла расчистила подоконник от всякого мусора. Забралась на него с ногами, встала на колени, прильнула лбом к ледяному стеклу и стала напряжённо смотреть в морозный светлый вечер.
Потом мне сделалось холодно.
Я улеглась на диван, сбив в кучу мамины вещи и подложив их под голову, и укрылась тёплым коричневым пледом. А чтобы прожжённая дырка ещё больше не холодила мне ноги, я перевернула плед так, что дыра оказалась на сердце.
На сердце и без пледа жарко – там кипит вишнёвое варенье. Это мама придумала про варенье, когда я совсем маленькая упала на прогулке и стесала себе коленки до крови. Кровь – это страшно, а варенье – вроде даже смешно.
Замерзая на диване, я долго-предолго думала о маме: когда на потолке пробегали тени от машин, когда соседи ругались за стенкой, когда метель свистела в рамы, когда наконец всё уснуло и снова проснулось, когда солнце на миг заглянуло в нашу комнату…
И вдруг мне до колик в желудке захотелось вишнёвого варенья! Чтобы с косточками, чтобы с булкой! Как у Олиной бабушки.
И я пошла на кухню.
На столе стояла закоптелая кастрюлька. Я приподняла крышку в надежде увидеть там варенье, но на дне оказалась картошка в грязном мундире – раненная и покалеченная ещё с пятницы.
Я не стала её трогать, заглянула в холодильник.
Может, там варенье?
Или хотя бы булка.
Или чёрствый хлебушек.
Или обглоданная корочка.
Но холодильник давно не работал – я это знала. Как и то, что хлеб мы там не держали.
А на столе стояла кастрюлька…
Я опять приподняла крышку, достала оттуда сморщенную картофелину и уже хотела поддеть её мундир ногтем, чтобы очистить, как она заплакала. Потекла, запахла чем-то неприятным – наверно, своей картошной болезнью. И мне пришлось положить её на место, в кастрюлю, и снова прикрыть крышкой, чтобы больную не тревожили.
Время тянулось бесконечно долго.
Мне уже не думалось о маме – я плакала о ней. Сначала тихонько, закусив уголок шерстяного пледа, потом погромче – так меньше хотелось есть.
К ночи я вспомнила про огуречные попки, которые лежали на газете на подоконнике. Они были старенькие и слишком маленькие, но удивительно сладкие. Жаль, что они быстро закончились.
И тогда я решилась сходить к бабе Нюре.
На лестничной клетке кто-то разговаривал. Я обрадовалась, подумав, что это мама вернулась с дядей Виталиком.
Или дядей Олегом.
Поэтому кинулась к лестнице босая…
Но ни внизу, ни вверху мамы не оказалось. Зато у лифта стояла баба Нюра. Она ругалась во весь голос и усердно работала веником, а когда меня увидела, зачем-то замахнулась им:
– Опять весь подъезд обгадили! – выкрикнула очень грозно.
Но это ведь не я, и баба Нюра сама об этом знает. Поэтому я подумала, что у неё снова давление, и не стала приставать со своими глупыми просьбами о варенье и булке. Вернулась к кастрюльке с картофелем.
Села, попыталась почистить картофелины, зажмурилась и… проглотила, почти не жуя. Все. Вместе с грязным помятым мундиром.
Ночью проснулась от голода и не могла понять, приснилось ли мне это или вчера я всё-таки съела две почерневших картофелины, шесть огуречных попок и завалявшийся на дверце холодильника зубчик чеснока.
Кажется, приснилось. Иначе бы мой живот не крутило так, будто его проворачивали в мясорубке.
Я не помню, как наутро я оказалась у бабы Нюры. Вернее, помню, но мне стыдно про это рассказывать. Ведь я постучала в её дверь и умоляла дать мне покушать. Даже скулила, словно я оголодавшая бездомная собака.
Божественный вкус бабы-Нюриной каши я распробовала, только когда опустошила вторую тарелку. Каша была очень густая и сладкая, с большой жёлтой лужицей сливочного масла, которая растеклась по всей манной поверхности. И я заглатывала ложку за ложкой, пока ощущение сытости не подобралось к самому горлу.
А что было дальше, мне не хочется вспоминать. И не потому, что я чувствовала себя отвратительно. Всё дело в том, что к вечеру, когда мама наконец-то вернулась и, уставшая, прямо в одежде легла отдыхать, к нам в квартиру без стука и без приглашения заявился инспектор Прибытко, ещё и в сопровождении рассерженной тётеньки в такой же форме, как у него.
Они хмуро смотрели по сторонам, отчего-то морщились и разговаривали с мамой, как наша классная, Анна Максимовна, разговаривает с хулиганами и двоечниками.
Мне стало жутко обидно за маму, ведь в школе она была круглой отличницей.
Ах, если бы я была такой же отчаянной, как Сонечка!
Или хотя бы как Стася!
Вот тогда бы я им… о-го-го!
Но вместо этого я тихонько расплакалась.
Так мы и познакомились со всемогущим инспектором Прибытко.
Так меня и оформили в социально-рели-би-таци-а-онно…
Тьфу ты!
В общем, в Центр.
Глава 11
И всё-таки мне кажется, страшнее всего в этом мире оказаться ненужной: маме, Пашке, Алёне…
Хорошо, что у меня всех так много!
Пересчитываю их, картонных, – у меня уже есть Сонечка, Пашка, Мика, Канюша и, конечно же, мама – и снова берусь за карандаши.
Я уже оделась и сижу на кушетке в коридоре.
Я положила рюкзак к себе на колени, чтобы удобнее было рисовать. У меня есть целых пять минут перед выходом, пока остальные возятся с обувью и верхней одеждой. А за пять минут проще всего нарисовать Алёну.
У Алёны карие глаза.
Шоколадного цвета волосы, собранные в хвостик на затылке.
Я размышляю немного и рисую её с пышной причёской – так она будет ещё красивее.
Нос у Алёны прямой и узкий, аккуратный, как у куклы Барби.
А на губах – обязательно бордовая помада.
Я рисую её невестой в длинном белом платье и с фатой. И Пашу её тоже рисую рядом как жениха: в костюме и галстуке-бабочке. А чтобы и они ни в коем случае не потеряли друг друга, соединяю их руки и вырезаю как единое целое.
Не надо Алёне всяких Толиков, Виталиков и Олегов. Пусть у неё будет только один муж – Паша.
Утром из Центра мы, как обычно, бежим вприпрыжку. Во-первых, надо завести Сонечку в первую школу, а она немного в другой стороне. Во-вторых, Канюша едет у Алёны на ручках, отчего можно подумать, что он не мужчина, а совсем маленький. Да, конечно, шесть меньше семи, и Канюша совсем худой, весит всего-то восемнадцать килограммов. Но Алёну тоже нужно пожалеть.
Тем более что после завтрака я видела, как она плакала.
Я знаю, кто обидел Алёну: он живёт в углу, за старой тумбочкой. У него прескверный характер и костюмчик не очень. Каждый раз, увидев его, Алёна жутко пугается и визжит так, что её слышно в нашей спальной комнате.
И в умывальной тоже слышно.
И в коридоре.
И даже на улице, наверное.
– ТА-РА-КАН!!!
А пока она в страхе прыгает по комнате, он спокойно доедает её бутерброд.
Вот поэтому после третьего урока, уже сидя в школьной столовой, я пью горячий сладкий чай маленькими глоточками и так же, по чуть-чуть откусывая, жую одно-единственное печенье, стараясь растянуть удовольствие. У меня, как и у всех, есть второе печенье, но я прячу его в потайной отдел рюкзака для Алёны.
А потом вспоминаю про Санту…
Я не видела его уже давно. Даже из окна не видела! Хотя всеми силами вглядывалась в чёрный двор, пока все рассказывали про белую берёзу в снежном серебре, в то время как Анна Максимовна грызла дужку очков.
Нет, печенье я всё-таки приберегу для Санты.
– Алён! А давай заглянем к моему дедушке? Он живёт рядом с Белой Скалой, – как можно беспечнее произношу я.
И Алёна улыбается в ответ:
– С какой такой Белой Скалой?
– Которая нас только что выплюнула.
Она смеётся:
– Ты про школу?
– Ну да.
– А мы называли её Мавзолеем… – И поясняет: – В честь того, что в Москве, на Красной площади.
Я знаю, что такое Мавзолей. Поэтому тоже смеюсь:
– Почему?
– Потому что, когда я училась, она была красной. И на первом этаже при входе стояла такая же тишина, как в Мавзолее. Кабинет директора был рядом, и все боялись шуметь возле него.
– А ты тоже училась в нашей школе? – по-настоящему удивляюсь я.
– Ага, училась.
– И сейчас бы пошла учиться?
– Сейчас я и так учусь. Только не здесь, а в педагогическом. Заочно. То есть хожу на учёбу не каждый день, а пару месяцев в год. Потому что работаю в Центре.
И треплет меня по макушке.
Я бы хотела расспросить её поподробнее про этот педагогический, но мы вот-вот уже пройдём двор Санты. Поэтому я возвращаюсь к начатому диалогу:
– Так что насчёт моего дедушки?
– А у тебя есть дедушка?
Теперь очередь Алёны удивляться по-настоящему.
– Ну да. Он живёт здесь.
– Ах, этот, – сжимает мою руку она. – И почему ты считаешь его своим дедушкой?
– Почему считаю? – не понимаю вопроса я. – Он и есть мой дедушка!
Алёна слегка подбрасывает Канюшу, чтобы перехватить его поудобнее, и как-то странно мотает головой:
– Нет, Лизочек. Это не твой дедушка.
Но откуда она может знать?
– Мой! Мой! – вдруг вскрикиваю я, бросаю её руку и останавливаюсь. – У него никого нет, кроме меня!
Алёна молчит. Алёна тоже остановилась и сейчас изучает чёрный двор Санты. Похоже, она видит, что каноэ накрепко село в чернозёмную жижу и выглядит удручающе.