Мы вынуждены сообщить вам, что завтра нас и нашу семью убьют. Истории из Руанды — страница 45 из 68

Одетта рассказала, как трудно заводить новых друзей среди возвращенцев.

— Они привезли с собой все свое. Они могут смеяться, устраивать вечеринки. В нашей среде постоянно рассказывают о геноциде, а им не нравится слушать о нем. Если они видят, что я замужем за хуту, что у меня есть старые друзья-хуту, они этого не понимают. Право, теперь каждый живет сам по себе.

Еще она рассказал такую историю:

— Я разговаривала со своим самым младшим, Патриком. Спросила: «О чем ты думаешь?» Он ответил: «О тех двух парнях, которые пришли к нам с мачете. Это мне все время вспоминается». ДЕТИ НЕ ИДУТ ГУЛЯТЬ ПО СВОЕЙ ВОЛЕ, ИХ ПРИХОДИТСЯ ВЫГОНЯТЬ НА УЛИЦУ — ОНИ ПРЕДПОЧИТАЮТ СИДЕТЬ ДОМА. ОНИ МНОГО ДУМАЮТ ОБ ЭТОМ. МОЙ МАЛЫШ ПАТРИК, ОН ОДИН УХОДИТ В КОМНАТУ И ЗАГЛЯДЫВАЕТ ПОД КРОВАТЬ, ПРОВЕРЯЕТ, НЕТ ЛИ ТАМИНТЕРАХАМВЕ. Моя дочь Арриана училась в очень хорошем пансионе в Найроби, и как-то раз ночью она села в кровати, переживая все заново, и расплакалась. В полночь по коридору проходила староста общежития, и они провели почти всю ночь вместе. Арриана рассказала ей, что было с нами, и староста была поражена до глубины души. Она и понятия об этом не имела. А ведь она была кенийка. Никто на самом деле ничего не знает. Никто и не хочет знать.

Одетта кивком указала на мой блокнот, в котором я делал заметки, пока она рассказывала:

— Люди в Америке действительно захотят это читать? Мне советуют это записывать, но это записано внутри меня. Я почти надеюсь, что настанет тот день, когда я смогу забыть.

* * *

В один из дней в Кигали я столкнулся с Эдмоном Мругамбой, человеком, с которым как-то познакомился в городе, и он предложил мне вместе с ним съездить к выгребной яме, в которую сбросили его сестру со всей семьей во время геноцида. Он уже рассказывал мне эту историю. Помню, как он издавал свистящий звук — тча, тча, тча — и рубил рукой воздух, описывая убийство сестры.

Эдмон ездил на «Мерседесе», одном из немногих, оставшихся в Руанде, и был одет в полинялую джинсовую рубаху, джинсы и черные ковбойские сапоги. Раньше он работал в немецкой развивающей программе в Кигали, и жена его была немкой; после геноцида она осталась в Берлине вместе с их детьми. Пока мы ехали в сторону аэропорта, Эдмон рассказал мне, что он немало поездил по миру и что после многочисленных поездок в Восточную Африку и Европу у него всегда было ощущение, что руандийцы — самые славные, самые достойные люди на свете. Но теперь он не мог снова вызвать в себе это чувство. В 1990 г., после первого нападения РПФ, ему угрожали, потому что он был тутси; он уехал в изгнание и вернулся только после того, как пришло к власти новое правительство. Эдмону было под сорок; его отец был скотоводом в Кигали. Его старший брат погиб во время массовых убийств 1963 г.

— Это я даже не говорю о своих дядьях, убитых в 59‑м и 61‑м, — говорил он, — о бабушке, которую сожгли в ее доме, о дяде по матери, медбрате, которого изрубили на куски. Было много других убитых, а кое-кому повезло уехать в Уганду.

Сам Эдмон 11 лет прожил в Бурунди, прежде чем вернуться на родину при Хабьяримане и найти работу у немцев. Он показал мне свою фотографию в полной камуфляжной форме и шляпе для буша с вислыми полями цвета хаки. В 1993 г. он уехал из Германии в Уганду и готовился вступить в РПФ, но, сказал он, «потом у меня прорвался аппендикс, и мне пришлось перенести операцию».

Эдмон говорил тихо, но очень экспрессивно, и его бородатое выразительное лицо чуть заметно морщилось. Несмотря на свои злоключения, сказал он мне, он никогда не представлял всей глубины уродства, всей гнусности — «болезни», как он сказал, — которая постигла Руанду, и не мог понять, как все это могло так хорошо маскироваться. Он говорил:

— Животные тоже убивают, но никогда не стараются полностью изничтожить целую расу. И кто же мы такие в этом мире?

Эдмон вернулся из эмиграции, потому что понял, что ему нестерпимо жить в чужой стране, думая, что в Руанде он мог бы приносить пользу. Теперь он жил один в маленьком темном доме вдвоем с молодым парнишкой, его племянником, который осиротел во время геноцида.

— И я порой спрашиваю себя: имеет ли мое присутствие здесь хоть какое-то значение? — размышлял он вслух. — Построить новую Руанду… Я постоянно мечтаю. Я мечтаю создать теорию этой истории насилия. Я мечтаю положить ей конец.

Возле окраин Кигали мы повернули на красноземный проселок, который сужался и уходил вниз между высокими изгородями из тростника, окружавшими скромные домики. Синие металлические ворота, ведущие к дому его погибшей сестры, стояли распахнутые настежь. Семейство скваттеров[18] — тутси, только что возвратившиеся из Бурунди, — сидели в гостиной, играя в «скрэббл». Эдмон проигнорировал их. Он повел меня вокруг дома к загородке из высохших банановых пальм. Там были вырыты две ямы в земле, примерно в футе друг от друга, около трех футов в диаметре[19] — аккуратные, глубокие, выкопанные машиной колодцы. Эдмон ухватился за куст, наклонился над ямами и сказал:

— Берцовые кости видно.

Я последовал его примеру — и увидел эти кости.

— Четырнадцать метров глубины, — проговорил Эдмон. Он рассказал мне, что его зять был фанатично религиозным человеком, и 12 апреля 1994 г., когда интерахамве задержали его на блокпосте дальше по улице и стали принуждать отвести их к его дому, он упросил убийц дать ему помолиться. Зять Эдмона молился полчаса. Потом сказал ополченцам, что не хочет, чтобы его родным отсекали конечности, и тогда они предложили ему сбросить своих детей в выгребные ямы живыми, и он это сделал. А потом сверху на них сбросили сестру Эдмона и ее мужа.

Эдмон вынул из пластикового пакета камеру и сделал несколько фотографий ям в земле.

— Люди приезжают в Руанду и говорят о примирении, — сказал он. — Это оскорбительно! Представьте, как вы стали бы говорить о примирении евреям в 1946 году. Может быть, потом, очень нескоро, оно придет, но это личное дело каждого.

Скваттеры вышли из дома. Они стояли кучкой недалеко от нас, и когда поняли, о чем Эдмон говорит, зашмыгали носами.

На обратном пути в город я спросил Эдмона, знает ли он людей, живущих в доме сестры.

— Нет, — ответил он. — Когда я вижу людей, живущих в доме, который им не принадлежит, в то время, когда повсюду полно выживших, лишившихся своих домов, я думаю, что это жалкие люди. Я не хочу иметь с ними ничего общего. Я могу думать только о людях, которых я потерял.

Он напомнил мне, что один из его братьев был убит — так же как сестра и ее семья. Потом сказал, что знает убийцу брата и что порой он видит этого человека в Кигали.

— Мне хотелось бы с ним поговорить, — говорил Эдмон. — Я хочу, чтобы он объяснил мне, что это было, как он мог сделать такое. Моя выжившая сестра предлагала: «Давай донесем на него». Я видел, что происходит — целая волна арестов, — и сказал: «ЧТО ТОЛКУ ОТ ТЮРЬМЫ, ЕСЛИ ОН НЕ ПОЧУВСТВУЕТ ТОГО, ЧТО ЧУВСТВУЮ Я? ПУСТЬ ЖИВЕТ В СТРАХЕ». КОГДА ПРИДЕТ ВРЕМЯ, Я ХОЧУ, ЧТОБЫ ОН ПОНЯЛ: Я НЕ ТРЕБУЮ ЕГО АРЕСТА, НО ХОЧУ, ЧТОБЫ ОН ВСЮ ЖИЗНЬ ЖИЛ С ТЕМ, ЧТО СДЕЛАЛ. Я ТРЕБУЮ, ЧТОБЫ ОН ДУМАЛ ОБ ЭТОМ ДО КОНЦА СВОИХ ДНЕЙ. Это своего рода психологическая пытка.

Эдмон думал о себе как о руандийце — он отождествлялся со своим народом, — но после геноцида утратил эти узы. Теперь, чтобы показать себя «сторожем брата своего», он хотел пометить убийцу брата меткой Каина. Я не мог не думать о том, какого процветания достиг Каин после убийства брата: он основал первый на земле город, и, хотя нам не очень нравится об этом говорить, все мы — его потомки.

Глава 16

Одной из немногих вещей, которые спасавшиеся бегством вандалы «Власти хуту» оставили в пригодном к использованию состоянии, была центральная система руандийских тюрем — 13 краснокирпичных зданий-укреплений, в которых могли содержаться общим счетом 12 тысяч заключенных. Во время геноцида ворота были открыты, чтобы осужденных можно было приставлять к работе — убивать и собирать трупы. Но камеры недолго стояли пустыми. К АПРЕЛЮ 1995 Г., ЧЕРЕЗ ГОД ПОСЛЕ УБИЙСТВ, ПО МЕНЬШЕЙ МЕРЕ 33 ТЫСЯЧИ МУЖЧИН, ЖЕНЩИН И ДЕТЕЙ БЫЛИ АРЕСТОВАНЫ ПО ОБВИНЕНИЯМ В УЧАСТИИ В ГЕНОЦИДЕ. В КОНЦЕ ТОГО ГОДА ИХ ЧИСЛО ВОЗРОСЛО ДО 60 ТЫСЯЧ. Некоторые тюрьмы были расширены, построены новые, и сотни более мелких общественных каталажек были забиты до отказа, но и это дополнительное пространство по-прежнему не могло угнаться за спросом. К концу 1997 г. как минимум 125 тысяч хуту, обвиненных в преступлениях геноцида, стали заключенными в Руанде.

По периметру руандийских тюрем обычно стояло по нескольку солдат, но внутри охраны не было. И заключенные, и солдаты считали, что так им безопаснее. Однако страх и нежелание правительства посылать людей внутрь тюрем не распространялись на иностранных гостей, и мне всегда разрешали брать с собой камеру. Это меня озадачивало. Руандийские тюрьмы не могли похвастаться лестной прессой. Их в большинстве своем рассматривали как катастрофу в смысле прав человека.

Хотя всех плотно набитых в камеры заключенных обвиняли в чудовищном насилии, они, как правило, были людьми спокойными и не нарушали порядок; драки между ними, как говорили, случались редко, а об убийствах и вовсе не слыхивали. Они сердечно приветствовали посетителей, часто улыбками и рукой, протянутой для рукопожатия. В женской тюрьме в Кигали я увидел 340 женщин, лежащих на полу, едва одетых, в душной жаре нескольких переполненных камер и коридоров; младенцы ползали под ногами, и две заключенные-монахини в накрахмаленных белых одеяниях служили мессу в уголке. В тюрьме в Бутаре старики стояли под ливнем, прикрыв головы кусками пластика, а мальчишки, сбившись кучей в маленькой камере, пели хором французскую песенку «Жаворонок» (Alouette). В мужском блоке Кигальской тюрьмы мне показали занятия акробатического и хорового кружков, группы скаутов и троих мужчин, которые читали «Тинтина». Моими про