Мы здесь живем. Том 1 — страница 36 из 52

Мать стояла у окна, заваленного продуктами, и, видно, давно уже ожидая меня, перекладывала их без толку с места на место. Я остановился у двери, она тоже не могла шагнуть ко мне навстречу. Не помню, как мы очутились рядом, как обнялись. Мать гладила меня и все приговаривала:

— Ничего, сыночек, ничего, успокойся, сыночек, успокойся.

Она, наверное, не столько меня успокаивала, сколько сама пыталась успокоиться, чтобы не разрыдаться тут же, на моих глазах. Некоторое время мы стояли обнявшись, и мать все гладила меня и приговаривала, чтобы я успокоился.

Потом раздался стук в дверь — не в ту, которая вела в коридор, а в ту, что вела из комнаты в кухню. К нам вошла очень полная женщина, молодая, лет тридцати — тридцати трех. Она поздоровалась со мной, а матери сказала:

— Вот видите, вот и встретились с сыном, а вы все беспокоились!

Вслед за ней вошел в кухню ее муж. Мы с ним не были знакомы, знали друг друга в лицо, но, как это часто бывает в лагере, не знали ни имени, ни фамилии. Здесь я узнал, что его зовут Александр, Саня Климов. Впоследствии мы с ним сошлись ближе, и я узнал его историю. А пока мы немного поговорили, разговор с Климовым помог нам с мамой прийти в себя. Когда они ушли к себе в комнату, нам уже легче было разговаривать. Мать стала рассказывать мне все домашние новости — об отце, о Борисе (братишке), о соседях: кто уехал из Барабинска, кто женился, кто вышел замуж, у кого народились дети. Рассказывая, она все время старалась сунуть мне в рот что-нибудь из привезенной еды. Но я ничего не мог есть, так разволновала меня наша встреча. Мама говорила очень громко, чтобы я слышал, но ни разу не спросила, насколько же я оглох, — видно, не хотела лишний раз огорчить меня этими расспросами. Я успокаивал ее, что чувствую себя хорошо, здоров, все в порядке. Только несколько часов спустя я разглядел, что она очень постарела, измучена, в свои пятьдесят лет выглядит совсем старушкой. Это из-за меня, это горе ее так рано состарило. Да и вся-то жизнь была несладкая: тяжелая работа, нас трое (один братишка умер маленьким, остались я и Борис), вечная нужда, нехватки…

На ночь я ушел спать в зону. А в шесть утра снова пришел; у нас, аварийщиков, работа не по сменам, а по вызову, и бригадир эти три дня не вызывал меня, дал мне возможность побыть с матерью. А Саньку Климова выводили каждый день на работу, он приходил к жене вечером и оставался на ночь. Однажды он попытался вынести со свидания кусок сала — спрятал под пояс. Иногда это удается. Но ему не повезло: обыскивали тщательно, сало нашли и пригрозили лишить свидания.

Мы с Климовыми готовили сообща, вместе завтракали, обедали и ужинали. Жена Климова рассказывала о себе, о ребенке, о том, как живется в Саратове. Мать рассказывала о жизни в Барабинске. Оказывается, везде одно и то же: еле-еле сводят концы с концами, дотягивают от получки до получки. Моим-то старикам немного легче — свой огород, корова. А Санькиной жене совсем туго приходится, какая там зарплата в детском садике, а работает она на себя и на ребенка.

В последний день свидания открылась дверь, и к нам без стука вошел Любаев. Видно было, что он злится: не удалось помотать мне душу в связи со свиданием, без него подписали. Когда он вошел, я сидел за столом и ел варенье ложкой прямо из банки — мать знала, что я сластена, и навезла много всяких сладостей. Я и не подумал встать, когда явился Любаев, — еще чего, он три дня проманежил мать, явился к нам незваный. Он покосился на меня, поздоровался с матерью. Она предложила ему сесть. Отрядный стал на меня жаловаться, что я грубый, дерзкий, плохо себя веду, не хочу, видно, освободиться досрочно. Когда мать это услышала, у нее сделались круглые глаза: неужели я на самом деле не хочу выходить из лагеря?

— Да, — сказал Любаев, — это от него зависит, от его поведения.

— Да что же он, работать отказывается? — забеспокоилась мать. — Всегда он хорошо работал.

— Работать-то он работает… — начал Любаев, стал объяснять, какой я плохой, как поневоле приходится меня наказывать: лишать ларька, сажать в карцер на голодный паек. Тут я не выдержал — я ведь не хотел, чтобы мать беспокоилась, плакала, узнав, что мне голодно и трудно; я ей ни на что не жаловался. Я перебил Любаева и сказал, обращаясь к матери:

— А ты спроси у отрядного, что надо делать, чтобы быть на хорошем счету. Он тебе объяснит, что надо выслуживаться перед начальством, следить за своими товарищами, доносить на других заключенных.

— Ой, у нас и в роду-то никогда такого не было! — вырвалось у моей мамы.

А я обратился к Любаеву:

— Вот вы пришли к нам на свидание, хотя мы вас и не звали. Пришли для того, чтобы расстраивать старую женщину своими разговорами. Мы встретились всего на три дня, нам и без вас есть о чем поговорить; то время, что вы у нас отнимаете, вы же не добавите к сроку свидания. Если вам надо, вызывайте меня к себе из зоны и беседуйте сколько угодно. А мать не тревожьте.

Любаев, ничего не сказавши, вышел; это мне и было нужно — чтобы он не успел рассказать матери, как здесь плохо. Мать смотрела на меня с ужасом, что я так разговаривал с начальником: за всю свою жизнь она привыкла, что начальства надо бояться, что с ним лучше не связываться, себе же хуже сделаешь. Мне было очень жаль ее.

Свидание кончилось, мы простились. Я был рад встрече, просто счастлив, я как будто оттаял за эти три дня после всех лет одиночества. Но я не хотел, чтобы мама приезжала ко мне еще. До конца срока остается еще три года — лучше потерпим как-нибудь это время, чем ей мучиться в дороге, мучиться здесь, просить, унижаться, сидеть три дня за зарешеченным окном. Лучше не видеться эти три года совсем, чем видеть сына в этой обстановке.

Я еще раз порадовался, что мать послушалась меня и не приехала ко мне во Владимир, в тюрьму. Там встречаться еще мучительнее. Когда-то, лет десять назад, и в тюрьме тоже были личные свидания, но что это были за свидания! В комнате-камере, тоже за решеткой, с глазком в двери. Свет в камере горел всю ночь, надзирательница ходила по коридору и заглядывала в глазок — особенно усердно, конечно, если в камере были муж с женой. Теперь во Владимире и этого нет, никаких личных свиданий. Могут дать одно или два свидания в год, по тридцати минут каждое, да и этого лишают по любому поводу и без повода. К моему сокамернику Алексею Иванову однажды приехала мать. Это было недавно, весной 1963 года. Она жила во Владимирской области — хоть ехать недалеко, — вот и взяла с собой внучку лет пяти, дочь сестры Алексея. Он рассказывал нам потом, как все это происходило. В комнате все время сидит надзирательница, слушает, следит, чтобы не было никаких «нарушений». Нельзя не только обняться с родными, но даже близко подойти; разговаривать можно через стол. Мать Алексея долго ждала с девочкой около тюрьмы, девочка устала, закапризничала, и бабушка купила ей мороженое. Так они и вошли в камеру с мороженым. Девочка протянула его через стол Алексею, чтобы дядя попробовал. Надзирательница кинулась к ней, вырвала у нее из рук мороженое, как будто это была атомная бомба, и тут же прекратила свидание. Я вспомнил рассказ Алексея совсем недавно, слушая по радио отрывки из книги Светланы Аллилуевой — как раз в одном отрывке речь шла о свидании с братом во Владимирской тюрьме. Ведь это те же самые годы; а мы тогда и не знали, с кем имеем честь делить свое заключение! О Пауэрсе знали, «о бериевских генералах» знали, а о Василии Сталине, «наследном принце», и слыхом не слыхали. Уж не знаю, в каких он содержался условиях, какой суп ему подавали вместо баланды; но как не похожа его встреча с женой и сестрой на встречу Алексея с матерью и племянницей! Видно, не для всех граждан у нас одни законы и одни инструкции.

Самоубийца

…А если я на проволоку? Если

Я на запретку? Если захочу;

Чтоб вы пропали, сгинули, исчезли,

Тебе услуга будет по плечу?

Решайся, ну! Тебе ведь тоже тошно

В мордовской, Богом проклятой дыре.

Ведь ты получишь отпуск — это точно,

Домой поедешь, к матери, сестре…

И ты не вспомнишь, как я вверх ногами

На проволоке нотою повис.

Ю. Даниэль. Часовой. 1966 год


Это случилось в воскресенье, 4 октября 1964 года. Мы пришли с разгрузки-погрузки в пятом часу утра и легли спать. Часов в восемь я встал — здорово хотелось есть. Хотел было разбудить Валерку, но он спал так сладко, что я его пожалел: лучше недоесть, чем недоспать. Отрезал ложкой от своего пайка кусочек хлеба и пошел в столовую.

Утро было ясное, солнечное, все радовались, что к обеду будет тепло. Для зэка теплая погода — подарок судьбы. Я шел в столовую в очень хорошем настроении. Столовая по воскресеньям утром открыта до девяти, но почти все успевают позавтракать гораздо раньше. Очереди уже не было, только на скамейках сидели несколько десятков зэков, ожидавших конца завтрака, — может, у повара останется несколько мисок баланды и он даст прибавку.

По-видимому, сегодняшний завтрак фигурировал в меню как «суп-лапша» — в миске плавало несколько несчастных лапшинок. Ложке тут делать было нечего, я спрятал ее в карман и в несколько глотков опорожнил миску с «супом-лапшой» через край. Осталось только проверить, не пристала ли к стенке какая-нибудь лапшинка. Вдруг раздался одинокий выстрел.

Все подняли головы и замерли. Никто не смел звякнуть миской. Погодя минуту кто-то негромко сказал:

— С угловой, возле пекарни.

Слушаем, ждем. Должны последовать еще два выстрела. Минута долгая, а выстрелов нет. Что бы это могло значить? Стрелял автоматчик с вышки — стало быть, какой-то зэк полез на запретку, чтобы покончить с собой. В этом случае часовой должен дать два предупредительных выстрела вверх, а третий — в «беглеца». Но обычно бывает наоборот: первый выстрел дают по живой мишени, а потом два в воздух. Не один ли черт, зэку все равно погибать, чего тут долго чикаться? Пульнешь в небо, а он еще раздумает кончать с собой, и тогда прощай, благодарность, прощай, дополнительный отпуск и поездка домой! Короче, никто из нас не знал случая, чтобы часовой стрелял в порядке, указанном в инструкции; главное — израсходовать три патрона.