Мы вышли рано, до зари — страница 67 из 80

старался гасить всякие заварухи. Даже споры на кафедре, когда они переходили границы, вызывали мучительные гримасы на рыхлом и сером его лице. Но раз уж скандальные события произошли и не считаться с ними было невозможно, Федор Иванович вынужден был уйти с головой в изучение этих событий.

Начать разговор легче всего было с лаборантки Симочки. Ее не надо было настраивать на лад, нужный Федору Ивановичу, не надо было дипломатничать и хитрить. Симочка была своим человеком, близким, доверенным. Она готовила для Пирогова курс лекций, вела как аспирантка-заочница пироговский семинар, проводила вместо Пирогова практические занятия. С ней было просто. Он мог без предварительной обработки, без всяких объяснений спросить ее: «А что говорят обо мне, Симочка?»

С этого, собственно, и начал он.

— Вот еще! — ломая слова грудным смехом, отозвалась Симочка. — Что я вам? Возьму вот и ничего не скажу.

— Ну, Симочка, — сказал Федор Иванович. Он сказал это с такой гримасой и таким голосом, точь-в-точь как у капризных детей, когда они пристают к родителям, да еще у стариков ловеласов, когда они пристают к девицам. — Ну, Симочка, ведь я же по дружбе.

Симочка сделалась серьезной, подчеркнуто озабоченной.

— Плохо говорят, — сказала она серьезно и озабоченно.

Федор Иванович принял этот тон. Проутюжив свое лицо, начал слушать, записывая изредка то фамилию, то выражение, употребленное кем-то по отношению к нему, к Федору Ивановичу. Но даже и Симочка не могла сказать всего, что говорилось о Пирогове. Она не могла сказать — а об этом уже говорили открыто, — что декан все делает чужими руками: кафедрой руководит с помощью подставного лица — Иннокентия Семеновича Кологрива, курс лекций готовят ему лаборанты, а сам он только читает их, практические и семинарские занятия также ведет не сам Пирогов, а по преимуществу лаборанты. Под словом «лаборанты» все имели в виду, конечно, ее, Симочку. И поэтому ей было еще трудней решиться рассказать обо всем Федору Ивановичу. Она и не решилась, и была, конечно, права.

Нетрудно было с молодым лаборантом, хотя разговор с ним шел не на полную откровенность. Но такой откровенности и не требовалось. Федор Иванович спрашивал лаборанта об одном, лаборант же говорил о другом. Он хорошо понимал, что интересовало декана в первую очередь. И он в первую очередь говорил именно то, что интересовало декана, а не то, что декан спрашивал. Это, конечно, была дипломатия. Глядя плутовато-доверчивыми глазами на Пирогова, лаборант думал про себя: «Да спрашивайте же, Федор Иванович, все, что вам нужно, и я сделаю все, что смогу. Неужели я не заслужил еще вашего доверия?»

А Федор Иванович, слушая не то, о чем спрашивал, а как раз то, что ему нужно было, думал про себя так: «Нет, дорогой. Не хватало еще, чтобы я оказался с тобой в сговоре». И делал вид, что выслушивает лаборанта исключительно из вежливости, а также в силу своей деликатности. И вслух благодарил его совсем не за то, за что должен был благодарить.

Труднее пришлось с лаборантом старым. Чтобы вызвать его на откровенность — а эта молчаливая старая лиса знала побольше других, — нужен был навык, такой навык у Пирогова был. И старый лаборант в конце концов сообщил немало сведений, которые вполне удовлетворили жадное и мстительное любопытство Пирогова. Жадное и мстительное любопытство разбудили и распалили в Пирогове насильственно. Сами обстоятельства дела были виною этому.

Беседы со студентами не дали никаких результатов. Одни запирались, отмалчивались, другие вели себя вызывающе.

Это неприятно встревожило Федора Ивановича, но он успокоил себя тем, что надеялся выправить настроен не студентов с помощью общественного мнения.

Между всеми этими беседами к Федору Ивановичу входил кое-кто и без вызова, по какому-либо поводу, а то и без видимого повода. Среди этих людей были Дмитрий Еремеевич, секретарь партийного бюро, давний приятель Пирогова, доцент Сергей Васильевич Шулецкий, и. о. завкафедрой Иннокентий Семенович Кологрив. С ними разговор был совсем другого характера — то деловой, то так, на общие темы, а то и вовсе приятельский. Если заговаривали о событиях, то и о них говорили в общей форме, как о временной, хотя и очень неприятной болезни.

Словом, не прошло и недели, как Федор Иванович был в курсе всех дел, знал о событиях и людях, участвовавших в событиях, больше кого-либо другого на факультете. Собственно, он и должен, как руководитель, знать больше всех.

Когда вошел Шулецкий, Федор Иванович заканчивал беседу с Вилем Гвоздевым.

— Входи, Сергей Васильевич, не помешаешь. — Пирогов привстал из-за стола. — Так как же быть? — обратился он снова к Гвоздеву, когда Шулецкий поздоровался, присел на диван. — Как же быть? Вызывать отца или не вызывать? А? Между прочим, это зависит от тебя самого, Гвоздев.

— Если просьба моя имеет значение, — сказал Виль, — то я прошу вас не вызывать отца. Я в состоянии ответить за свои поступки сам.

— Ну что ж, не возражаю, — согласился Федор Иванович. — Да, кстати, — сказал он, открыв личное дело Гвоздева, — отец у тебя Степан Игнатьевич, верно? Откуда же это немецкое имя: «Виль»?

Гвоздев наклонил голову и промолчал.

— Ты пойми меня правильно, — сказал миролюбиво Федор Иванович. — К делу это не относится, я спрашиваю из простого любопытства.

Гвоздев продолжал молчать.

— Может, я обижаю тебя этим вопросом? — спросил Федор Иванович. — В таком случае прошу прощения.

— Аббревиатура, — не поднимая головы, ответил Гвоздев.

— Что, что? — переспросил Федор Иванович.

— Аббревиатура, — повторил Гвоздев.

Федор Иванович не сразу вспомнил, что это значит, и поэтому почувствовал себя неловко, но Шулецкий выручил его. Он быстро сообразил, из каких слов, а вернее — начальных букв сложилось имя Гвоздева.

— Владимир Ильич Ленин. Так, что ли, Гвоздев? — вмешался Шулецкий.

— Так, — ответил Виль.

— Вот видишь, — подхватил Федор Иванович, скрыв свою неловкость, — видишь, какое имя дали тебе родители, а ты вроде и забыл об этом. Забыл, какое имя носишь. Верно я говорю?

— Нет, Федор Иванович, неверно, — тихо, но твердо сказал Гвоздев. — Я не выбирал имени, его дали мне родители. Но если это имеет какое-то значение, то все равно неверно, что я забыл об этом. Я, Федор Иванович, в последнее время много читаю Ленина, не по программе, конечно, и нахожусь сейчас под сильным его влиянием. Ни один человек еще не влиял на меня так сильно, как Ленин.

Федора Ивановича слегка покоробило от слов — «нахожусь под сильным его влиянием». «Это о Ленине так говорит, паршивец этакий! Да разве я сам посмел бы когда-нибудь так вольно выразиться о Ленине!» — подумал Пирогов. Но чтобы сказать это вслух, нужно было найти какие-то другие, более подходящие слова. Таких слов он не нашел. Тем более что ко всему этому примешивалось и другое чувство, вызванное в Пирогове теми же словами Виля. Это другое чувство было похоже на неожиданный прилив отцовской нежности к этому бледному ребенку, от которого он впервые в жизни услышал такие по-детски искренние слова об Ильиче. «Ни один человек еще не влиял на меня так сильно, как Ленин». «Ах ты паршивец, ах ты молокосос этакий», — отчитывал про себя этого Гвоздева Федор Иванович, а больное сердце вдруг заколотилось как-то — и от слабости, не успев еще отойти от перенесенной болезни, он мог бы пустить слезу, если бы вовремя не остановил себя, не встал бы вовремя и не сказал бы:

— Давай на этом закончим сегодня, Виль Степанович. Будь здоров.

— Я бы на твоем месте, Федор, не цацкался с ним, — сказал Шулецкий, как только Гвоздев закрыл за собой дверь. — Я бы выгнал его, ей-богу! Мальчишка! — Сергей Васильевич порозовел от гнева, встал с дивана и начал беспокойно ходить по кабинету, жестикулируя и выдавливая из себя бранные слова. — Сопляки!.. Недоучки!.. Ха! Ты обратил внимание? Он, видишь ли, находится под влиянием… Щенок… Нет, я бы по цацкался…

— А с кем же нам еще цацкаться? — как бы про себя, раздумчиво сказал Пирогов. Он отлично понимал причину негодования Шулецкого, он и сам, изучая стенограммы, не раз ловил себя на том, как захватывало его негодование, как хотелось стукнуть по столу кулаком, или схватить иного оратора за шиворот и выбросить вон, или гаркнуть так, чтобы онемели, прикусили языки. Но Федор Иванович был значительно умнее Сергея Васильевича, он умел держать себя в руках и знал, для чего это нужно — держать себя в руках. К тому же, как ни горько было читать эти стенограммы, каким-то дальним подсознанием он понимал этих ребят и даже признавал за ними право говорить то, что думают, что чувствуют, — право, которым он за долгие годы ни разу не воспользовался. Не то чтобы он лгал все это время, нет, но он ни разу не сказал того, что мучило его в душе и чего нельзя было говорить вслух. А ведь они даже и не думают, что можно, чего нельзя, они говорят, что думают, и все тут. И оттого, что он не мог, а они могут, что ему было нельзя, а им можно, от этого становилось Пирогову грустно.

— Не горячись, Сергей, — сказал он устало и начал утюжить свое лицо.

Тогда Шулецкий снова сел на диван и, как-то обмякнув весь, сказал потерянно:

— И на кой черт нужно было поднимать все это!.. На кой черт…

— Ну и так, как было, Сергей, тоже нельзя.

— А как можно? Не дают же работать.

— А Ямщикову? — спровоцировал Федор Иванович Шулецкого. Он сделал это потому, что лишний раз хотел убедиться в том, к чему пришел в результате тщательного изучения событий. Главную опасность лично для него, Пирогова, представляет не Гвоздев, конечно, не крикливые ораторы из его соратников, а этот тихий, бьющий исподтишка Ямщиков. Федор Иванович из всех бесед, которые провел в последние дни, сделал неожиданное открытие: а вдруг Ямщиков метит на его место? Все остальное после этого открытия передвинулось на второй план. — Дают же работать Ямщикову? — повторил Федор Иванович.

— Ну, скажу я тебе, Федор! Фрукт этот Ямщиков! — быстро отозвался Шулецкий. — Думает на спинах этих сопляков к славе пробраться.