Мы здесь живем. Том 1 — страница 20 из 52

тывают, сверяются с числом, поставленным на доске. Потом начинается тщательный осмотр камеры. Надзиратели большими деревянными молотками выстукивают стены, нары, пол, решетку на окне — не подпилены ли прутья, нет ли подкопа, не готовят ли зэки побег из карцера. Проверяют, нет ли каких надписей на стенах. Во время проверки все мы должны стоять, сняв головные уборы, — я еще расскажу, для чего это нужно.

Во время тридцатиминутной прогулки можно сходить в уборную. Однако, если в камере человек двадцать, успеть трудно: уборная на двоих. Выстраивается очередь, снова тебя торопят:

— Скорей, скорей, время кончается, нечего рассиживаться.

Не успел — в камере есть параша. А в уборную больше не выпускают, будь ты хоть старик, хоть больной. Днем в камере духотища, вонь. Ночью даже летом холодно: барак каменный, пол залит цементом, строят карцер специально так, чтобы там было холодно и сыро. Нечем накрыться, нечего подстелить, кроме бушлата — его, как и все теплое из одежды, отбирают перед тем, как посадить в карцер, и выдают только на ночь.

Нечего и думать взять с собой в карцер что-нибудь из продуктов или курева хоть на ползатяжки, бумагу, грифель от карандаша — все отберут при обыске. Тебя самого, скинутое тобой белье, брюки, куртку прощупают насквозь.

Ночью, с десяти вечера до шести утра, лежишь скорчившись на нарах. В бок впивается железная полоса, сквозь щели между досками тянет от пола сыростью, холодом. И хотел бы уснуть, чтобы хоть во сне забыть о сегодняшних мучениях, о том, что завтра повторится то же самое, — но никак не успеешь. А встать, побегать по камере нельзя — надзиратель в глазок увидит. Промаешься, ворочаясь с боку на бок, чуть не до света, только задремлешь — стук в дверь, крики:

— Подъем! Подъем! На оправку!

Срок в карцере ограничен — не более пятнадцати суток. Но это правило начальнику легко обойти. Вечером выпустят в зону, а на другой день снова посадят, еще на пятнадцать суток. За что? Всегда найдется за что: стоял в камере, загораживая глазок; подобрал на прогулке окурок на две затяжки (кто-нибудь из друзей перебросил из зоны через запретку); грубо ответил надзирателю. Да новые пятнадцать суток просто так, ни за что дадут. Потому что если на самом деле возмутишься, если дашь себя спровоцировать на протест, то получишь уже не пятнадцать суток карцера, а новую судимость по указу.

В Караганде меня однажды продержали в карцере сорок восемь дней, выпуская только для того, чтобы зачитать новое постановление о «водворении в штрафной изолятор». Писателю Юлию Даниэлю в Дубравлаге дали два карцерных срока подряд за то, что он «грубил часовому». Это было совсем недавно, в 1966 году.

Некоторые не выдерживают нечеловеческих условий, голода и калечат сами себя: авось положат в больницу и хоть на неделю избавишься от голых нар, от вонючей камеры, получишь более человеческое питание. Пока я сидел в камере, двое зэков проделали следующее: отломали от своих ложек черенки и проглотили; потом, смяв каблуком черпачки, проглотили и их. Этого им показалось мало — они выколупали из окна стекло и, пока надзиратели отпирали дверь, успели проглотить по нескольку кусков стекла. Их увели, и я их больше не видел, слышал только, что их оперировали на третьем, в больнице.

Когда зэк режется, или глотает проволочные крючки, или засыпает себе глаза битым стеклом, сокамерники обычно не вмешиваются. Каждый волен распорядиться собой и своею жизнью, как хочет, каждый вправе прекратить свои мучения, если не в состоянии их вынести.

Одна камера в карцере обычно заполнена голодающими. Решил зэк в знак протеста объявить голодовку, написал заявление (начальнику лагеря, в ЦК, Хрущеву, все равно кому, это не имеет никакого значения; а просто без заявления голодовка «не считается», хоть подохни, не евши) — и перестал принимать пищу. Первые дни никто на его голодовку и внимания не обращает; через несколько дней — иногда через десять-двенадцать — зэка переводят в отдельную камеру к другим таким же и начинают кормить искусственно, через шланг.

Сопротивляться бесполезно, все равно скрутят, наденут наручники. В лагере эта процедура еще более жестока, чем в следственной тюрьме: два-три раза «накормят», так и без зубов можешь остаться. И кормят не питательной смесью, как меня в Ашхабаде, а той же лагерной баландой, только пожиже, чтобы шланг не засорить. В камере дают баланду чуть теплую, а при искусственном питании стараются дать погорячее. Знают, что это верный способ погубить желудок.

Мало кто в состоянии долго выдерживать голодовку, добиваясь своего; однако я знаю несколько случаев, когда заключенные голодали по два-три месяца. Главное же, что это все равно бесполезно. На заявление о голодовке в любую инстанцию ответ такой же, как на прочие жалобы. Только что к голодающему начальник сам придет в камеру, поскольку ослабевший зэк ходить не может.

— Ваш протест необоснован. Снимайте голодовку, умереть мы вам все равно не дадим: смерть избавляет от наказания, а ваш срок еще не кончился. Вот выйдете на волю — пожалуйста, умирайте. Вы жалуйтесь, жалуйтесь на нас в вышестоящие органы! Пишите, это ваше право. Разбирать вашу жалобу все равно будем мы…

Вот в такой «санаторий» я попал из-за болезни. Отсидел семь суток и вышел, как говорится, держась за стены, — приморили.

Но, несмотря на слабость, пришлось на другой же день идти на работу, чтобы не заработать новой отсидки в ШИЗО.

Последняя попытка

Пока я отсиживал свои семь суток, Буров и Озеров отчаялись, потеряли надежду на подкоп. Не то чтобы как раз я был заводилой в этом деле, а просто двое теряют надежду скорее, чем трое. Один засомневался: мол, как же копать, когда везде вода? Другой с ним поневоле соглашается. И нет третьего, чтобы сказать:

— Братцы, да что же делать, не сидеть же сложа руки, давайте пытаться бежать любым способом, пока живы…

Словом, когда я вышел из карцера и чуть оправился, мы снова стали договариваться о побеге. Решили еще раз попытаться копать в рабочей зоне — из строящегося барака. Решение на этот раз подкреплялось преимуществами нового места подкопа: подведенные под крышу стены будут загораживать нас от часовых и охраны, кучи свежей земли вокруг барака помогут скрывать следы подкопа, туда легко попасть через оконный проем, не надо с замком возиться…

Мне сейчас трудно судить, но думаю, что, если бы пришлось искать новый план, и еще, и еще, мы каждый раз находили бы преимущества в каждом последующем варианте — так невыносима была для нас мысль о том, что в неволе придется остаться надолго.

Мы договорились на следующую ночь пробраться в недостроенный барак — посмотрим, глубоко ли там вода. Как раз на условленный вечер было объявлено кино. Летом кино показывают на улице около столовок. Начинают после ужина, когда стемнеет, заканчивают поздно, после времени отбоя. Так что летом дважды в месяц зэки допоздна шатаются по зоне, дышат свежим ночным воздухом — кино мало кто смотрит, после журнала помаленьку разбредаются по одному, по двое-трое, стараясь, конечно, не попасться на глаза надзирателям. Вот как раз на такой удачный вечер мы и договорились: идем в кино, садимся в разных местах, а после журнала сматываемся — и в рабочую зону. Обсудили, конечно, и какие опасности подстерегают нас в новом месте. Близко вышка — надо очень осторожно пробираться в барак, работать бесшумно. От ночных сторожей решили выставить охрану — Бурова, а Озеров и я будем копать. Буров, работавший рядом с «нашим» бараком, в крольчатнике, сказал, что строительная бригада оставляет на ночь носилки — хорошо, пригодятся; что весь инструмент, как обычно, уносят и сдают, — ничего, рядом много строительного мусора, попытаемся копать палками, щепками.

В условленный вечер я ходил по зоне, дожидался начала сеанса. Вдруг слышу голос начальника моего отряда, капитана Васяева. Вернее, не голос, а крик:

— Мало ты в ШИЗО сидел, тунеядец! — орал он на какого-то беднягу, как и я, только что вышедшего из карцера. — Опять норму не выполняешь! Даром, что ли, тебя государство будет кормить? Вон вас сколько здесь, дармоедов!

— Я сюда на дармовые харчи не просился, — ответил зэк. — Я на заводе работал. Худо-бедно, а себя и свою семью сам кормил. Какой же я тунеядец?

Вокруг них собралась кучка зэков и слушала эту дискуссию, явно сочувствуя своему товарищу. Это еще больше злило капитана.

— Не знаю, как ты там зарабатывал, а здесь даром хлеб ешь, — продолжал он воспитательную работу.

Зэк тоже разозлился и не смолчал, хоть и знал, что ему за это будет:

— Сколько я зарабатывал, не тебе считать, капитан. Мне хоть за мой труд платили, а тебе за что платят вдвое больше, чем рабочему? За то, что над нами, работягами, с палкой стоишь?

— Я служу родине!

— Служишь? Гордишься? Это здесь; а небось в отпуск поедешь — так никому не скажешь, где служишь! Постесняешься перед людьми признаться, за что тебе большие деньги платят!

В это время я заметил позади толпы зэков двух надзирателей:

— Взять его! — показал капитан на своего оппонента. — На вахту!

А сам пошел выписывать постановление на пятнадцать суток.

Дискуссия кончилась на этот раз сравнительно благополучно: нередко такого языкатого заключенного отдают под суд за «антисоветскую агитацию» и дело кончается новым сроком, спецрежимом или тюрьмой.

— Надо же было ему лезть в этот спор! — тихо говорили зэки, расходясь после этой сцены. — Нашел кому доказывать, кого воспитывать! Да разве их проймешь?

— Так что же, молчать, что ли? Молчать, что бы тебе ни говорили, как бы с тобой ни поступали?! — вырвался кто-то, наверное, из молодых. К счастью, нельзя было разглядеть кто: хотя капитан Васяев ушел, но и среди своих, зэков, могли быть стукачи; донесли бы — и с этим парнем расправились бы так же, как со спорщиком.

Бежать, как угодно, пусть любой риск, только бежать! Здесь мы не люди, даже от оскорбления нельзя защищаться…

Стемнело. Подойдя к столовой, около которой уже висел экран, я стал вглядываться в толпу. Оба здесь — и Буров, и Озеров. Они тоже нашли меня и друг друга глазами — и мы сразу же перестали глядеть друг на друга. Даже молчаливое переглядывание может показаться подозрительным какому-нибудь стукачу, только и ждущему, чем бы выслужиться перед начальством.