и смотрела на выгон, тонувший в ночном сумраке. Она думала не думая. В голове толпились картины, одна заслоняла другую, и в каждой картине — Сережа. Так ясно, что Зоя чувствовала горячую спину Сережи, степной запах. И луна поднялась уже над темным взгорьем за Володиным садом, собаки перестали брехать. Пропал последний гул автомобильного мотора, и упала на степь и на всю Цыгановку тишина, полная и неподвижная. Даже ветерок не шелестел над Зонной головой. Все вымерло. И тут, сначала робко, сначала в одиночку, потом все смелее и громче завели свою музыку, бесконечную песню цикады. Они пели пронзительно, голосисто, но на одной ноте, не выше и не ниже, все на одной высоте, ее и не определишь, где она, эта высота, эта песня, монотонная, волновая; она занимала все пространство от земли до неба. Кроме нее, не было ничего, никаких больше звуков. Луна поднялась высоко и смела звезды одну за другой. Небо стало пустым. Весь мир опустел и вымер. Сначала Зоя удивилась, потом испугалась. Только что носились по выгону мотоциклы с огнями, кто-то катал кого-то, огни пересекали пустынный выгон то с одного конца, то с другого, потом один за одним куда-то подевались эти мотоциклы, их огоньки. Блуждающие звезды вспомнились Зое. И вот нету ни на небе, ни на земле никаких звезд. Все вымерло. Мертвая луна, мертвое небо, мертвая песня без конца и без края. Потому что мертв был Сережа, он лежал в родном доме, на столе, выдвинутом на середину комнаты. Что делают там отец с матерью? Сидят, видно, и будут сидеть до утра. Нельзя же оставить Сережу одного и лечь спать. Нет, они сидят. А как же Зоя ушла от него? Нет, она не ушла, она с ним, здесь, где началась их жизнь, где они начали жить как одно целое, как один человек.
Страшно, когда вымер весь мир, когда одни мертвые цикады, как на том свете, без конца тянут свою неживую песню. Без Сережи мир угас, нет больше жизни. Но тут, какими уж путями — неведомо, пришло несогласие, пришел протест. Как это нет жизни. Есть жизнь. Она под сердцем у Зои. Там зарождается новая жизнь, продолжение Сережи, Зоино и Сережино дитя, их родной мальчик, мужчина, — она почему-то не допускала сейчас девочки, будет непременно мальчик, живой Сережа. Как же она сидит на холодном камне? Нельзя так делать. Надо беречь Сережу, в тепле держать его, чтобы он не простыл, чтобы сильный был и здоровый. Надо идти, а не сидеть на этом диком холодном камне. Зоя встала, и пошатываясь, бабьим шагом поплелась к своему дому.
Еще не наметилась за Володиным садом заря, только чуть-чуть позеленело на том месте, где скоро она разгорится, разольется по всему горизонту и встанет солнце.
ОТ ВЕСНЫ ДО ВЕСНЫПовесть
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Весь день лил дождь. Люди думали, что пришла весна. Но оказалось, что до весны было еще далеко. К ночи вдруг подморозило и разыгралась метель. А утром небо уже сухо блестело. И под этим небом Москва, выбеленная молодым снегом, снова была холодной и недоступной.
Лобачев сидел за письменным столом и через окно с одиннадцатого этажа смотрел на эту холодную, белую Москву. Смотрел и слушал, как на кухне тикает тяжелый маятник.
Он продумал все, что надо продумать, но в запасе оставался еще час. Чем заполнить этот час, Алексей Петрович не знал и поэтому продолжал сидеть и смотреть на эту белую Москву. Восточного склада лицо его казалось бесстрастным и безучастным ко всему на свете, и только глаза с тигриной рыжинкой жили как бы своей отдельной, несогласной жизнью.
Уныло топтался на одном месте тяжелый маятник. Тик-так, тик-так! Целый час еще! Эти маятники всегда топчутся на одном месте, а уже оттопали всех русских царей, великую революцию и вот эту войну, которая окончилась, кажется, вчера. Они оттопали Лешку, когда Лобачев был еще Лешкой. А теперь уже над Алексеем Петровичем — тик-так, тик-так…
Лобачев встал, быстренько оделся и, отказавшись от обеда, резво притрухнул с одиннадцатого этажа по лестнице. На улице вскочил в троллейбус и через сорок минут был уже на месте. Лучше уж пошабашить на кафедре, чем слушать, как тикают эти маятники.
В разгороженной на три отсека комнате накурено и шумно. По двум телефонам разговаривают лаборанты — старый лаборант, уже совсем лысый, и молодой, еще только начинающий лысеть. Они стараются перекричать друг друга. В среднем отсеке, где стоит гигантский стол Иннокентия Семеновича Кологрива, перекрывает все голоса веселый, очень быстрый, но не очень внятный голос этого Иннокентия Семеновича. Слышно, как он смеется. Посмеяться он любит.
Лобачев, поздоровавшись, бросает на гигантский стол свой желтый портфель и вступает в общий разговор.
Потом звенит звонок, и доценты расходятся. Идет и Лобачев в маленькую аудиторию к своей группе. Группа гремит стульями, поднимается и разноголосо приветствует: «Здравствуйте, Алексей Петрович!»
В коридорах пусть и тихо. Идут занятия. Все на своих местах. На своем месте и Федор Иванович Пирогов — декан факультета.
В тесном закутке, перед рыжей дерматиновой дверью, за однотумбовым столиком сидит секретарша Шурочка. На столе у нее два телефона, в углу несгораемый шкаф, а над ним — звонок для вызова Шурочки. Кнопка этого звонка находится там, за рыжей дверью, хитро вмонтированная с испода в крышку Федор-Ивановичева письменного стола.
С лестничной площадки вы попадаете в темный тамбур перед кабинетом заместителя декана, а потом уже останавливаетесь на пороге Шурочкиного закутка. Остановитесь, посмотрите вопросительно, как бы спрашивая: «У себя?» — и Шурочка улыбнется краешком губ и покажет глазами на дерматиновую дверь. Уже здесь, по Шурочкиной улыбке, можно понять, что Федор Иванович — человек простой, доступный и вполне современный, то есть демократичный. И действительно, только вы приотворите дверь, вас тут же встретит чуть сыроватый, но очень добродушный голос.
— А! — воскликнет этот голос. — Проходи, рассказывай.
Федор Иванович выйдет из-за стола и протянет вам левую руку. Правой у него нет. Вместо правой — протез.
— Садись, — скажет он, — рассказывай. — Потом попросит: — Одну минуту! — Возьмет левой рукой свой протез с негнущимися кожаными пальцами, поставит эти пальцы на уголок какой-то деловой бумажки и левой рукой эту бумажку подпишет — ловко, размашисто, наискосок. «Ф. Пирогов». Потом незаметно нажмет вмонтированную с испода стола кнопку, и войдет Шурочка. Она примет бумажку к исполнению, и вот тогда уже Федор Иванович весь ваш.
Да, еще он снимет пластмассовые очки, положит их оглоблями кверху и мягкой ладонью пройдется по своему рыхлому, усталому и серому лицу. Начнет с головы — совсем голой, — и так по всему лицу, сверху вниз. Мимоходом, когда будет протаскивать ладонь, зажмет крупный мясистый нос, потом отпустит его и со свистом втянет через него воздух. Так Федор Иванович снимает со своего бескровного лица усталость.
Снимет усталость, наденет снова очки, и глаза его обратятся к вам.
— Ну, — скажет он, — рассказывай!
Если вам нечего рассказывать и вы зашли просто так — к Федору Ивановичу можно зайти и просто так, — лучше всего спросить:
— А как ваши дела, Федор Иванович?
И Федор Иванович тотчас начнет отвечать на ваш вопрос. Если же вам самому есть что сказать, то Федор Иванович все равно перебьет вас незаметно и начнет говорить сам.
— Да, — скажет он, спохватившись, — хорошо, что напомнил. — Он достанет пухлую записную книжку, сноровисто и ловко найдет там нужную страницу и скажет: — Так и есть! В пять — редколлегия. Чуть не забыл. — И для большего контакта с вами выругается. — Черт его знает! — скажет он. — Просто дохну́ть некогда! И так каждый день. Завтра четверг? — Федор Иванович откроет страничку на четверг и начнет читать: — «В двенадцать — ректорат, в четыре — похороны профессора-химика, в почетном карауле стоять, вечером — тоже ведь придумают! — дома принимать французов». — Перевернет еще одну страничку, на пятницу. — Так… «К одиннадцати в ЦК, в три — актив», — значит, сидеть в президиуме… — Федор Иванович спрячет книжку и вздохнет: — Вот так каждый день.
— Да-а-а… — начнете сочувствовать вы декану, но он не дослушает вас и перебьет:
— Вот сегодня прямо от проректора — по поводу учебной типографии был, — прямо от него на лекцию, первому курсу вводную читал.
Вам уже приходилось слушать вводные лекции Федора Ивановича, и поэтому вы сразу же вспомните отдельные места из этих лекций.
«Нашей партийно-советской печати, — говорит Федор Иванович в одном месте, — нужны люди смелые. Трусам в нашей печати делать нечего. Если, — говорит Федор Иванович, — журналист заметил безобразия, злоупотребления, а тем более — преступные факты, он не имеет права проходить мимо. Он должен бить в колокола!»
И когда Федор Иванович скажет после этого: «Борьба со злом — дело всёй нашей общественности», — иной студент-первокурсник улыбнется про себя над этим словечком «всёй». Оно чуть чуть приоткроет далекое деревенское детство Федора Ивановича, и студент-первокурсник улыбнется без всякого ехидства, напротив — сочувственно и доброжелательно, потому что с первой же минуты готов ринуться вслед за Федором Ивановичем бить в колокола.
Все это вы вспомните и спросите:
— Ну, и как прошла лекция?
Федор Иванович ответит уклончиво:
— Нет, набор в этом году неплохой, толковые ребята.
Если у Федора Ивановича останется время, он пожалуется еще на свои болезни, пожалуется на врачей, которые так и норовят запрятать его в больницу или прописать постельный режим. А главное, конечно, ни того нельзя, ни этого…
— Ей-богу, — скажет он бранчливо, — вчера заехал брат, физик, в общем — засекреченный весь, бывает раз в году. И то, понимаешь, нельзя. Ну, стопку можно, правда. Так это же… черт знает что! Даже с братом нельзя. — Он снимет очки и еще раз проутюжит усталое свое лицо. Вздохнет после этого и, убавив голос, признается: — Конечно, говорю тебе честно, хватили вчера крепко — брат все-таки… А сегодня — опять поджимает, будь оно неладно.