Мы здесь живем. Том 2 — страница 52 из 63

, — огорчить их тем, что остаюсь в Чуне еще на неопределенное время, чтобы они не ждали меня.

По дороге на почту меня встретил милицейский газик. Беневский, сидевший рядом с шофером, открыл дверцу и пригласил ехать с ними в РОВД.

— К кому и зачем?

— К начальнику, по поводу надзора вашего!

— Еще и часа не прошло, как я оттуда. Не терпится до завтра подождать?

Я считал, что меня торопят расписаться за продление надзора. Меня ввели в тот же кабинет и к тому же заму, где я был час назад.

Молча сел я на стул. Стал ждать. Говорить что-либо, спорить, спрашивать было так же противно, как и смотреть на равнодушную физиономию капитана.

— Мы пересмотрели наше решение о надзоре над вами, и решено надзор…

— Слышал это от вас, час назад тут же, на этом месте.

Я даже не разобрал смысл фразы, не осмыслил ее всю, а только отреагировал на равнодушный тон капитана.

— Надзор с вас снимается, — закончил он так же равнодушно.

Это меня возмутило. Казалось бы, радуйся, дурень, и чеши подальше, пока в третий раз не передумали.

— Вы ж мне час назад объявили совсем обратное! — взъярился я на капитана.

— Вы недовольны? — Тупое равнодушие чуть осветилось чем-то вроде улыбки.

— Я могу уйти?

— Сначала ознакомьтесь с документом. Распишитесь, что вам объявлено.

Он протянул мне через стол бумагу, и я, ознакомившись, расписался.

— Все? — нетерпеливо спросил я.

— Нет.

«Опять что-нибудь неожиданное, — подумалось мне, — и не может быть, чтобы снова в мою пользу».

— Мы вот забыли своевременно выдать Ларисе Иосифовне ее справку. Не возьметесь ли вы передать ей? Вы ведь с ней увидитесь?

— Смотря какую справку.

Он протянул мне синюю справку того же формата и почти той же формы, что и моя справка об освобождении. Я прочитал ее быстро и охнул про себя: в ней говорилось, что Лариса была освобождена по приговору Мосгорсуда из зала суда. Такую фальшивку было бы непростительно выпускать из рук. Но почему ее решили выдать? И почему именно мне?

Я не стал тут решать этих вопросов, забрал справку и вышел.

После этого я позвонил в Москву и родителям.

В несколько дней рассчитался с работы, оформил продажу дома своим соседям и, простившись с друзьями по Чуне, вылетел в Тайшет.

Из Тайшета поехал в первую очередь в Джамбул к родителям.

И опять же всю дорогу чувствовал я присутствие стукачей.

Только в Джамбуле, как мне казалось, они меня оставили в покое.

Около двух месяцев я пробыл в доме у родителей.

Но оставаться в Средней Азии на жительство, даже у родителей, мне не хотелось. Это для меня были совершенно чужие края. Меня тянуло в среднюю или центральную европейскую часть России.

Простившись с родителями, я вылетел прямым рейсом Джамбул — Москва и через четыре часа прибыл в Домодедово.

Много друзей у меня в Москве, еще больше знакомых и не знакомых мне доброжелателей. Многим, очень многим я обязан тем, что вырвался на свободу. Это их внимание, внимание активное, вместе с активностью многих людей и организаций Запада укрощали чрезмерные желания властей.

Но я не хотел по прибытии в Москву объявляться всем. Мне не хотелось привлекать к себе большого внимания властей, дразнить их попусту. Я приехал с намерением устроиться на жительство где-нибудь в ближайшей от Москвы области. И должен был скрывать это от окружающих и властей, чтоб не навредить делу.

Лишь с узким кругом людей виделся я тогда в Москве. С теми, кто по моей просьбе никому не сообщал, что я в Москве. Я не исключал, что ГБ проследило за моей поездкой в Москву, хотя я и выехал от родителей внезапно и скрытно. И все же я решил не афишировать свое пребывание в Москве. Я не прятался, не скрывался, жил, как все москвичи, но только избегал визитов сам и визитеров к себе. Избегал компании.

Да и некогда было. Надо было срочно искать жилье, а для этого нужно ездить, ходить, искать.

Я наезжал в Москву дня на два-три, отдыхал от мытарств и снова ехал по какому-нибудь адресу в какую-нибудь область.

Сколько исколесил, сколько обходил пешком, и везде отказы и отказы под разными предлогами.

Часть третья

Москва — Таруса

Дошла очередь и до Калининской области. Туда мы решили ехать вдвоем с Ларисой. Опыт показал, что частники охотнее пускают на квартиру семейных, чем холостых мужчин. Хотя и к семейным тоже не одинаковое отношение: с малолетними ребятишками не пускают.

Нам предстояло добраться до деревень, что расположены вдоль берега Волги напротив Конаково. В летнее или зимнее время проще было бы доехать до Конаково прямой электричкой или автобусом. От Конаково же можно было бы переправиться на противоположный берег летом на лодке, а зимой — перейти по льду. Но сейчас стоял конец апреля, и Волга должна была вот-вот тронуться. Переходить ее по вспученному льду было уже опасно. Мы решили поехать через Калинин.

Но все оказалось гораздо сложнее, чем мы предполагали. Приехав с железнодорожного вокзала на автовокзал, мы узнали, что из-за весенней распутицы многие дороги в области пришли в негодность и сообщения с целыми районами нет. Тут же мы прочитали и расклеенные объявления, в которых об этом предупреждались пассажиры. В этих объявлениях сообщалось также, что по той же причине и самолеты на местных авиалиниях не летают — вышли из строя взлетно-посадочные полосы.

Вокзал оказался забит людьми так, что ни присесть, ни даже притулиться к стенке было невозможно. Обсудив создавшееся положение, мы с Ларисой решили добираться до назначенных мест как придется. Среди застрявших пассажиров мы нашли таких, кто из тех мест, куда мы добираемся. Порасспросив их, мы выяснили, что мы можем половину пути проехать автобусом, а дальше добираться попутным транспортом или пешком. А «попутным транспортом» может быть только лошадь или трактор-молоковоз. После обеда мы выехали рейсовым автобусом, который вообще-то ходит от Калинина до райцентра Рождествено. Теперь же он идет только половину пути. Дорога была отвратительной, и битком набитый автобус кидало и подкидывало так, что через час такой езды у людей болели все внутренности. И это несмотря на аккуратность водителя, который вел автобус осторожно и буквально с куриной скоростью. Часа через два мы въехали в большое село. Автобус остановился, и водитель объявил, что дальше он не поедет: «Досюда и то еле-еле добрался, а дальше вообще дороги нет». Под такое напутствие пассажиры стали выходить из автобуса, и нам ничего не оставалось, как последовать за всеми.

Село гуляло: была Пасха. По улицам, еще грязным и местами непроходимым, шатались подвыпившие компании из мужчин и женщин. Из многих домов доносились песни, гармошки, смех и ругань. Мы попытались узнать о транспорте до села Устье, но от полупьяных прохожих слышали одно и то же: сегодня ничего не будет, праздник. Только древние старушки, сидя на завалинках и греясь на солнышке, составляли трезвую часть населения. Но и они нам ничего утешительного сказать не могли. Оставалось рассчитывать только на собственные ноги. От этого села нам предстояло добираться до райцентра Рождествено. Хотя рейсовые автобусы здесь и не ходили, но дорога казалась сносной, даже лучше той, по которой мы ехали первую половину пути. И лишь местами попадались непролазные участки. Шли мы весело и часто шутили, вспоминая Русь-тройку и быструю езду, которую так любит русский человек.

Дорога проходила сплошь лесом, и красота стояла кругом изумительная. За все время, что мы шли до Рождествено, нам не попался навстречу никто: ни пешеход, ни транспорт. Только однажды, где-то посередине пути, встретились два мальчика-подростка на велосипедах. Грязнющие, как и их велосипеды.

Войдя в Рождествено, мы первым делом стали спрашивать у тоже гулявших селян о магазине. Мы за дорогу здорово проголодались, а с собой ничего не взяли ни из Москвы, ни из Калинина. В магазине сельпо из продуктов были только дешевые конфеты и черствый-пречерствый черный хлеб. Это и была наша еда.

С транспортом тут было не лучше, и нам снова предстояло топать на своих двоих. И вот тут-то, по дороге от райцентра до Устья, мы и увидели, что такое настоящее русское бездорожье. Большую часть пути мы пробирались, еле вытаскивая ноги из грязи. Иногда по дороге вообще пройти было невозможно, и мы уходили в сторону, пробираясь кромкой между дорогой и лесом. Но попадались и такие места, где дорога и пространство между ней и лесом были полностью под весенней водой. Тогда нам приходилось забираться в лес и пробираться параллельно дороге. Бывало и такое, что, выбравшись из леса к кромке, вдруг обнаруживали, что насыпь дороги возвышается посреди образовавшегося озера или между дорогой и лесом тянется сплошная лента воды: стоячей или несущейся бурным потоком. Перейти вброд такие места не всегда было возможно, и нам ничего не оставалось, кроме как пробираться дальше краем леса и выжидать, когда попадется какой-нибудь перешеек, соединяющий дорогу с лесом. Иногда нам не удавалось выбраться на дорогу очень долго, и мы по два-три километра тащились вблизи дороги, не выходя на нее. Сама дорога очень глинистая, глина налипает на ноги огромными тестообразными кусками, и их невозможно отодрать или соскоблить. И вот всю дорогу до Устья мы только и делаем, что то прыгаем с кочки на кочку, рискуя провалиться в весеннюю холодную воду, то бредем лесом, то еле вытаскиваем ноги из непролазной грязи на самой дороге. Иногда мы помогаем друг другу, подаем по очереди один другому руки, когда нужно перепрыгнуть. Бывало и так, что нам приходилось поневоле «разуваться», то есть, утонув и застряв обеими ногами и кое-как вытянув одну ногу, оставлять обувь в грязи. И стоишь, ждешь помощи от другого, чтобы он подошел — тоже с риском разуться — и помог тебе, стоящему на одной ноге, вытащить сапог и обуться. Слава богу, что мы были вдвоем и могли помогать друг другу!

Как тут не согласиться с мнением тех историков, конечно, западных и, конечно, фальсификаторов, которые, объясняя причины неудавшегося наступления немцев, указывают на наше бездорожье как на одну из первых причин. Если и пешему человеку это бездорожье оказывается не по силам, то каково двигаться по ней современной армии с танками, артиллерией и материальной частью! Так сказать, одно из тех преимуществ, присущих социализму, которые обеспечили нам победу над Гитлером.

Так мы с горем пополам, уставшие и голодные, грязные, как черти, наконец-то добрались до Устья. Это оказалось довольно большое село. У его окраины мы сели передохнуть и немного привести себя в порядок. Проходя по улице, мы присматривались к домам. Нас особенно интересовали те из них, которые не были жилыми. Большинство домов тут были старой постройки, новых почти не попадалось. Нежилые дома мы сразу оценивали: этот можно отремонтировать, этот нужно совсем ломать и строить новый, а этот совершенно хорош: только вот вставить стекла, и еще несколько лет можно жить. Интересно было узнать, сколько будет стоить здесь дом.

С этими вопросами мы и обратились к нескольким старушкам.

— Дома продаются ли? — переспрашивали они нас, переглядываясь между собой и осматривая нас с любопытством, которого и не скрывали от нас. — Есть, есть такие.

И они называли нам незнакомые имена и фамилии — продавцов или тех, у кого можно подробно узнать, если самих хозяев пустующих домов уже нет в селе. Тут же нам предложили зайти в сельпо:

— Вот у Полины продается домишко, — направляли они нас, — она сейчас только что прошла в сельпо. Идите и у нее все узнаете.

Тут же нам разъясняют, что дом у нее у самой здесь, в этом селе, а продает она дом родственников, которых уже несколько лет тут нет.

— Только дом этот не в этом селе, а рядом, в маленькой деревушке через речку. Но это совсем рядом.

И еще нам посоветовали не то от доброты к нам, не то от недоброжелательства к своей односелянке:

— Если будете рядиться и покупать, то не давайте за дом больше пятисот рублей. Он больше не стоит.

Поблагодарив за информацию, мы быстро направились в сельпо, где и разговорились с пожилой женщиной, той самой Полей.

Нас очень устраивала цена дома, которую нам назвали старушки. Такой домик мы бы купили, на большее мы в то время не могли и рассчитывать. Тетя Поля не стала ждать нашей просьбы показать нам дом, а сама охотно предложила «пройти» с ней посмотреть. Видно, в этих местах не так-то просто найти покупателя на дом и мы верно выбрали место для своих поисков.

Деревушка оказалась очень близко от села, она отделялась от него всего лишь маленькой речушкой, тут же впадающей в Волгу.

— Сейчас еще можно перейти по льду, — пояснила нам тетя Поля, — а вот-вот лед тронется, и летом только на лодке. И сюда на лодке, и в Конаково. — Она при этом кивнула и махнула рукой на противоположный берег Волги, по которому раскинулся город.

Деревенька состояла из двух улиц, на каждой из которых на большом расстоянии друг от друга стояло не более шести-семи домов. Вернее было бы сказать, не улицы это, а два хутора, отделенные один от другого большим лугом. И там, и там дома стояли в один ряд, окнами к Волге. Одна улица была расположена прямо у Волги, а вторая чуть подальше от берега, через луг.

Красотой вокруг нельзя было не восхищаться. И мы не скрывали своего восхищения от тети Поли.

— Да, — подтверждала она равнодушно, — у нас тут очень красиво. А летом и того пуще. И ягоды полно, и грибов тоже…

Мы уже прошли три усадьбы, впереди осталось три или четыре.

— Тетя Поля, а почему дома все у вас здесь пустые? — спросили мы, видя, что вся улица состоит из нежилых домов.

— Молодежь в город уезжает. В колхоз не идет никто работать. А старики перемирают. На нашей улице вон в самом последнем доме только живут старик со старухой. Да на той улице в двух домах. Вот и все наше население.

С этими словами мы и вошли в просторный двор четвертой усадьбы на нашем пути. Она была в запустении. Дом снаружи выглядел неважно. Он оказался типичным деревенским пятистенком. Изнутри он разделялся огромной русской печкой на две одинаковые комнаты: кухню и горницу. Все в нем требовало ремонта: пол был плох, крыша, печь и стены. Но мы были бы счастливы заиметь и такую развалюху.

Во-первых, мы были рады любому собственному отдельному углу за сносную цену.

Во-вторых, кругом была такая красота, что мы готовы были поселиться здесь даже в шалаше или в любой лачуге.

Когда мы снова вышли во двор и тетя Поля стала нам показывать дворовые постройки, то заговорили о цене.

— Да я и сама не знаю сколько, — ответила, замявшись, тетя Поля на наш вопрос. — А сами вы сколько думаете дать?

Она выжидающе смотрела на нас.

— Ну, тетя Поля, — допытывались мы ее слова, — так не годится. Вы продавец — говорите свою цену. Если нас устроит цена — мы скажем, а если нет — тоже.

— Меньше чем за шестьсот не отдам, — еще немного помявшись с ответом, сообщила она нам, — все тут так продают. Дешевле вам не найти. — И она опять выжидающе посмотрела на нас.

Конечно, мы рады были услышать такое, но, как и подобает покупателям в таких случаях, не показали своей радости. Так уж заведено, что продавец запрашивает с покупателя немного больше, чем намерен получить. Это для того, чтобы «порядившись» можно было немного «уступить» не в ущерб себе.

Но мы не стали торговаться, а сообщили, что если мы не подыщем ничего лучшего, то договоримся о цене.

Мы были уверены, что сотню рублей она охотно скинула бы и мы могли бы заиметь этот домишко рублей за пятьсот.

На наш вопрос, как тут с работой, тетя Поля со вздохом сказала, что только в колхозе.

— Но колхоз бедный, и работой в нем не проживешь. Люди живут своим хозяйством.

Этого мне только еще и не хватало! Отработать день на барщине задарма, а оставшееся время, если останется, на себя.

— Но ведь можно жить здесь, а работать в Конаково? — заикнулись мы.

— А там с нашего берега не берут на постоянную работу никого. Ведь дважды в году мы отрезаны от всего света водой: осенью и летом. Переправа прекращается, и ни на какую работу не выберешься.

Тут мы узнали еще об одной особенности деревеньки. Она расположена как бы на полуострове: с одной стороны Волга, с другой — та самая речка, которую мы перешли, идя сюда. А теперь вот тетя Поля сказала, что и с третьей стороны в километре от деревни протекает еще одна речка и тоже тут впадает в Волгу.

С покупкой дома в этих местах, вероятнее всего, ничего не выйдет по той причине, что дом продается только с разрешения правления колхоза, а оно разрешает только тем, кто намерен работать в колхозе. Залезать в колхоз даже по-настоящему «добровольно» мне не хотелось. Поэтому мы и не стали договариваться о покупке. Это была, так сказать, наша разведка боем — мы на месте изучали обстановку и выясняли возможные варианты.

От этой так полюбившейся нам деревеньки мы направились дальше вдоль берега Волги. Мы намеревались пройти несколько деревень и узнать, какие еще имеются возможности прилепиться с пропиской и с работой. Скоро мы пересекли по льду речку и сразу оказались в деревне, ничуть не больше первой. На протяжении всего пути от одной деревни до другой мы не переставали восхищаться окружающей красотой. Даже как-то не верилось, что среди этой изумительной природы можно запросто жить. Интересно, а замечают ли местные жители эту красоту? Или они настолько к ней привыкли, родившись и состарившись в ней, что воспринимают эту прелесть как нечто неотъемлемое от своего существования? Как, например, привыкает москвич или питерец к ровному асфальту у себя под ногами.

На берегу, уже оттаявшем и покрывшемся свежей зеленью, у перевернутой вверх днищем лодки возилось несколько деревенских мужчин. Они конопатили и смолили эту посудину, готовя ее к предстоящим плаваньям. Из короткого разговора с ними мы выяснили, что ничего нового для себя в их деревне мы не найдем. Здесь то же самое, что и в той деревне, где мы только что были. Зато нам посоветовали пройти до села Глинники, которое стоит на этом же берегу Волги.

— В Глинниках, может, что и найдете с жильем и с работой, — напутствовали нас, — деревня большая, не то что наша. У них там и ферма есть, и строительство…

И мы двинулись. Меня воодушевило сообщение, что в Глинниках не колхоз вовсе, а совхоз. Я по своей наивности считал тогда, что в совхозе больше порядка, чем в колхозе, и что в совхозе я вполне мог бы прижиться. Лариса с недоверием отнеслась к такому моему оптимизму и уверяла, что не видит большой разницы между этими «хозами». А я, дурень, за годы лагерей и тюрем как-то вообразил, что в совхозе «жить можно», и старался переубедить Ларису.

И еще меня подталкивало в Глинники сообщение о том, что там помимо сельскохозяйственных работ имеется еще и какое-то строительство. Уж где-где, а на строительстве-то всегда можно пристроиться на какую-нибудь работу, если тебе приспичило и ты не привередничаешь.

— Ведь топор в руках я могу держать, — ободрял я Ларису, — да и землю рыть или таскать носилки тоже не привыкать.

Добрались мы до этих Глинников поздним вечером, когда солнце уже село за колючим горизонтом. Само село выглядело очень привлекательно. Центральная его улица по обеим сторонам дороги украшалась высоченными густыми липами. Была улица по-деревенски широкой и как бы не имела проезжей части. Так казалось потому, что она на всем протяжении поросла густым зеленым ковром.

Все дома здесь были старинной постройки, почти каждый имел когда-то высокое крыльцо с парадным входом с улицы. Сейчас же эти двери были заколочены, и вход в дом был со двора. Все подсказывало, что когда-то это село было процветающим и многолюдным. Сейчас же стояла удивительная тишина. Был поздний вечер, и ни коров, ни кур не было видно. Даже собаки редко давали о себе знать. Было приятно и даже как-то необычно шагать по такой улице в наше время. Казалось, что вот сейчас из какого-нибудь переулка или с околицы раздастся колокольчик и по зеленому ковру улицы пронесется такая знакомая нам всем по картинкам тройка. Или наткнешься вдруг на цветастый хоровод молодежи с гармоникой и плясками. Но нет. Все это уже давно забыла эта милая улица. Село казалось вымершим. Если и угадывались в каких-нибудь домах признаки жизни, то и в них даже не зажигали света, и дома смотрели друг другу в слепые глазницы через не тронутый ни следом машины, ни даже телеги ковер улицы.

Мы шли под густыми кронами величественных деревьев, присматриваясь к домам. Здесь тоже много было домов, у которых окна были заколочены крест-накрест досками. И мы их оценивали и примеряли к себе. Где-то ближе к центру деревни мы наткнулись наконец на живых жителей. Маленькая компания старушек сидела у калитки одного из домов на широкой скамейке. Они о чем-то тихо и мирно беседовали. У некоторых из них в руках были суковатые палки. Эти посохи были до блеска отшлифованы ладонями хозяек. На нас они смотрели равнодушно, но в разговор вступили охотно. Оказалось, что и тут дома тоже продаются. А вот квартирантов никто не пускает. Нас это удивило. Ведь обычно в тихих местах охотнее пускают квартирантов из-за безденежья. И здесь должны были быть еще более заинтересованы в этом виде дохода, так как остались в селе одни старики и старухи, которые уже или совсем не работают, или работают нерегулярно из-за преклонного возраста.

— Это раньше за квартирантов держались, — разъяснила нам совсем древняя на вид старушка во всем черном, — а теперь не пускает никто. Сейчас пенсии стали получать и в колхозе.

— Пенсии хоть и до смешного малы, но кому дети из города помогают, а кто и сам еще свое хозяйство держит, вот и хватает, — поддержала ее более молодая и довольно еще крепкая на вид соседка.

Она держала свой крупный подбородок на кистях рук, которые лежали на конце палки. Потом она оторвала подбородок и руки от палки и, чертя что-то невидимое нам ее концом у себя под ногами, закончила:

— Много ли нам теперь надо? На кусок хлеба, и все. А с квартирантами тоже еще какие попадутся, а то намучаешься…

Кое-что и о работе мы узнали от них же. Работать можно только на ферме. Сами они в большинстве своем давно уже не работают. А раньше все работали доярками — это когда здесь еще не было совхоза, а был колхоз.

— Мы уж свое отработали. Считай, лет по пятьдесят, а кто и больше. — Снова заговорила та, что выглядела еще крепкой. — Это уж когда совсем некому коров подоить, то выйдем. Скотину жалко, она ж бессловесная.

Надвигалась ночь, и мы решили попроситься к кому-нибудь из них переночевать. Но они от нас избавились, направив к какой-то Анне, живущей с мужем и детьми в одном из новых домов, только что выстроенных совхозом недалеко отсюда. Мы немало подивились этому, так как обычно в деревнях охотно пускают переночевать запоздавших путников. Тем более многие, как оказалось потом, жили одиноко в больших домах. Мы согласны были заплатить и за ночлег, и за ужин, если что дадут. То ли тут так принято всегда было, то ли их когда-то напугали такие вот прохожие, как мы? Нам казалось, да так оно и есть на самом деле, что вообще-то люди в деревне более человечны и доверчивы, чем в городе.

Нам ничего не оставалось делать, как поторопиться по указанному адресу к неизвестной нам Анне-доярке. К двум новым домам подошли уже в темноте. Оба дома были двухквартирными и построены из светло-серого кирпича. У одного все еще не было окон, значит, он еще не был отделан изнутри. Другой был жилым, но только одной половиной, в которой и жила Анна. Вторая же квартира была пустой, и за ее отделку еще и не принимались.

Через темные сени мы на ощупь отыскали дверь в квартиру и постучали. На наш стук отозвался детский голосок. Это оказался младший сын Анны — мальчик лет семи-восьми. Он с чем-то возился на полу, в сумерках нам не было видно, с чем именно. Воздух в квартире был пропитан запахом не убранной долгое время посуды и варящейся на плите бурды — помоев для кур и поросенка. Вообще было ощущение такое, что мы попали не в человеческое жилище, а на скотный двор. И мы не ошиблись. Здесь же, в соседней комнате, смежной с кухней, похрюкивал поросенок.

Узнав от мальчика, что родители все еще на работе и должны скоро прийти, мы решили обождать их прихода где-нибудь, но только не здесь. Не от брезгливости мы бежали, нет. На улице уже стало довольно холодно, и мы бы предпочли все же быть под теплой крышей, по соседству с поросенком. Просто было неудобно оставаться в чужом доме без разрешения хозяев. Да и мальчик мог нас побояться: ведь мы для него совершенно незнакомые люди.

На улице нам некуда было податься. Мы обошли дом вокруг и решили осмотреть внутреннюю планировку новейшего сельского дома. Оказалось, что не так уж плохо он спланирован. Каждая квартира состояла из четырех комнат: кухни средних размеров, гостиной в 15–16 квадратных метров и еще двух маленьких, метров по 9-10, комнаток. Квартира, в которую мы вошли, изнутри еще и не начинала отделываться. Даже пол был настелен только в двух комнатах. В будущей кухне стояла на земляном полу железная бочка — печка. Это еще строители обогревались, да так и оставили. Кругом было полно строительного мусора и щепок, и мы решили разжечь печку. Мы рассчитывали согреться и посидеть до прихода Анны с огоньком, чтобы было веселее. Растопив печь, мы стали затыкать чем придется единственное в комнате окно. Дверь, к нашему счастью, была уже навешена. В комнате скоро стало тепло, и мы уже не так беспокоились о ночлеге. Несколько раз мы проверяли, не пришла ли Анна, но мальчик нам всякий раз повторял: «Еще не пришли», и мы снова и снова возвращались к нашему очагу. У потрескивающей и раскалившейся железной бочки мы уже мечтали и обсуждали, как можно здесь неплохо устроиться, если договориться и получить такую вот даже неотделанную квартиру. Мы рассчитывали, что при такой огромной нехватке рабочих рук могут дать и квартиру. А отделать ее можно было бы и своими силами, не дожидаясь, когда отделают совхозные строители. Жить на такой природе и на берегу самой Волги — это же наша давняя мечта!

В одну из таких минут, когда мы обсуждали возможность моего устройства здесь, вдруг кто-то вошел в сени и нам слышно было, как вошедший пробирается в темноте к двери. Мы приготовились держать ответ за самовольный захват квартиры и за огонь в печке перед каким-нибудь начальством или сторожем. Я не стал ждать, когда человек впотьмах нащупает ручку, и открыл дверь сам.

На пороге, в отблесках прыгающего пламени из неплотно прикрытой дверцы печки, стояла женщина во всем сером. Из-за полумрака и пламени, часто замигавшего при открывшихся дверях, возраст женщины нельзя было определить по лицу.

— Это вы к нам заходили? — спросила она приятным голосом.

— А вы Аня, да? — спросили вместо ответа мы. — За стенкой живете?

Аня оказалась словоохотливой и очень приветливой женщиной лет тридцати — тридцати двух. Она даже не дослушала нас до конца, а только поняв, что нас старушки не пустили переночевать, сразу же потащила к себе.

В квартире у них уже горела керосиновая лампа, а муж, незавидный и малорослый мужичок лет под сорок, растапливал печь. Он не был таким разговорчивым, как его жена, но не от недоброжелательства к нам, а просто по характеру. Аня в двух словах рассказала ему про нас, и они вместе неодобрительно высказались о местных жителях.

А она, пока готовила ужин, успела нам рассказать почти все о себе и об их жизни здесь.

Оба они искренне советовали нам не совать голову в этот хомут, то есть не устраиваться ни в коем случае в совхоз.

— Нам податься некуда, — пожаловался как бы муж, — вот и тянем упряжку от темна и до темна.

— И дня бы здесь лишнего не задержались, если бы было куда голову приклонить. Нас никто нигде не ждет, а с квартирами везде плохо. Тут вот хоромы настоящие, из-за них и держимся на месте, — поддержала хозяйка мужа.

Аня нам поведала о том, что они не местные жители, а приезжие, совершенно тут одинокие. Григорий (так звали хозяина) четыре года назад вышел из заключения и долго не мог нигде прописаться. Докатались и доездились до того, что уж и без копейки денег остались, и никакого просвета на будущее. А в эту дыру взяли без всяких расспросов и запросов. Даже квартиру дали сразу. Теперь вот в новом доме поселили. И то только потому, что оба работают.

Нам хватило нескольких минут разговора с ними, с этими действительными тружениками села, чтоб уже не мечтать, как мы только что мечтали, сидя у железной печки.

На мой вопрос, всегда ли они так поздно приходят с работы, ответила Аня:

— Раньше мы и не бываем дома. Уходим — темно, приходим — вот сами видели.

— А чего же так? Ведь не колхоз это, а совхоз? — спросила Лариса, многозначительно посмотрев на меня. И я понял ее. Она как бы говорила мне: «Вот сейчас от твоего оптимизма ничего не останется!» Только он уже улетучился и без этого.

— А разница-то какая: колхоз или совхоз? Только в том, что у нас паспорта при себе и мы можем свободно уволиться, — добивала Аня мой оптимизм. — Работать-то некому: молодежь или людей из города сюда и палкой не загонишь, и квартирой не заманишь. А старики уже свое отработали или дорабатывают последние годы.

— И мы здесь тоже временные, — присоединился к жене Григорий, — это вот лето отработаем и уедем.

— Мы же четвертый год без передышки, как каторжники, ни тебе выходного, ни отпуска.

— Как? — враз удивились мы. — И выходных, и даже отпуска у вас не бывает?

— Чего ж тут удивляться, — пожала Аня плечами, — пастух он один, и ни смены ему, ни подмены, а приболел как-то на три дня — так подпаски вдвоем справлялись кое-как.

— А у нее тоже не легче, — снова заговорил Григорий, — она числится-то дояркой, но работает и за скотника. Ведь некому!

— Тут от одной дойки без рук остаешься: не так-то просто выдоить двадцать шесть коров. Потягай-ка их за дойки! А ведь еще и вымя каждой обмыть надо, а здесь и воду на себе из колодца таскаешь.

— А у вас разве все еще ручная дойка? — снова подивились мы.

— А то какая ж? — Аня невесело рассмеялась. — Думаете, если под боком у Москвы, так здесь и «елочка», и автокормушка, и автопоилка? А мы тут вилами накладываем и на себе таскаем корм. А зимой еще прибавляется чистка помещения: навоз тоже вилами и на себе на улицу. Вот и уловите разницу между колхозом и совхозом.

— Я стадо пригоню и вместо того, чтобы домой, иду к ней, — Григорий кивнул на жену, — то воды натаскаешь, пока она доит, то корму.

— Если б он не помогал, — согласилась Аня, — то хоть переходи жить прямо к коровам, да и там спать не успевала б.

— А как же мальчик у вас? Все время один дома?

— А с кем же ему быть? Старшие у нас в интернате, и мы их только на каникулы и видим. Здесь ведь вообще школы нету. Вот и этому, — Аня кивнула на мальчика, уплетавшего жареную картошку со сковороды, — уже восьмой год, и нужно было в школу отдавать, а жалко. Мал совсем. Вот мы и решили год пропустить. А к следующему учебному году переедем к мужу на родину. Там и школа будет, а не интернат.

— Этот интернат с нас шкуру спускает, — пожаловался Григорий, — там ведь высчитывают за детей в зависимости от заработка родителей! А у нас по ведомости получаются заработки высокие — что у меня, что у нее. Вот с нас и дерут за двоих ребят. Получается, что мы живем не одной семьей, а как бы на два дома. А это, сами знаете, двойные расходы. То, что высчитывают за интернат, — это само собой. Но ведь их одеваем и обуваем сами. Да еще подкармливать приходится: возим знакомым и мясо, и яйца — все, что нужно ребятишкам из продуктов. Знакомые их и подкармливают, а заодно и знакомым надо чем-то платить. Ведь на интернатском питании от детишек кости да кожа только и останутся.

— А он вот меня убеждал, — Лариса кивнула на меня, — что сейчас в совхозе не то, что в колхозе. Говорит, что жить можно.

— Конечно, с тем, что было раньше, несравнимо, — поддержала меня Аня. — Вот только…

Но договорить ей не дал муж:

— Это тоже еще смотря с чем сравнивать. Если вот взять налоги, то, конечно, она (Григорий кивнул на жену) права. Действительно несравнимо. Ведь раньше с колхозника драли буквально три шкуры. Еще удивительно, как люди в те годы жили в деревне, а не перемерли. Хуже всякого крепостного права. Опять же и с оплатой тоже несравнимо — если ты, конечно, работаешь в животноводстве или механизатор. На общих работах или в полеводстве и сейчас не заработаешь. Но вот что касается работы, то уж тут мы как были рабы, так ими и остались. От темна и до темна, ни тебе выходных, ни тебе отпуска. Так что сами судите — можно жить сейчас в колхозе или нет.

— А может, мы просто уже избалованы? — засмеялась Аня. — Если б мою бабку спросить сейчас об этом, так она б нас так отделала! То, что для нас и сейчас каторга, тем, кто работал в колхозе лет двадцать с лишним назад, — райская жизнь.

Лариса уже спала в комнате на полу, где ей постелила Аня. Мы же с Григорием еще долго толковали о жизни в колхозе и вообще о жизни.

Ложился я спать с дурным настроением, предчувствуя, что ничего у меня и здесь с работой не выйдет. И уснул я только под утро с такими мыслями.

Хозяева нас разбудили еще до света в окнах: так мы договорились с ними вчера. Нам нужно было не прозевать трактор-молоковоз, который повезет молоко отсюда на молокозавод в головной усадьбе совхоза. Завтракать нам не хотелось. Да и торопились все мы, каждый по своим делам: Аня с мужем спешили на работу, а мальчик их все еще спал. Мы тепло попрощались и поблагодарили хозяев за гостеприимство. Они нас просили, если обратно пойдем мимо, то чтоб обязательно зашли к ним.

На головную усадьбу мы добрались кое-как: все из-за невообразимой распутицы. Даже трактор в иных местах с великим трудом мог двигаться, волоча за собой маленький прицеп с молочными бидонами и сидевшими на них вместе с нами еще несколькими пассажирами. До усадьбы мы добрались часов в одиннадцать утра и легко отыскали правление совхоза. Оно располагалось в новом длинном здании барачного типа из нового бруса, еще не успевшего потемнеть. В кабинете директора было полно народу, и они громко спорили, обсуждая свои совхозные дела. Поэтому мы решили обождать и зайти к директору, когда он останется один.

От нечего делать мы с Ларисой стали осматривать доску показателей совхоза по отделениям и читать всякую информацию, развешанную по стенам помещения. Здесь висели и графики работы бригад и звеньев, и графики отпусков и выходных рабочих, и приказы директора. Здесь же висели социалистические обязательства совхоза, и можно было ознакомиться с правами и обязанностями рабочих и служащих совхозов. Мы только что получили информацию из первых рук о положении дел в этом совхозе. Какая непроходимая пропасть между пропагандой и реальной жизнью!

А в кабинете продолжали громко разговаривать, и из него то кто-нибудь выходил, то, наоборот, заходил. Мы уже всю наглядную настенную пропаганду перечитали и вдоволь поиздевались над преимуществами социалистического сельского хозяйства. А со стены плакат призывал выискивать скрытые резервы и даже утверждал, что их, этих неотысканных резервов, непочатый край.

Но вот Лариса показала мне кивком головы на дверь, из-за которой отчетливо даже для моих совершенно негодных для подслушивания ушей слышались пререкания. Какой-то бригадир или заведующий животноводческой фермой жаловался директору и просил у него помощи. Оказывается, несмотря на то что времени уже было около двенадцати часов дня, коровы на ферме до сих пор не подоены. И доить их сегодня некому. Кто-то из доярок заболел, кто-то на два дня уехал в город. И вот директор набрасывается на зава из-за этой уехавшей:

— Почему уехала? Ты отпускал?

— Да не отпускал я, — оправдывался тот, — она за мной уже две недели ходила, вымаливала отпустить на пару дней, но я же ей объяснял. И по-хорошему, и ругался, что сейчас не могу отпустить. Ведь доярок не то что в подмену, а и так-то не хватает. Кто коров ее подоит эти дни?

— Понятно, — устало и как-то безнадежно проговорил директор.

— Так как быть? — допытывался у директора завфермой.

— Ну найди кого-нибудь, — умоляюще и беспомощно говорил в ответ директор. — Ну не мне ж самому идти и тягать за дойки коров. Ты ж заведующий!

— Так некого ж! Я вчера кое-как уговорил, — зав назвал две женские фамилии, — так этим старушкам уже за семьдесят обеим, их надо к коровам под руки вести, еле ж ходят.

— Ладно, ладно, ты ищи иди, ищи! — умолял директор. — Ведь времени-то уже сколько!

— А что время! Коровам нашим не привыкать, — тоже беспомощно и безнадежно отвечал зав, — вчера их ведь тоже доили только после обеда.

— Хоть бы Макариха поскорее после свадьбы очухалась. Уже четыре дня не просыхает вместе с мужем.

Так мы стали еще больше осведомлены о положении дел в этом хозяйстве. И тоже, как говорится, информация из первых рук. Хотя после ночного разговора с Аней и ее мужем мы уже все это знали, я все же не окончательно был разубежден: может, попытаться пристроиться тут хотя бы на время? Но услышанное здесь сломило меня окончательно. И уже и не хотелось заходить к директору. Ведь все ясно и так!

Но мы не уходили, а продолжали стоять и ждать. А на меня попутно нашли воспоминания.

Зимой 1966/67 года, сразу после лагеря я поехал на родину в Новосибирскую область. Километрах в двадцати от моего родного городка и райцентра Барабинска в одном из совхозов жила тогда моя двоюродная сестра. Ее муж после окончания Новосибирского сельскохозяйственного института работал заведующим отделением совхоза. Он агроном по специальности и вообще-то парень довольно толковый. Родился и вырос в колхозе, как и эта моя сестра, и к тому же искренне привязан к земле и любит сельское хозяйство. Он и поступал-то в институт по любви, в отличие от большинства сегодняшней молодежи, которая поступает в сельхозинститут из-за отсева в остальных вузах. Прожил я в ту зиму у них несколько дней и насмотрелся тоже всякого. И там главная проблема была — рабочая сила. Мой родственник часто вместе с бригадирами бегал по домам и уговаривал женщин выйти и подоить коров. А несчастная скотина, бывало, ревела недоеная целый день.

Не хотели работать женщины в сибирском совхозе из-за того, что ручная дойка — труд каторжный. Хотя и платили им хорошо, но они не шли на эту работу. Многие прямо говорили, что им вполне хватит на жизнь заработка мужей. Мужья у них в основном работали механизаторами и шоферами и зарабатывали прилично. Да и дома у женщин при нашем неблагоустройстве быта — он такой же, каким был и сто, и двести лет назад, — работы хватает на целый день: дети и собственное хозяйство отнимают весь день от темна до темна.

Вот мой родственник мне жаловался, что у него сейчас дорабатывают до пенсии по последнему году несколько доярок и через год или два уйдут. «А где мне смену им брать? Молодежь вся в город бежит и на селе не оседает».

— Что я буду делать с коровами, — говорил он, — когда провожу на пенсию доярок? И сейчас-то некому доить, а ведь уйдут последние!

Совхоз богатый, и денег у рабочих много.

— Я мог бы сегодня два десятка легковых машин взять на свое только отделение, — говорил он, — желающих полно на машины. Но их нам не дают.

На мое напоминание о бездорожье он морщился и разводил руками: не до этого! Клуб строить некому — без клуба живем! Некому строить сушилку, и полученное оборудование из-за этого уже несколько лет ржавеет под открытым небом. Вся надежда на шабашников: приезжают сюда из Центральной России и с Кавказа калымщики, и им приходится переплачивать в несколько раз — лишь бы хоть что-то сделали. Даже шоферов не на все машины хватает.

Это в Сибири.

Когда же мы вошли в опустевший кабинет директора совхоза, то на наш вопрос о работе для меня услышали от него: только скотником.

— Позарез нужны скотники и доярки! — закончил он.

Я попробовал узнать о строительных работах в надежде все же прицепиться и в то же время избежать по возможности каторги. Но директор отрицательно мотал головой:

— Не до строительства!

С тем мы и ушли.

Выбирались мы из этих мест таким же образом, как и попали сюда.

Несколько дней мы решили отдохнуть от мытарств и никуда из Москвы не выезжали. И за эти дни надумали попробовать счастья в Конаково или около него.

Нам предстояло обойти деревни и городки на противоположном берегу Волги. По прибытии в Конаково мы решили первым делом отыскать здесь нашего приятеля и моего коллегу по мордовским лагерям. С Леонидом Ренделем мы сидели одновременно на ll-м, откуда я освободился, а он оставался досиживать. Его жизнь после освобождения была сплошным кошмаром.

Освободился он летом 1967 года, отсидев свои десять лет по известному делу МГУ. Он из группы Краснопевцева и упоминается в мемуарах М. Молоствова «Моя феноменология». Один из тех, кто сел за марксизм, будучи марксистом, в лагере остался марксистом и на свободу вышел при том же.

Сам он москвич. В Москве у него одинокая мать, жить с которой ему не разрешили: отказали в прописке как освободившемуся по политической статье. Мать совсем старая и безнадежно больная, за ней требовался постоянный уход. Пока Леонид сидел в лагере, за матерью ухаживали знакомые и друзья. И можно ясно себе представить его состояние, когда ему даже приезжать в Москву навестить больную, прикованную к постели мать запрещено. Пусть читатель этих строк поставит мысленно себя на место этого человека: Леонид тайком от всех, даже от соседей (что почти невозможно, так как квартиры у матери нет и она живет в комнатке в коммунальной квартире, где и Леонид прожил всю свою жизнь), приезжает навестить лежачую мать. Несколько раз его брала милиция от матери и увозила за нарушение паспортных правил то в отделение, а то и просто вывезут за город на машине и там выпустят.

При этом ему вполне реально грозит угодить за это под суд и быть осужденным за нарушения паспортных правил.

А каково его матери? Ведь все это происходит у нее на глазах! Она жила все последние десять лет только одной мечтой — увидеть своего сына освободившимся. И вот увидела. Было ли ей легче от такой свободы для сына?

После освобождения Леонида она прожила около года и умерла. Леониду было разрешено похоронить мать в Москве. Ну не высшая ли это форма гуманизма самого передового в мире общественного строя! А ведь могли бы и не разрешить!

Леонид пытался прописаться где-нибудь поближе к Москве, чтоб не уезжать далеко от матери. Но ему, как и большинству нашего брата, везде отказывали в прописке: где под надуманными предлогами, а где и впрямую заявляя, что лиц с политической статьей в центральных областях РСФСР не прописывают. Нашел он где-то квартиру в Калининской области, но деревушка оказалась рядом с железнодорожной линией Москва — Ленинград. Ему в отказе прямо написали, что отказано именно по этой причине: рядом трасса.

Но вот в конце концов он все же прицепился в Конаково. У нас был его домашний адрес, но так как время, когда мы приехали в Конаково, было дообеденное, то Леонид, по нашим предположениям, должен был быть на работе. Мы и решили пойти искать его на место работы. Работал он на овощном складе, на переборке картофеля. Нашли мы нашего Леонида быстро и были немало удивлены его положением. Собственно говоря, мы о нем знали все и могли бы не удивляться увиденному и услышанному от него самого. Но, по-видимому, так уж устроен человек, что на него большее впечатление производит то, что он сам непосредственно видит, а не знает понаслышке.

Рендель — выпускник МГУ. Он историк по профессии и до ареста преподавал историю в одном из московских вузов. Но вот он освободился, и мало ему было мытарств с пропиской — еще хуже положение с работой. Работать по специальности он не может и мечтать. И все по той же самой причине: инакомыслие. Самое подходящее, что нашлось для него в Конаково, — это работать на переборке овощей, или дворником, или на разных работах. Он любит свою профессию и не собирается ставить на ней крест. Пытается как-то заниматься и пишет исторические статьи. Ему необходима специальная литература, доступ к архивам — но ничего из этого ему теперь недоступно все по тем же идеологическим соображениям властей.

Да разве одного Ренделя постигла такая участь — лишиться любимой работы и работать вынужденно, буквально лишь за кусок хлеба? Можно составить бесконечный список имен моих соотечественников, чьи критические высказывания по поводу нашего политического и общественного устройства так или иначе послужили причиной увольнения с работы. Тех, кто после отбытия срока в лагерях навсегда лишен возможности работать снова по специальности. Я назову только людей, близких мне: Константин Бабицкий — ученый-лингвист, участник демонстрации на Красной площади в 1968 году против оккупации Чехословакии войсками СССР и его сателлитов. После возвращения из ссылки вот уже более пяти лет безуспешно пытается устроиться по специальности. Так и не добившись ничего, с кучей отказов, устроился сторожем в музей; вышеупомянутый Леонид Рендель; Лариса Богораз — подельница Константина Бабицкого, лингвист и кандидат наук; Юрий Орлов — член-корреспондент АН СССР.

И еще удивительнее случай с Петром Якиром. После его неблаговидного поведения на следствии и на суде КГБ облагодетельствовал его немыслимыми по нашим понятиям благами: ссылку определили в двухстах километрах от Москвы, обеспечили жильем (дали отдельную комнату, за которой рядовой и благонадежный советский человек стоит в очереди годами!), очень скоро помиловали вовсе и разрешили снова жить на старом месте в Москве.

Но, несмотря на все это, работать ему по специальности так и не дали, так сказать, оставили его в этом отношении на общих основаниях. И работает он сейчас сторожем.

В этом перечне я специально не затрагиваю людей, которые лишились работы из-за намерения эмигрировать в Израиль. Потому что перечислять всех не хватит моей рукописи; этот факт уже давно всем известен и у нас в стране и за рубежом.

А наша пропаганда лицемерит, берясь уличать ФРГ и другие страны в подобных грехах.

Вот передо мной статья из «Литературки» № 30 от 28 июля 1976 года. Называется статья «Неугоден…» и подзаголовок «Хельсинки: кто против?». Автор статьи Ю. Осипов негодует по поводу увольнения с работы профессора Питтсбургского университета Поля Найдена. Как же уволили П. Найдена? Цитирую Ю. Осипова: «…перед летними каникулами факультетское начальство отказалось продлить с ним контракт на следующий учебный год, мотивируя свое решение якобы недостаточной квалификацией профессора как ученого и педагога». Общее правило в США.

«Подоплека? — вопрошает тут же Ю. Осипов и дает нам ответ: — Д-р Найден является членом Коммунистической партии США». И только-то!

На этой же странице публикуется открытое письмо президенту Питтсбургского университета от трех наших высокосознательных граждан-ученых, обеспокоенных нарушением прав человека в США. Письмо в защиту этого же самого П. Найдена. Какая чувствительность: «Мы не можем квалифицировать это иначе, как нарушение гражданских свобод…Подобная дискриминация идет вразрез с конституцией США, гарантирующей гражданские свободы в стране, противоречит духу и букве Заключительного акта совещания в Хельсинки…» И выражается надежда, что П. Найдену будет дана «возможность продолжить свою преподавательскую деятельность». Непосвященному читателю может показаться, что эти авторы живут в такой стране, где действительно гарантированы гражданам их гражданские права и совершенно исключено нарушение прав человека. Но вот каково об этом читать нашим ренделям и бабицким?

Про себя скажу откровенно, что когда я постепенно выбирался из-под хлама нашей пропаганды о заграничной действительности, то поначалу в моей голове не могло никак уместиться понятие такого факта: член партии, ставящей своей целью свержение существующего строя, может преподавать в университете. Не так-то просто, оказывается, избавиться от того груза пропагандистского вранья, которым от рождения придавлен советский человек. Сказывается впитанная и усвоенная нами с пеленок нетерпимость ко всему иному, не спущенному сверху умными дядями, которые все за нас решают и определяют: что читать и как думать, вернее, вовсе не думать, а повторять за ними. По команде поднять руку и опустить. И с трудом и постепенно выкристаллизовывается убеждение, что лишь уверенный в себе общественный строй может позволить своим гражданам иметь и пропагандировать свои идеи и убеждения.

Можем ли мы, граждане страны победившего социализма, хотя бы мысленно представить себе такое: в каком-то вузе в Москве или в другом городе профессор кафедры — антикоммунист? Или просто сомневающийся в том или ином положении марксистской идеологии и мировоззрения?

Вещь и в самом деле немыслимая и невозможная. Да власти наши никогда и не скрывали и не скрывают, что чуждой идеологии нет места в нашем обществе. Конечно, подводится полуприличное оправдание такой нетерпимости: не для того наш народ совершал революцию и т. п. Но это сплошная демагогия, ибо подавляющее большинство критиков существующего строя вовсе не против социализма вообще, а не согласны с тем или иным его несовершенством или отрицательным явлением нашей действительности.

Статьи, подобно той, с которой я начал говорить на тему об увольнениях с работы людей по политическим соображениям, появляются в советской прессе довольно часто. Особенно наша пропаганда негодует по поводу так называемого закона о радикалах в ФРГ. Но пусть знают сегодняшние оппоненты Найдена и его коллег по «несчастью» из ФРГ, что сегодня они свободно спорят с коммунистами и тем самым способствуют проникновению в свободное общество марксистской идеологии. Но завтра, если, не дай бог, Найдены захватят власть, споры эти вмиг прекратятся. Марксисты, придя к власти и узурпировав ее, могут позволить дискуссию только в тюремной камере перед следователем. У них для оппонентов лишь одно место: за решеткой концлагеря или под замком психушки.

Но вернемся в Конаково и к Ренделю. В ближайшем кафе мы провели с ним около часа и вместе перекусили — это было время его обеденного перерыва. Успел он нам рассказать о себе, что живет в углу частного дома, за который платит 15 рублей в месяц — при своем заработке 65 рублей в месяц. Это не место для проживания человека — закуток за печкой в одной комнате с хозяйкой и ее детишками. Жил Леонид там, как курица в курятнике: отгораживался от хозяйки занавеской. К этому времени он уже похоронил свою мать, женился. Но так как жена его москвичка, то видятся они с женой по воскресеньям — приезжает она к нему на свиданку (ну не лагерь ли, а!), он же к ней приехать не может: запрещено «законом» приезжать в Москву. Его жена не может переехать к нему в Конаково, так как, во-первых, с ее специальностью здесь не устроиться на работу, а жить на его зарплату невозможно, тем более что у Нелли взрослый сын — ученик старшего класса. Попробуй проживи на зарплату мужа в 65–75 рублей! Это вам не Америка, как любят у нас говорить в подобных случаях. Во-вторых, у Нелли в Москве квартира, а в Конаково никто им квартиры не даст. Вот так они и живут, как я уже сказал, по воскресеньям.

И как тут не позубоскалить над нашей гордостью — самыми дешевыми в мире квартирами!

Потом мы с Леонидом провели вместе весь вечер в гостинице, где мы с Ларисой остановились. Тут тоже было интересно. Когда мы с Ларисой заявились в городскую гостиницу, нам сообщила администраторша, что места свободные есть. С оформлением Ларисы все обошлось гладко. А вот со мной она замялась. Дело в том, что в моем паспорте нет отметки о прописке. Ведь я все еще числился «без определенного места жительства». А в гостиницах у нас такой уж порядок, что лиц, в паспортах которых нет штампа о прописке, в гостиницу не пускают. К тому же в моем паспорте ясно сказано, что я из заключения. А уже одно это всегда приводит к тому, что нашему брату отказывают в месте, даже если у тебя имеется штамп о прописке. Со мной это бывало не раз. Но тут, по-видимому, сыграло роль то обстоятельство, что мы были вдвоем с Ларисой, и администраторша заранее нам проговорилась, что места есть и в женских, и в мужских номерах. С явным неудовольствием и нежеланием мне дали место в одном из мужских номеров. Будь я один, пришлось бы мне либо потеснить Леонида в его закутке на ночь, либо перекантоваться ночь на вокзале, при этом рискуя быть изловленным милицией как «бродяга без места жительства и работы».

Несмотря на наше с Леонидом плачевное положение, мы все же с удовольствием пообщались. Просидели допоздна и о многом переговорили. Ведь нам было и что вспомнить, и о чем поспорить. Да и вообще Леонид здесь был как белая ворона, ему и поговорить было не с кем.

Заодно он нам дал несколько дельных советов, где вернее всего искать жилье. Ведь ни я, ни Лариса раньше никогда не были в Конаково и ничего здесь толком не знали.

Сейчас, когда пишутся эти строки, Леонид наконец-то прописан в Москве и живет в квартире жены. И это на девятом году после освобождения из лагеря! Теперь он, поди, с юмором вспоминает, как в дни его отлучки из Конаково, когда тамошняя милиция вдруг плошала и теряла его из поля зрения, в квартиру к жене в Москве вваливалась милиция и искала его в платяном шкафу и в ящиках. Это они предполагали, что он у жены скрывается. А он, чтоб лишний раз повидаться с женой, договаривался с ней о встрече в определенный день на квартире у кого-нибудь из знакомых. Хочется повторить известную банальность: все это было бы смешно, если бы не было так грустно.

Но такова наша родина сегодня.

А с работой у Ренделя все так же, как и после освобождения: по специальности до сих пор не работает. Бегает и разносит по Москве телеграммы. Какая роскошь для общества: выпускник МГУ — разносчик телеграмм!

* * *

Два дня мы с Ларисой бегали по городу в поисках какого-нибудь жилья, но безуспешно. Во всем городе мы не нашли ни одного объявления о сдаче комнаты или хотя бы угла. Мы просто ходили по улицам и наугад спрашивали, не пустит ли кто на квартиру или не сообщит ли, где можно найти жилье. Беда еще в том, что никогда в нашей стране не знаешь, где тебя могут прописать, а где пошлют подальше и откажут. Поэтому и бывает с людьми в нашем положении, что ищут-ищут и наконец что-нибудь находят, а в милиции им отказывают в прописке под разными предлогами. Вот и мы искали здесь на авось во всех отношениях. Мы надеялись на то, что раз Ренделя прописали, то должны прописать и меня. Но такой расчет не всегда оправдывается. Я в этом убедился еще раньше на собственном опыте. И все же мы надеялись и искали.

На третий или на четвертый день мы оставили надежду на то, что нам удастся найти жилье в Конаково, и стали бродить по окрестным деревням. В этих местах многие бездомные и бесквартирные люди, в том числе и семейные, из-за невозможности устроиться в городе стараются устроиться в селе. Правда, неудобно, что на работу в город нужно добираться автобусом, а иногда его и не бывает. Но нужда в жилье заставляет людей мириться с чем угодно.

В одном месте мы с Ларисой решили пройти от одной деревни к соседней напрямую через лес по тропинке, которую нам указал местный житель. То ли мы перепутали тропинку — их ведь в лесу полно, — то ли этот житель нас не предупредил, но мы скоро вышли на асфальт. Пройдя немного по асфальту, мы наткнулись на шлагбаум. От шлагбаума дальше в лес шла хорошая асфальтированная дорога, а когда мы углубились по ней в лес, то наткнулись на железные ворота. В эти ворота и упиралась загадочная дорога. По обе стороны от ворот тянулся высокий — в два человеческих роста — забор из железных прутьев. Та сторона забора, которая уходила вправо от ворот, доходила до берега и спускалась прямо в Волгу. Другая его сторона уходила далеко в лес. Мы решили обойти забор и направились в глубь леса. Сквозь прутья забора ближе к воротам хорошо просматривалась огромная, в два этажа, вилла. Белоснежная красавица в тишине и безлюдье смешанного подмосковного леса выглядела дворцом из сказки. На асфальте двора под открытым небом блестела новизной лака черная «Волга». Через двор просматривался и берег Волги, к которому вела от виллы асфальтированная дорожка, а на берегу видны были моторные лодки. Присутствие «Волги», да еще под открытым небом, говорило о том, что вилла сегодня обитаема. Так как забор уходил далеко в лес, то мы, по мере удаления от ворот, теряли из виду белевшую среди деревьев виллу. Вот уже и не отличить: то ли в просвете деревьев мелькнул кусок виллы, то ли это ствол березы. Скоро мы перестали вообще оглядываться на загадочную виллу и только иногда пошучивали об этом. Например, было высказано, сейчас не помню мной или Ларисой, предложение: попробовать зайти на виллу и предложить услуги в качестве сторожа или дворника. Забор не кончался, и мы уже стали сомневаться, правильно ли мы сделали, что пошли вдоль него. Может, нам было лучше вообще держаться подальше? Но вот в заборе мелькнула дыра, и по тропинке, идущей по обе стороны от нее, можно было понять, что дыра эта служит кому-то калиткой. А раз так, то и нам можно рискнуть. И снова мы долго шли лесом уже внутри ограды.

Когда мы добрались до противоположного забора, то он оказался в гораздо худшем состоянии и мы легко вышли с территории «не для всех». Рядом справа поблескивала весенняя Волга, невдалеке от нас на берегу стояла маленькая деревенька. Между нами и деревенькой простирался пустырь. Он был здорово заболочен, и по нему мы с трудом пробирались еле заметной тропинкой. Наконец мы выбрались на дорогу, не асфальтированную, но частично отсыпанную гравием. Откуда эта дорога шла — нам было неизвестно, но шла она в деревеньку, а это нас устраивало.

Деревенька оказалась почти пустой. Было несколько жилых домов, а остальные пустовали. Обычный вид деревенской улицы вымершего села: заколоченные досками окна и двери, нежилые дворы и безлюдье на улице.

Отыскав один жилой дом, мы разговорились с хозяйкой — довольно пожилой женщиной. Оказалось, что деревня эта относится к совхозу, который находится в соседнем селе Вахонино. Из местных же жителей только один мужчина работает — дорабатывает до пенсии. Живут здесь только пенсионеры в четырех домах. Сначала нас это обрадовало: раз пустуют дома, то можно будет купить по дешевке и работать в совхозе. Но нам тут же сказали, что дома не продаются, так как пустуют они только зимой. Летом же приезжают из Москвы хозяева с семьями и живут до поздней осени. Тоже обычная история: население переселилось в город, а дома в селе, с урезанными до минимума из-за отъезда земельными участками, используются как дачи. Бывает, что старики доживают свою жизнь в селе, а дети, уехав в город, привозят к ним на лето свои семьи. И летом село наполняется жизнью. Но нас порадовали тем, что здесь можно построить себе дом: поступив на работу в совхоз, можно получить земельный участок и строить самому. Совхоз даже может помочь своему рабочему строительными материалами. Нет худа без добра! Лишь бы пристроиться, а уж домишко как-нибудь построили бы.

Нам опять посоветовали идти в Вахонино не дорогой, а через лес. Снова показали тропинку, предупредив, что сейчас там трудно пройти из-за распутицы, но зато очень близко — минут тридцать ходу пешком.

Прежде чем отправиться в Вахонино, мы решили еще раз обойти деревеньку: не терпелось высмотреть возможный участок под дом. Мы уподобились той самой хозяйке, у которой курица еще сидит в гнезде на яйцах, а она уже торгует цыплятами на рынке.

Мы высмотрели несколько совершенно пустых участков на единственной улице, из которой и состояло село. Это были давно заброшенные усадьбы. Домов уже и в помине не было — их либо продали на вывоз, либо перевели на дрова и сожгли. Даже от печей почти ничего не осталось. Только по каким-то неведомым признакам угадывалось, что на этом вот месте давным-давно, должно быть, стоял дом.

Одна такая бывшая усадьба нам очень приглянулась, и уходить было жалко с этого места: до того оно было удобно и привлекательно. Усадьба была угловой. Дом раньше стоял вдоль улицы, как и все дома здесь. Переулок перпендикулярно отходил от улицы и спускался вдоль огорода прямо к Волге. А по краям усадьба была обсажена высоченными вязами, ряд которых тянулся вдоль огорода до самой Волги. Огород тоже спускался к Волге. Место действительно было на удивление милым, лучшего, по-моему, и не бывает. Я, кажется, ради того, чтобы жить в этом райском уголке на такой природе и в тишине, готов был согласиться на любую каторгу.

И мы всю дорогу до самого Вахонино только и обсуждали и фантазировали, как можно здесь прекрасно пристроиться.

А дорога была на самом деле отвратительной. Как и по дороге к Устью на противоположном берегу Волги, мы с трудом пробирались даже по проезжей дороге, на которую скоро вывела нас тропинка. Скрашивала все эти неприятности перспектива жить на том месте, что мы облюбовали. Да и дорога проходила в красивых местах, которыми можно было залюбоваться, несмотря на непролазную распутицу под ногами.

Мы и на самом деле от деревеньки до центральной усадьбы совхоза добирались не более сорока минут. Летом и зимой, когда под ногами прочнее грунт, можно и быстрее добираться. Нас это меньше всего смущало. Мы утешали себя сравнением с Москвой: ведь в Москве иной раз на дорогу к работе в один конец тоже тратишь больше часа.

Директором совхоза оказался мужчина лет тридцати — тридцати двух. Он производил хорошее впечатление. Узнав, что я ищу работу, сразу поинтересовался, есть ли у меня какая специальность. Мне нечем было похвастаться в этом отношении, так как специальности для работы в сельском хозяйстве у меня никогда не было.

— Топор можете в руках держать?

По его вопросу, по тому, как он это сказал, чувствовалось, что ему не хочется выпускать лишнюю пару мужских рук и он старается найти им работу в своем хозяйстве.

А мне раньше в лагерях приходилось работать на строительстве, в том числе и плотничать, поэтому я уверенно ответил, что могу.

— Ну и прекрасно, — весело объявил директор. — Строить нам нужно много и долго, а плотников у меня всего три мужика. Да пьют они частенько. Беда с этим у них.

При этом он испытующе смотрел на меня, как бы спрашивая: «А ты не зашибаешь ли тоже?»

Не дождавшись от меня ответа на свой немой вопрос, он спросил напрямую:

— А вы как относитесь к этому делу? — и он поднял над столом руку, кистью изобразив известный символ выпивки.

Я замялся с ответом. Каждый раз чувствуешь себя по-дурацки при таком вопросе. Я на самом деле могу ответить, что не пью. Но когда тебя спрашивает об этом человек, принимающий тебя на работу, поневоле замнешься с ответом.

Пьяниц у него полно. И каждый из них, без сомнения, при приеме на работу отвечал на поставленный вопрос отрицательно.

Заяви я директору откровенно, что не пью, — не поверит. Это точно. На словах этого он не скажет, но наверняка подумает про себя: «Знаем мы вас! Все вы так говорите!»

Я вот и для себя пытаюсь определить, что такое пьющий и непьющий человек.

Про себя скажу, что грешен: с удовольствием выпиваю в день бутылку пива. Иногда появляется желание выпить рюмку-две хорошего вина. Терпеть не могу крепких спиртных напитков, будь то водка или коньяк.

Так что все основания причислить себя к категории пьющих налицо.

Но вот стоит перед директором при приеме на работу один из тех трех плотников, что сейчас у него в запое.

Он наверняка выпивает пол-литра в день, а спросите его, пьет он или нет. Он вам искренне ответит, что нет, а только выпивает иногда. Ведь у нас давно уже принято считать того пьющим, кто в канаве валяется и частенько наведывается в вытрезвитель на «общественном транспорте». Да еще про тех, кто гоняет под этим делом своих домочадцев и соседей.

Сейчас вот, когда я пишу об этом, живя в сибирском поселке на трассе БАМа, ежедневно наблюдаю картинки из местной экзотики: лежит у забора мужчина, уткнувшись лицом в дорогу. Он чувствует себя в раю. А мимо ходят люди и не обращают на него внимания. Даже проезжающая мимо дежурная милицейская машина не всегда остановится, наткнувшись на пьяницу. И увидеть можно не только мужчин всех возрастов, но и женщин. Часто мне приходится выходить из дому по утрам и идти мимо нашего железнодорожного магазина. Еще задолго до его открытия на крыльце и около толпятся в нетерпении желающие опохмелиться или наоборот — начать выпивку, чтоб завтра с утра влиться в эту же очередь на опохмелку. И это возле каждого магазина в нашем маленьком поселке! А у продавцов, в магазинах которых продажа водки почему-либо запрещена, от этого здорово страдает план выручки. И там эта продукция продается тайком из-под прилавка. Не понятно только одно: от кого скрывается продажа водки? Ведь все прекрасно знают об этом, и все покупают, и никому продавцы не отказывают. Все становится ясным, если знаешь хорошо нашу действительность: на бумажках все должно быть прилично и в соответствии с принятыми решениями партии, правительства или местной, на уровне райисполкома или сельсовета, власти. И никого не интересует нереальность этих решений и предписаний, что не увязываются, а часто и противоречат действительности.

Как часто мы пишем про волну алкоголизма, захлестнувшую капиталистический мир! И, как противоположность ему, освещаем собственное благополучие в этом вопросе. Там это зло не иначе как порождение порочной по своей природе капиталистической формы правления. И решение этой проблемы советская пропаганда предсказывает только путем замены этой отжившей и прогнившей системы на социализм.

Мои наблюдения и мнение многих, с кем мне приходилось обсуждать эту тему, говорят о том, что в нашей стране эта проблема никогда серьезно не ставилась и не решалась. Во все времена советской власти наш народ испытывает недостаток в продуктах питания; я за всю мою почти сорокалетнюю жизнь не помню и одного дня — где бы я ни жил, в большом городе или на селе, — чтобы, зайдя в один магазин или обойдя их все, можно было купить все, что тебе необходимо. Я уж не говорю о мясе, этот продукт у нас, как пары эфира: появится вдруг где-то и, не успел ты еще уловить его запах, а его уже и след простыл. Недаром в последние годы про мясо стал ходить модный анекдот: при коммунизме органами КГБ была ликвидирована банда наркоманов, собиравшихся в каком-то подвале и по очереди нюхавших контрабандный кусок мяса.

Зато в спиртных напитках наш народ никогда не ощущал недостатка: даже в голодные военные годы на черном рынке легче было достать водку, чем хлеб.

Поскольку наше государство по природе своей антинародное, то ему наплевать на народные интересы и нужды. Наше пьянство — это национальное бедствие, несчастье нашего народа. Это тот же наркотик, но в интересах государства узаконенный. Государство вместо действительной борьбы с этим общенародным злом спекулирует на народном несчастье.

И если мы справедливо считаем, что алкоголизм в царской России был порождением социального строя, забитости и бесправия народа, то трижды справедливее это объяснение в отношении сегодняшней нашей действительности.

Эта забитость ныне распространена не только на обыкновенного, рядового гражданина, но и на нашу интеллигенцию, на носителей нашей культуры. Забитость бывает разная. Считает себя забитым рядовой гражданин, видя свое бесправие и беспомощность перед государством. И в запое он находит как бы отдушину накопившейся злобе.

Но не в запое разве искали забвения от своей беспомощности и от осознания ее известные наши писатели? Достаточно будет назвать имена Фадеева и Твардовского. Всем известно, как приходилось прилаживаться А. Фадееву к потребностям и надобностям власти и партии хотя бы при работе над романом «Молодая гвардия». Также известно и то, как пил А. Твардовский, угнетенный в своей редакторской работе в журнале «Новый мир».

Наша интеллигенция недалеко ушла от забитого обывателя: на открытый протест против существующего положения не хватает духу (а иногда и мозгов!), и вот остается наименее опасная форма протеста — запой, уход от действительности.

Отключишься хотя бы на время от гнета.

Конечно, всегда и при любом строе возможны отклонения от нормы отдельных членов общества. Но когда это отклонение принимает глобальный характер и охватывает все общество, то это уже кризис системы и признак ее непригодности.

Я под конец разговора с директором все же не утерпел и поинтересовался: если я пожелаю построить себе собственный дом, то дадут мне тут участок или нет?

Директор охотно сообщил, что хотя по генеральному плану жилищное строительство намечено вести только здесь, в Вахонино, но желающие могут строиться и в любом другом месте в деревнях на территории совхоза.

— Своим индивидуальным застройщикам совхоз помогает стройматериалами и транспортом, — обрадовал он нас, — пожалуйста, устраивайтесь, стройте себе и живите на здоровье. Мы в этом сами заинтересованы.

Радостные и окрыленные надеждой, мы с Ларисой направились искать коменданта, к которой у нас была записка от директора.

Общежитие находилось в одном из трех двухэтажных зданий. Это были кирпичные оштукатуренные жилые дома для рабочих совхоза. Удобств в них не было никаких, если не считать центрального отопления. За водой люди ходят к ближайшей колонке, туалеты — обычное русское сооружение из досок посреди двора. Хотя деревня и находилась в красивом месте, но эти три дома стояли особняком от остальной деревни и своим запущенным видом наводили уныние и тоску. Они были тут чужеродным элементом: к деревне не прилипли и не представляли куска городского пейзажа. К тому же под ногами непролазная грязь.

Коменданта мы нашли у нее дома — квартира ее находилась в том же доме, где и общежитие, но только общежитие было на первом этаже, а комендант жила на втором. Прочитав записку, она охотно оделась и повела нас за собой. По пути предупредила нас о грязи немыслимой в общежитии: свинарник и то производит лучшее впечатление. Когда мы вошли в первую комнату, то сразу удостоверились в правоте ее слов.

Под общежитие была отведена одна из квартир нижнего этажа. Квартира была двухкомнатная, с отдельной кухней и маленьким тесным тамбуром вместо прихожей. Одним словом, это обыкновенная квартира из двух комнат, в которых живет большая часть наших граждан в городах — те из них, кому повезло!

Грязища во всех помещениях была невероятная. Эту грязь невозможно даже сравнить с той грязью, которая нам надоела на пересылках. Пол был так загажен, что не угадывалось даже, из чего он сделан, уж не говоря о цвете. Единственное, что было в порядке, — это окна. Я имею в виду не их чистоту — она была такой же, как и все здесь, — а то, что все стекла были целыми.

Если здесь приниматься за уборку, то нужно обзаводиться лопатой.

— Проживают у меня здесь по документам трое парней, но вижу я тут раз в неделю только одного. Один появляется иногда на работе, а где пропадает все остальное время — неизвестно. Другие двое как прописались и получили постельное белье, так сразу все куда-то снесли и продали за водку. С тех пор их и не видно: может, посадили уже, может, убили давно или просто сбежали.

Комендант, как мне показалось, отнеслась к нам иначе, чем к этим троим. Поэтому она предложила:

— Я вам дам ведро, веник с тряпками, и наводите порядок. Поселяйтесь в этой вот комнате, — она показала на комнату поменьше, — я дам вам для нее отдельный замок с ключом, и живите отдельно от них.

Сказав это, она показала головой на вторую комнату.

Та комната, где жили трое парней, была проходной, и, чтобы попасть в ту, что теперь стала моей, нужно было пройти через нее. Но все же можно было отделиться от всех. Ну а грязь ни меня, ни Ларису не пугала: привести все в порядок — это дело наших рук и желания, этого нам не занимать.

Комендант попросила у меня документы: паспорт и военный билет.

— А дня через два я вам их верну, как только пропишу вас.

Вот тут-то снова екнуло у меня внутри. Подавая документы, я уже предвидел, как мне их вернут и скажут, что с такими нужно ехать самому в милицию и там решать вопрос о прописке.

Так оно и произошло.

С комендантом мы договорились, что, если я получу прописку, она мне сразу выдаст все, что обещала, и я смогу переселиться.

— Вы не подумайте, что я против того, чтоб вы поселились, — успокаивала она нас, видно, заметив, что нам не понравилась концовка переговоров. — Нас строго предупредили, чтобы всех, кто был в заключении, мы сами не прописывали, а направляли в Конаково.

И уже в подъезде она нас напутствовала довольно доброжелательно, и я почувствовал, что искренне:

— Да вы не огорчайтесь! У нас еще не было случая, чтобы кому отказали. Всех прописывают.

Нам предстояло после этого сходить в сельсовет и взять бланки для прописки.

С бланками из сельсовета мы снова нашли коменданта, и она написала на них, что жилье нам предоставлено. И снова в сельсовет — заверить печатью.

Куда приятнее было ходить по деревенской улице, не тронутой еще генеральной застройкой! И было жаль этих домиков, от которых так и веяло вечным миром и покоем. Вряд ли на смену им придет что-либо радующее глаз и душу. Наставят таких вот коробок-инкубаторов с обязательной машиной для отлова беспризорных собак. Приедешь сюда лет через двадцать и не ошибешься, если скажешь, что приехал ни к селу, ни к городу.

На другой день с утра мы уже в городском отделении милиции. Там очередища: кто на прописку, кто на выписку.

Дошла где-то часа через два и моя очередь подавать документы паспортистке. Подавая их, я уже предвидел, как она, взглянув на паспорт, выданный на основании знаменитой в нашей стране «справки номер такой-то», уйдет с ним куда-нибудь в глубь помещения в один из кабинетов, а мне велит подождать.

Так все и получилось. Потом мне велели «пройти в кабинет начальника».

А в кабинете обыкновенный допрос: откуда освободился, когда, откуда приехал сюда, зачем и почему именно «к нам», а не в другое место. И это несмотря на то что все эти данные у него перед глазами: в паспорте и в «справке». Несмотря на то что я уже после лагеря почти год жил и работал на воле. И в конце разговора мне выносится решение:

— В Вахонино мы вас не пропишем.

— Это почему же? — Хотя всегда в такой ситуации ждешь для себя отрицательного ответа, и все же на этот раз я немного опешил.

— Милиция не обязана отвечать вам о мотивах, которыми она руководствуется.

— Хорошо, а что вы мне напишете на моем заявлении-бланке? Ведь мне в совхозе предоставлены работа и жилье.

— Кто там директор совхоза?

Я назвал фамилию директора, и подполковник стал набирать какой-то номер телефона. Я подумал, что он будет звонить в совхоз и как-то повлияет на решение директора дать мне работу и жилье, чтобы отказать мне в прописке «обоснованно». Но полковник меня ошарашил откровенностью с другой, совершенно неожиданной для меня стороны:

— Сейчас позвоню в Комитет безопасности.

Разговор он начал при мне: «Гражданин Марченко прописывается в Вахонино. Кто, он? Да вот у меня в кабинете…» Зажимает рукой трубку и довольно вежливо просит меня подождать в коридоре.

Вот такого у меня в практике еще не было: чтобы с такой прямотой тебе говорили, что вопрос о прописке решается через КГБ.

А в коридоре меня ждала с нетерпением Лариса. Когда я ей рассказал о том, с чем вышел в коридор, она от изумления только и проговорила:

— Ну и ну!

Не успели мы с ней обменяться мнениями по этому поводу, как меня пригласили снова в кабинет.

— Вот вам наше решение, — протянул мне начальник милиции все мои бумажки, как только я переступил порог.

Взяв бумаги, я стал отыскивать его резолюцию, но ее не было.

— А где же ваше решение? — не найдя ни письменного отказа, ни разрешения, снова спросил я.

— В прописке вам отказано. В Вахонино вас не пропишут. — И начальник категорически положил руку ладонью на стол.

— А где пропишут?

— Не знаю.

— Так напишите, что отказываете! Я даже и пожаловаться не могу, не имея от вас никакого письменного ответа.

— Можете жаловаться, никто вам этого не запрещает. А писать я вам ничего не буду.

— Вы сами мне только что сказали, что будете звонить в КГБ по вопросу о прописке, и звонили при мне. Могу я ссылаться в жалобе, что мне отказано вами в прописке по указанию КГБ?

— В прописке вам отказывает милиция. Я вам отказываю. И вы можете на меня жаловаться куда хотите.

Я стал заводиться и сам чувствовал это: вместо того чтобы уйти из кабинета, наседал на подполковника с расспросами. А он не то дразнил меня, не то, проявляя сверхтерпение, твердил на все мои вопросы одно и то же: жалуйтесь, жалуйтесь… Под конец он устало махнул мне рукой и проговорил, тоже устало и равнодушно:

— Это же пустой разговор, и мы попусту тратим время. Я же вам ясно все сказал…

И я вышел из кабинета, злой, как всегда в таких случаях, на «Р-р-родину!» Хотя Лариса по одному моему виду сразу догадалась обо всем, но все же спросила упавшим голосом:

— Ну, что?..

Моей выдержки только на то и хватило, чтобы повторить, теперь уже вслух: «У-у Р-р-родина».

Лариса все поняла. И когда мы вышли на улицу, спросила:

— Ну, что он тебе сказал? Почему отказал?

После моего рассказа она тоже повозмущалась вместе со мной и предложила уехать в Москву и несколько дней переждать и обдумать спокойно, что делать дальше. Так мы и сделали.

* * *

А в Москве в это время творилось черт знает что: правительство готовилось к встрече с президентом США Ричардом Никсоном. Наводился глянец на время встречи: по местам предполагаемого маршрута президента красились и подштукатуривались дома, а те, которые нельзя было почему-либо подкрасить, одевались в леса (после его отъезда леса убирались и дом продолжал стоять неотремонтированным), насаживались деревья, которые гибли только ради того, чтобы на день-два украсить собой какой-то участок территории. И вещи творили московские власти невероятные в связи с этим визитом. Вот один из примеров, который происходил на моих глазах.

Моя жена живет на Ленинском проспекте — артерии Москвы, по которой из аэропорта Внуково в Кремль и обратно едут все высокие гости СССР. В том числе и космонавты после успешных полетов. По этому проспекту выстраивают москвичей для «встреч» высоких гостей, и они должны по часу, а когда и по пять, ожидать проезда, чтобы быстренько махнуть ручкой или выданным флажком со своего строго отведенного места и убежать по своим делам. Дом жены, как и вообще весь этот конечный участок Ленинского проспекта, строили в конце 1950-х годов, и когда они вселялись в свои новые комнаты (отдельные квартиры получали счастливчики), вокруг был пустырь. Жильцы этих домов сами устраивали субботники и воскресники по благоустройству своих дворов. Сами они и озеленяли их.

Когда я появился там впервые в конце 1966 года, дворы этих домов представляли собой хорошо ухоженные маленькие парки и скверы. Особенно это бросалось в глаза летом, когда весь просторный двор утопал в зелени и даже в самую знойную пору здесь можно было отдохнуть в прохладе.

И вот вдруг под окнами слышим какой-то шум и гул моторов. Глянули в окно и ахнули от удивления: во двор въехали автокран и грузовик. Несколько человек суетятся возле крана и топчутся вокруг деревьев. И вот уже одно дерево опутано тросом, автокран вырывает его из земли с корнем и переносит в кузов грузовика. Не одни мы видим это, люди повыскакивали из подъездов и стали возмущаться этим варварством.

Но это выполнялось задание вышестоящих органов власти. И на возмущение жильцов, которым больно было смотреть, как пропадает и губится их многолетний труд, ответ был самым хамским, какой только можно было придумать:

— Мы хозяева!

Оказывается, что на каком-то участке предполагаемого маршрута Никсона не хватило декораций, и вот решено повырывать деревья во дворах жилых домов. Уехали автокран с грузовиком, нагруженным вырванными деревьями, а на месте роскошного сквера под окнами домов осталась голая площадь, изрытая воронками, как после артобстрела или налета вражеской авиации.

А между прочим, в каждом городе, поселке, даже имея собственный дом и земельный участок, хозяин не имеет права срубить дерево без специального разрешения властей. Разрешат срубить только в том случае, если дерево старое, грозит повалиться и причинить вред окружающим постройкам или людям. За самовольную порубку на собственном участке людей штрафуют. Так будет позже с нами: в Тарусе наш сосед без разрешения властей срубил сирень и липу — они затеняли его участок огорода. Вот его и оштрафовали.

Но это, так сказать, цветочки по поводу приезда Никсона.

Ведь у нас есть недреманное око — КГБ. Может ли он не внести свой вклад в общенародное дело? Конечно, нет. И он принимается за работу. А так как работа этого необходимого органа власти состоит в том, чтобы хватать и не пущать, — вот оно и принимается хватать и не пущать. Похватали всех активистов-евреев, добивающихся отъезда в Израиль. Хватают их, кого где прихватят. Но всем шьют мелкое хулиганство — это чтобы упечь по приговору, который обжалованию не подлежит и по которому судье, чтобы вынести приговор, не нужны свидетели. К тому же срок по этой статье — до 15 суток заключения под стражу. Нашего приятеля Романа Рутма-на пришли забирать, когда он спал. Прямо с постели и в камеру — за мелкое хулиганство.

Когда другой наш приятель, Александр Воронель, решил поспорить на эту тему с прокурором, находясь в камере тюрьмы, то прокурор вместо того, чтобы признать или опровергнуть факт произвола властей, спросил его:

— Вам что, поговорить хочется?

Вряд ли нашим студентам юридических факультетов преподают что-либо подобное. Ведь наше право не признает превентивных арестов.

Вот и держали наших евреев в тюрьмах, пока господин Никсон знакомился с нашей страной. А тюремное начальство и прокуроры успокаивали их тем, что после отъезда Никсона их освободят.

Так было с евреями.

А как же поступить в таком случае с диссидентами?

Да очень просто: разогнать из Москвы под любым предлогом. Вот и началось: демократы поехали в разных направлениях от Москвы по всему Союзу по служебным командировкам. Ведь большинство активистов демократического движения — люди интеллигентного труда, научные сотрудники разных НИИ. Вот им и выписывают командировочные удостоверения. А ведь в командировку научного сотрудника отправляют не без согласия и уж во всяком случае не без ведома руководства НИИ. Так что директора, начальники и завы отделами, доктора и академики без стыда и совести сотрудничают с КГБ в этих, мягко выражаясь, дурно пахнущих делах, выпроваживая своих подчиненных и коллег по пожеланию КГБ из Москвы. У нас есть приятельница, которая в этом отношении служит верным и безошибочным барометром: если ее директор НИИ отправляет в командировку, то это означает, что либо в Союз приезжает очередная группа американских конгрессменов и сенаторов, либо над кем-то из арестованных в эти дни состоится суд. Ее обязательно на дни таких мероприятий выпроваживают из Москвы. Первые несколько раз она по наивности спрашивала у директора в таких случаях: зачем и что там делать? Но ей толком не отвечали. Когда же она приезжала на место, то местное начальство пожимало плечами в недоумении от такого непредусмотренного и ненужного визита из Москвы. Ей там давали на эти дни полную свободу.

Последнее время, раскусив до конца эти фокусы, она, как только ей предлагали уехать куда-нибудь в командировку, прямо спрашивала у своего начальства: это опять по линии ГБ? И ей отвечали очень красноречиво: «Вы же сами понимаете…»

На этот раз с приездом Никсона советская власть окончательно потеряла голову. И я это почувствовал на себе.

КГБ в силу каких-то неведомых мне соображений предпочитает вести переговоры со мной не непосредственно, а через посредников. Наверное, из-за моего отказа вообще общаться с этой организацией.

Вот ГБ и пытается высказать иногда мне свои пожелания, советы или прямые угрозы через друзей или знакомых.

Так произошло и на этот раз. Нашу приятельницу, наши отношения с которой хорошо известны госбезопасности, пригласили на беседу в КГБ. Не по повестке, нет. Запросто позвонили по домашнему телефону и предложили, вернее, попросили встретиться. И при встрече без предисловий велели передать мне, чтобы я на время пребывания Никсона уехал из Москвы.

Та же не обещала «повлиять» на меня, но согласилась передать мне это пожелание КГБ.

У меня не было никаких планов, которые я хотя бы косвенно связывал с пребыванием Никсона. Я не собирался ни восторгаться его приездом в нашу страну, ни возмущаться, ни тем более бросать в него цветы или бомбы или кидаться к нему с жалобой на советское правительство. Мы с Ларисой просто устали от непрерывных мотаний в поисках прописки и решили несколько дней отдохнуть. И мой ответ на предложения и советы КГБ был вполне естественной реакцией: пусть не суются и оставят меня в покое. Мое решение не уезжать из Москвы на эти дни вовсе не было противостоянием наглости КГБ. Решено это было мной еще задолго до «советов» из КГБ; мало ли чего это учреждение потребует или посоветует нам делать или не делать завтра.

Но на нашу приятельницу здорово наседали, еще несколько раз встречались и звонили по телефону все с той же целью: повлияйте, пусть уедут. При последней встрече с КГБ ей даже откровенно сказали, как бы даже с обидой на мою неблагодарность:

— Ведь мы же знали все это время, что Марченко находится в Москве. Мы даже не мешали ему лечь в больницу и лечиться. А сейчас от него всего-то ведь нужно, чтобы он уехал на время пребывания Никсона.

Вот, оказывается, и КГБ способен на гуманные акты по отношению даже к таким несимпатизирующим этой организации лицам, как я.

А ведь и в самом деле, могли и не дать мне лечь в больницу. Могли в первый же день по прибытии из Джамбула выставить меня из Москвы. Все могли. Так что и у меня, а не только у А. Чаковского, есть основания сказать доброе слово о КГБ.

Это напоминает мне где-то прочитанное или слышанное. Сидит человек на лавочке, никому не мешает. Мимо проходит прохожий. Человек вскакивает с лавочки, догоняет и рассыпается перед ним в благодарностях. Тот спрашивает в недоумении:

— Помилуйте, за что?

— Ну как же за что, — отвечает тот, — за то, что в морду не заехали мне!

— Но за что же я вам мог такое сделать? — недоумевает прохожий.

— Но ведь могли же! Могли! И не съездили!

Вот так и строятся наши отношения с советской властью. Ведь все может! Все!

А тут еще и друзья некоторые стали тоже советовать: да уезжайте вы с Ларисой куда-нибудь на эти дни, не дразните понапрасну «Софью Власьевну». Сами не уедете — схватят на улице или заберут из дома и будете отсиживать за хулиганство, как все евреи, в камере.

Но мы решили с Ларисой не менять своих планов и вести себя независимо ни от желаний ГБ, ни от наличия в Москве Никсона.

Конечно, имея такие резкие предупреждения от ГБ, мы готовы были ко всему.

А ГБ меж тем, как говорится, не слезала с телефона нашей приятельницы, настаивая на нашем отъезде из Москвы. Та им передала наше с Ларисой мнение на этот счет.

И вот с ней снова договариваются о встрече для беседы. Во время этой встречи ей высказывают неудовольствие моим поведением и снова упреки: мы же ему не мешали и т. п…

Она, в свою очередь, возмутилась тем, что мне чинят препятствия с пропиской и нигде не прописывают. Представитель КГБ, беседовавший с ней, удивился этому и поинтересовался:

— А где он хотел прописаться?

— Да уже в нескольких местах отказали.

— Где ему отказали в последний раз?

— В Калининской области, в селе Вахонино.

— Это самовольство. Не имели права отказать.

Кагэбэшник тут же вызвал кого-то из своих подчиненных и приказал:

— Соедините меня сейчас же с Калинином.

Через несколько минут этот подчиненный вошел в кабинет и доложил:

— Калинин на проводе.

Беседовавший оставил нашу приятельницу в кабинете, а сам вышел. Через несколько минут он вернулся и извиняющимся тоном сказал:

— Понимаете, на самом деле там его не пропишут. Пусть ищет в любом месте, кроме Вахонино, и мы ему гарантируем прописку. Только не в Вахонино. Это невозможно.

Теперь пришла очередь удивиться и нашей приятельнице:

— Ничего себе: ищи и не знаешь заранее, где тебе могут отказать, а где нет. Они потратили массу времени, сил, энергии, и по неведомым причинам им отказывают. Теперь снова повторится то же: найдут, а им вот так же, ничего не объясняя, откажут.

— Пусть найдут в любом другом месте, кроме Вахонино. В Вахонино мы ничего сделать не можем. Это исключено.

— Да что это за Вахонино — паршивая деревушка и даже в стороне от оживленных трасс? Может, оттого, что оно на Волге?

Своими вопросами она наконец доконала КГБ, и беседовавший признался:

— Знаете, вообще-то я вам не должен был этого говорить, да уж ладно, на свой страх и риск объясню. Но только это должно остаться между нами.

И ей объяснили, что рядом с Вахонино находится заведение, куда приезжают поохотиться иностранные гости. Вот и причина, вот и разгадка таинственного захолустного Вахонино.

Ее долго и на этот раз уговаривали повлиять на нас с Ларисой выехать из Москвы.

И хотя многие наши приятели и знакомые «советовали» не конфликтовать с ГБ по пустякам, а уехать, мы все же остались. Ждали, что где-нибудь схватят, но наши ожидания на этот раз не оправдались.

Заодно уж хочется полностью высказаться по поводу визита Никсона. Вернее, о том, до какого уродства в нашей стране доводят любое мероприятие.

Власти очень опасались, как бы москвичи стихийно не высказали отношение к Америке и лично к Никсону. Поэтому были приняты все меры к тому, чтобы в глаза не могло броситься, будто люди проявляют интерес к этому визиту. Я лично наблюдал такую картину: по Ленинскому проспекту едет грузовик, и стоящие в нем люди спешно втыкают на столбы американские флажки — вдоль всего Ленинского проспекта и дальше до самого Кремля, то есть по всей линии маршрута Никсона из аэропорта. Обычно такие флажки висят несколько дней, все время пребывания высокого гостя в Москве. Для американского президента было сделано исключение: флажки повесили за несколько минут до его проезда по Москве и сразу же вслед за ним шли грузовики и снимали флажки. Помню, как иронизировали и хихикали москвичи по этому поводу.

А вот наш приятель, тоже живущий в самом конце Ленинского проспекта, почти у березняка напротив Университета дружбы народов, сидит у телевизора и смотрит, как на аэродроме советские руководители встречают прилетевшего Никсона. Никсон сходит с трапа самолета, и наш приятель срывается с места: ему хочется увидеть, как Никсон проедет в машине почти мимо его дома. Он кидается от дома к березняку, чтобы выскочить к проспекту кратчайшим путем и успеть увидеть. Но в березняке и вдоль всего проспекта через равные интервалы стоят солдаты, никого не пропускают и гонят обратно: чтобы ни души не было на пути у Никсона. А из ближайших домов многие прибежали сюда, чтобы увидеть своими глазами.

Но раз «нэ положено», то и не надо. Мы же народ вышколенный, можем посидеть дома и посмотреть все по телевизору.

То же самое можно было наблюдать по всему Ленинскому проспекту: агенты в штатском и милиция дежурили у подъездов и арок, во дворах домов. И все ради того только, чтобы, не дай бог, советские люди не проявили себя самостоятельно.

Любопытна еще одна деталь в том, как был обставлен визит Никсона в Москву. Ведь обычно, встречая высокого гостя, советская власть организует «встречу» его москвичами. Все это разыгрывается, как в театре.

На предприятиях, в НИИ назначают людей, которые должны выйти на «встречу». Никому не хочется, и каждый старается как-то отвертеться от этой общественной нагрузки. То и дело слышно оправдательное: я не пойду, я в прошлый раз ходил (или ходила), что, мне больше всех нужно! Но вот назначенные к условленному времени занимают свои заранее отведенные места и стоят в ожидании и час, и два, и три. Плюнуть и уйти — на это у нашей публики духу не хватает: вышколенные. Между собой можно и поругать и гостя, и своих, но «выстоим» и встретим. Знают ли наши высокие иностранные гости, что выстроенные вдоль их маршрута улыбающиеся москвичи ждут не дождутся их проезда, чтобы быстрее разбежаться по своим делам? Угадывают ли они за этими улыбками озлобление согнанной публики?

До чего может эта показуха все испоганить, можно увидеть на таком примере. Когда у кремлевской стены решили перезахоронить прах неизвестного солдата, то тоже по пути перевозки праха таким же вот способом организовывали массовость мероприятия. И люди по привычке реагировали на эту затею: отказывались под разными предлогами выйти на свое место и отстоять. Каково это было наблюдать тем, у кого кто-нибудь из близких погиб на войне, а их коллеги теперь торгуются из-за того, кому пойти и кому на этот раз не надо ходить.

Для американского президента было сделано исключение: ему подобающей встречи со стороны населения не организовывали. Наоборот, как я рассказал выше, было сделано все, чтобы население вообще не заметило пребывания Никсона.

Таруса

Мы давно собирались съездить в Тарусу, но никак не могли выкроить времени для поездки. Все откладывали до тех пор, когда я где-нибудь пропишусь и устроюсь работать. Но мы уже столько откладывали эту поездку, а впереди не было никакого просвета в решении наших проблем, так что мы решили попробовать совместить приятное с нужным — съездить не только для приятных встреч, но и в надежде найти там жилье.

В Тарусе прописался и работал после освобождения из лагеря Алик Гинзбург. Мы с ним познакомились за несколько дней до его ареста в январе 1967 года и с тех пор не виделись.

И вот мы в Тарусе. Гинзбург жил на квартире у своих друзей Н.Д. и Е.М. Оттенов. Я с ними не был знаком, но Лариса была: она приезжала сюда после своего освобождения. Я по рассказам Ларисы и многих друзей имел представление о хозяевах как о хороших и порядочных людях. Хозяева были дома, а Гинзбург был на работе.

Первым нас встретил в этом доме пес по кличке Тимофей. Он отозвался громким лаем на наш звонок в ворота дома. Тогда еще ни у меня, ни у Ларисы и в мыслях не было, что этот дом с Тимофеем надолго станет для нас своим. Как не было в мыслях и того, что Таруса станет нашим давно желанным пристанищем. Пока же я был представлен Ларисой Елене Михайловне и Николаю Давыдовичу, а с их помощью установились приличные отношения и с Тимофеем. Пес оказался очень добродушным и к тому же любил побаловаться с гостями. Кроме Тимофея в этом доме жили еще две сиамские кошки. Вся эта четвероногая тройка довольно мирно уживалась.

Хозяева, как мне и говорили, оказались действительно приятными людьми. Должен сказать, что у меня осталась давняя предвзятость к людям того поколения. Ведь все они так или иначе причастны к тому позору и к трагедии нашей страны, которые сейчас зовут одним словом — 1937 год. Хотя на самом деле это не только 1937-й, а все годы после октября 1917-го. И не ограничилось это, не остановилось в 1937-м, а пошло дальше — и в 1940-е, и в 1950-е. Рано и сегодня говорить об этом как о нашем прошлом.

Поэтому я к людям того поколения отношусь больше с недоверием и всегда, глядя на них или слушая их, думаю: «А кем вы были тогда? Что вы делали тогда?»

И это относилось не только к таким, кто, как Оттены, благополучно пережили те годы, но также и к тем, кто «пострадал», но кому все же повезло пройти лагеря и потом дожить до освобождения.

И вот мы приятно беседуем в столовой-полуподвале в ожидании Алика. Смотрю я на хозяйку, Елену Михайловну, и иногда сам себя спрашиваю: много лет она прожила в эмиграции на Западе и неужели не догадывалась, куда, в пасть к какому чудовищу возвращается? В Россию Джугашвили, бр-р-р-р…

Позже, когда мы действительно очень близко познакомились с Оттенами и стали друзьями, я не раз задавал себе вопрос и касательно самого Н.Д. При его характере и независимости суждений было удивительно, что он уцелел. Он же отделался исключением из Союза писателей и всего лишь лишился работы. По тем временам это было, так сказать, детское наказание.

Об Оттенах и их доме мне придется говорить на этих страницах еще не раз.

Вечер мы провели в приятном трепе с Гинзбургами и Оттенами. Немного побродили по Тарусе. Сводили нас и на место паломничества, куда бегут все приезжие: на кладбище к могиле К. Паустовского. Памятника не было, а был могильный холмик, на котором лежал большой камень с надписью. И выложена от центральной аллеи тропинка к могиле из каменных плит. Бросается в глаза, что тот, кто выбирал место для могилы, выбрал самое удачное. Само кладбище находится на возвышенности и господствует над окружающим пейзажем, а могила Паустовского чуть на отшибе, на маленьком бугорке на самом краю кладбищенской возвышенности. И вид с могилы неописуемый. Крутой спуск ведет прямо к Таруске, и просматривается все вокруг на многие километры: видна поблескивающая излучина Оки во всю ее ширь и впадающая в нее, извивающаяся, как змея, Таруска. За Окой и Таруской поля и леса.

На другой день мы с первым же автобусом уехали на поиски. Несколько дней у нас ушло на то, чтобы объездить и обходить пешком окрестные села в поисках прописки. И опять одни неудачи. Находилось в селе Роща жилье, можно было купить домик. Но работа только в колхозе. Это такая глушь, что даже и при наличии работы не в колхозе вряд ли этот вариант мог нас устроить. От Тарусы два часа езды автобусом. Автобус ходит дважды в сутки, а в весеннюю распутицу и осенью вообще не ходит. Неделями нет сообщения и зимой, из-за заносов.

За эти несколько дней бесплодных поисков мы были вознаграждены тем, что могли любоваться подмосковной природой. Однажды мы почти целый день шли вдоль берега Оки, обходя деревеньки в надежде найти жилье. Бродя вот так в бесплодных поисках, мы не раз обсуждали с Ларисой такую ненормальность: огромные, никем не заселенные пространства в огромной стране, и в то же время множество людей мыкаются в поисках жилья или ютятся по углам, которые никак нельзя назвать человеческим жильем. Но тебе, если ты пожелаешь остановиться в каком-нибудь из этих пустующих уголков для жительства, не позволят построить дом, не дадут участка. Какой-то злой умысел властей во всем этом: с квартирами проблема неразрешимая, и этой проблемы хватит еще не на одно поколение наших соотечественников, а в то же время сам себе строить не моги. Какая цель во всем этом и кто от этого в выигрыше — народ, государство?

Сколько раз у нас захватывало дух от открывшейся красоты — будь то на Волге или на Оке, и каждый раз у нас невольно вырывалось желание: вот тут построить бы себе какую угодно халупу и остаться жить.

В деревеньках нам говорили то же самое, что и везде: работать — только в колхозе, дома продают только с разрешения колхоза, то есть опять же, только если будешь работать в колхозе.

«Широка страна моя родная…» Это как про тюрьму: «Огромная, да черт ей рад!»

Так мы ни с чем и вернулись в Тарусу, намереваясь на другой же день выехать в Москву. Отчаяние и уныние нас охватило такое, что хотелось выть.

Я в этот же день решил навестить своего старого знакомого по мордовским лагерям Анатолия Футмана. Я о нем уже писал в «Моих показаниях». Но здесь стоит упомянуть о его судьбе после освобождения. Я освободился из Мордовии раньше него, а когда он освободился, то меня на воле уже не было: меня уже осудили и отправили на Северный Урал. Там, в лагере, я и узнал из писем Ларисы, что Футман освободился. И у него начались такие же мытарства с пропиской, что и у меня. Освобождаясь из лагеря, он взял направление в Горький. На несколько дней он заехал в Москву повидаться с друзьями. Сам он не москвич и друзей заимел в Москве, как и я в свое время, благодаря Юлию Даниэлю, с которым оба мы были очень близко знакомы. Эти-то друзья и приняли большое участие в судьбе Футмана. Остановился он у нашей общей приятельницы Люды Алексеевой и от нее же уехал в Горький. В Горьком ему в прописке отказали, и напрасно он показывал там во всех инстанциях свою справку об освобождении с направлением в этот город. На все его жалобы и просьбы ответ был один: «Мы вам справку не выдавали, мы вас не приглашали, пусть тот, кто вас сюда направлял, и устраивает вас».

Видя перед собой глухую и враждебную стену, он отчаялся как-то устроиться и поехал снова в «родные места», то есть в Мордовию. Там он обратился в спецчасть своего лагеря с просьбой, чтобы ему переменили в справке направление в такой город, где его пропишут. Но и в этом ему отказали. И ответ такой же идиотский, что и в Горьком: «Мы ничего не знаем, сами назвали город Горький, когда у вас перед освобождением спрашивали, мы вас туда насильно не направляли…» и т. д.

Можно себе представить его состояние.

Нашему брату очень легко сорваться в таком положении, заработать себе новую статью и прописаться снова в лагере. У Футмана хватило ума и выдержки, чтобы не попасть за просто так снова в Мордовию. Он решил уехать туда, где, как в лагере, принимают всех: в Сибирь, в глушь. Приехал он в Чуну к Ларисе. Здесь у Футмана не было проблемы с пропиской. Да и с квартирой на первое время проблемы тоже не было: жил у Ларисы. В Чуне Футман прожил до снятия надзора, которого никто, освободившись из Мордовии, не избегает, и работал на том же ЛЗК, что и Лариса, а позже и я. Будучи в Москве, он благодаря Толе Якобсону познакомился со своей будущей женой. Мила приехала к нему в Чуну и работала в швейной мастерской. Я их уже не застал в Чуне. После того как у Футмана кончился надзор, они уехали в Россию и вскоре прописались с помощью Оттенов в Тарусе. Оттены прописали их у себя в доме и приютили. Я еще на Урале получил от них несколько писем и знал об их житье-бытье. Футман, освободившись из лагеря без специальности, устроился работать на автобазу слесарем по низшему разряду и одновременно поступил на курсы шоферов от этой же автобазы. Мила с юмором писала мне: «Толя работает ночным слесарем…» Да, нелегко приходилось ему: отработав смену на ремонте машин в ночную смену, днем, не выспавшись и не отдохнув как следует, сидеть весь день на занятиях. Конечно, можно было бы просто учиться и жить на стипендию в тридцать рублей в месяц от автобазы, но попробуй на них прожить. Вот и приходилось, чтобы хоть как-то сводить концы с концами, и работать, и учиться, и жене тоже устраиваться на работу. Мила устроилась в дом отдыха секретарем-машинисткой и по совместительству инспектором отдела кадров. Через какое-то время им дали квартиру от дома отдыха, а Футман стал работать в том же доме отдыха шофером. В Тарусе у них родился сын Санька. Еще когда я был на Урале, Мила писала мне о рождении малыша и жаловалась, что с маленьким ребенком никто их не пускает на квартиру. Бедняги! Каково бы им пришлось, если бы не участие и помощь Оттенов!

И вот я, оставив уставшую и вымотавшуюся в мытарствах Ларису у Оттенов, отправился к Футманам. Интересно встретиться со своим солагерником через несколько лет, на воле. Мне даже не верилось, что вот сейчас мы встретимся с Футманом не в лагерной обстановке. Дом отдыха находится в нескольких километрах от Тарусы на берегу Оки, и туда от Тарусы ходит автобус. Но я, по совету Оттенов, не поехал автобусом, а отправился туда пешком по прямой дороге. Это оказалось намного ближе: автобус идет дугой мимо села Архиповки, а тропинка — вдоль Оки, через каменный карьер. Сам поселок, где жили Футманы, находился как раз между Тарусой и домом отдыха. Квартира Футманов оказалась в старом и прогнившем бараке: весь этот поселок состоял только из таких вот развалюх лагерного типа. Он когда-то принадлежал каменному карьеру, но когда карьер закрыли, то в нем стали давать квартиры рабочим дома отдыха.

Оттены мне сообщили, что Футман несколько дней отдыхает после возвращения из командировки: он куда-то был послан получить и пригнать из капитального ремонта машину для дома отдыха. Так оно и было. В квартире оказались мать Милы и Санька, а сам Футман в это время возился в сарае. Там-то мы с ним и встретились. На мой вопрос, чем он тут занимается, Футман с веселой иронией ответил: «Улучшаю и расширяю свои жилищные условия».

— Дачу летнюю, что ли, делаешь?

— Да как тебе сказать: и то, и другое, и третье, и все вместе.

Сарай был построен недавно ими самими из всякого старья, какое Футман сумел навозить попутно на машине: из досок и горбыля, жердей и столбов. Покрыт он был и толем, и кусками старого железа, и несколькими кусками битого шифера. Внутри сарая стояла постель и сбитый из досок же маленький столик.

— Ну ладно, — прервал мой осмотр Футман, — пойдем в комнату.

Но и в комнате мы задержались ненадолго. Футман попросил тещу что-нибудь приготовить закусить и предложил мне пройти с ним в их магазин за бутылкой. Я ему в ответ показал на прихваченную с собой дешевенькую поллитровку вермута.

— Если тебя не устраивает, то пойдем. Но мне вполне хватит и этого.

Я знал, что Футман почти не пьет спиртного, а он, в свою очередь, знал обо мне то же самое. Поэтому нам не пришлось бежать в магазин за добавкой. Пока теща готовила что-то на плитке, Футман потащил меня в другой сарай и на огород, расположенный за этим сараем, показывать свое подсобное хозяйство. Прихватили мы с собой и Саньку. В этом втором сарае Футман держал кур и даже кроликов.

— Что поделаешь, — объяснял он, — приходится вертеться. Либо воруй, либо как вол паши днем и ночью без передышки. Иначе не прожить.

И уже сидя за столом за бутылкой вермута, опять о том же, но с другого конца:

— Даже если и будут деньги в кармане, то снабжение здесь такое паршивое, что ничего не бывает в магазине: ни мяса, ни яиц, ни молочных продуктов.

Вот и приходится местному населению самому заботиться о снабжении себя продуктами и не рассчитывать на магазин.

Стоит отдельно сказать, в каких условиях жило это семейство. Вся «квартира» состояла из крохотной кухоньки метра в три квадратных, не более, и такой же комнатки. Эти жилые помещения отделялись одно от другого печкой. Каково здесь было жить семье из четырех человек! В комнате кое-как уместились две постели, между которыми был проход в полметра. На одной из них спали молодые супруги, а на другой теща с внуком. Вот почему Футман строил себе в сарае отдельную спальню хотя бы на лето.

И при всем этом еще и никаких удобств: ни отопления, ни воды, а о канализации и говорить нечего. Единственное, что здесь облегчает быт населению, так это газ для кухонных плит, который развозят на спецмашинах в баллонах.

Иногда в нашей печати встречаются статьи о положении с жильем в странах капитала. И в них постоянно мелькает такой факт: многие семьи живут в жилищах, не отвечающих нормам. Интересно, а каким нормам? Как определяется, нормальное жилье или нет? Мы подсчитываем и обыгрываем эти факты из капиталистической действительности, пытаемся убедить и своих, и чужих, что, мол, вот как там плохо, и в то же время скрываем свои пороки.

Интересно бы у наших кремлевских крикунов спросить, а вот такое жилье, как у Футмана, — нормальное оно или нет? А ведь оба супруга работают на это государство. Таким видел я жилье Футмана в 1971 году, такое оно и сейчас, в конце 1976 года. И впереди еще неизвестность. В этом поселке у всех такие жилищные условия. И это еще людям повезло: сколько людей мыкаются в поисках любого угла! Соседи Футмана и не пытаются оттуда уехать, дорожа этими углами. Ведь на любом новом месте никто им жилья не даст. Позже, когда мы сами стали жить в Тарусе, сколько нам приходилось видеть горемык, ищущих любой угол: среди них и семейные с детишками, и одинокие люди. Вообще, стоило бы кому-нибудь хорошенько заняться изучением проблемы жилья в нашей стране. Но именно потому, что картина в этом вопросе вырисовывается ужасная и разоблачительная, никто не позволит самостоятельно заняться таким обследованием. Наша пресса любит оперировать цифрами: в девятой пятилетке будет построено столько-то миллионов квадратных метров жилья, в десятой еще столько же. Масштабы! Но ведь по нашим нуждам это капля в море! Из шестидесяти лет советской власти она только в последние пятнадцать лет стала строить жилье своим гражданам. Только Хрущев сдвинул эту проблему с мертвой точки в конце 1950-х годов. А с 1917 года и по конец 1950-х население ютилось кое-как, в нечеловеческих условиях. И с каждым годом население росло, а вместе с ним росла и проблема.

Мне помнится, на одном из пленумов ЦК КПСС не то 1963-го, не то 1964 года руководство КПСС торжественно заявило, что жилищная проблема в нашей стране будет окончательно решена в ближайшие десять лет. Давно минуло это обещанное десятилетие, а проблема не только не решена, но и нельзя предсказать, когда она решится. И правители не объясняют народу, почему они не выполнили провозглашенного. А народ и не спрашивает: ему не привыкать к надувательству.

Зато вот член Политбюро Кириленко, выступая в мае 1975 года в Риме на съезде итальянских коммунистов, признал, что при нынешних темпах ввода жилья для решения жилищной проблемы только в Москве потребуется…[40] лет. Он тоже забыл об обещании своей партии 1963 года. И теперь уже говорит о решении проблемы в масштабах не всей страны, а только Москвы. Простите, а что будет с жильем не в Москве?

Когда я сейчас пишу эти строки, в Чуне полно ищущих снять угол (не комнату, нет, а именно ренделевский угол!) за 20 рублей в месяц. И это при минимуме зарплаты в бо рублей!

Самые дешевые! Самые удобные!

В 1950-х годах в Москве был в ходу такой анекдот. Приезжают иностранцы к себе домой из поездки по Москве. Любопытные соотечественники интересуются у них, как живут советские люди в Москве. И те рассказывают: москвичи народ очень небережливый, неэкономный. В чем же это, интересно? Да вот, мол, идешь поздно вечером по городу, а у них в каждом окне свет горит: не экономят электроэнергию.

Вот вам образчик, как они со своими мерками нас меряют. И вот как они нас видят!

Им и невдомек, что у нас тогда, да и сейчас еще, многие живут не в отдельных квартирах, а только в комнатах, в каждой комнате семья. Вот вам и свет во всех комнатах! Во всех окнах.

Футман мне сообщил, что Оттены помогли ему получить в Тарусе земельный участок для постройки дома. Я это уже слышал и от самих Оттенов, но мне хотелось услышать дальнейшее от самого Футмана. Он отказался потом от участка. На мой вопрос, почему он отказался, Футман ответил, что строить дом ему не по силам и не по карману.

— Сбережений нет никаких, да и одному физически невозможно построить, а нанимать людей не на что…

Вот так-то. А тут еще по закону застройщик обязан в первый же год приступить к строительству дома, а если через год на участке не будет никакого строения, то участок отбирают и передают другому застройщику. Футман получил последний участок в Тарусе. С тех пор там запретили давать участки под индивидуальное строительство. Вот оно родное «все для народа» и «все вокруг мое»! Вокруг просторы: поля и леса, реки, пустующие пространства, но местные власти не разрешают желающим строить себе жилье. Так дайте же тогда, сволочи, людям, нуждающимся в жилье, квартиры! А квартир нет! Спрашивается опять же: кому это нужно?

Немного погодя мы с Футманом отправились в дом отдыха повидаться с Милой.

Когда я увидел ее, то первое, что мне бросилось в глаза, так это напоминание о Саньке. Сынишка здорово походил на мать.

Потом мы ушли с Футманом на набережную Оки в парке дома отдыха и там посидели часа два, вспоминая и перебирая свое прошлое. Поделились новыми известиями о наших общих лагерных знакомых и друзьях.

Коля Юсупов где-то у себя в Аварии, и нет от него ни слуху, ни духу. Я и до сих пор ничего о нем так и не знаю. Не случилось ли с ним чего во время большого землетрясения? Эпицентр его был как раз на его родине, в Тляратинском районе.

А Валерию Румянцеву в то время было еще сидеть да сидеть, добивать свои пятнадцать лет.

К вечеру я снова был в доме у Оттенов. Сейчас точно не могу припомнить, что заставило нас с Ларисой не выехать на следующий день в Москву. Кажется, недомогание Ларисы. Я же, чтобы не болтаться впустую целый день, решил оказать услугу хозяевам: они выписали себе на зиму дрова в Петрищевском лесничестве, но им что-то долго их не привозили. Должен был туда поехать Гинзбург, но он днями на работе и поэтому все откладывал эту поездку. Вот я и вспомнил об этом и предложил свои услуги. Лесничество находилось в двух десятках километров от Тарусы, и туда ходили два автобуса: на Калугу и на соседний райцентр Ферзиково.

Остановка автобуса, где мне нужно было выходить, так и называлась: «Лесничество». Я вышел из автобуса на участке асфальтированной дороги, которая серой лентой спустилась сюда и убегала дальше снова ввысь. На взгорье, куда сейчас поднимался оставивший меня автобус, хорошо просматривалось село Петрищево. Место, где я вышел, ничем не напоминало автобусную остановку. Но от дороги, по обе стороны которой тянулся сплошной смешанный лес, направо вела грунтовая дорога. Она тоже шла через лес, перпендикулярно шоссе. Видно было, что эта дорога где-то в полукилометре от асфальта упиралась в горы деревянных отходов. Как потом оказалось, это и были отходы от работающей там пилорамы, которая располагалась в новом цехе, сколоченном из свежих досок собственного производства. А отходы заваливали всю территорию вокруг. На этой территории, отвоеванной у леса, сейчас работал бульдозер. Он расчищал площадку, гонял впереди себя горбыль и дрова, щепу, перемешанную с корой и опилками, и всю эту массу сгребал вплотную к лесу. Таким образом центр территории расчищался от гор отходов. Отходы не убирались, не ликвидировались, а просто уминались под гусеницами бульдозера и разравнивались по всей территории.

Производство располагалось между шоссе и жилым поселком лесничества, до которого от пилорамы было тоже с полкилометра. Маленький поселок находился в красивом месте среди смешанного леса. Он казался затерянным на земле, и не верилось даже, что где-то в полутораста километрах отсюда бурлит и гудит Москва. Когда идешь к поселку со стороны пилорамы, то проходишь через вспаханное поле: оно разделено на участки между семьями рабочих лесничества и засаживается обычно одним картофелем. Через это поле тоже хорошо просматривается село Петрищево. От окраины села до поселка совсем недалеко, не более километра, и издали Петрищево выглядело очень привлекательно.

Поселок же лесничества состоял из пяти-шести одинаковых до мелочей бараков, уже прогнивших и с прохудившимися крышами из дранки. Рядом с конторой лесничества строились два деревянных здания: одно — отдельный дом лесничему, а другое — жилой барак.

В конторе мне сообщили, что дрова скоро будут отправлены, и с этим моя миссия здесь была окончена. Хотя следующего автобуса надо было ждать около двух часов, я все же направился к шоссе в надежде сесть на попутный грузовик до Тарусы. Шоссе это днем довольно оживленное, то и дело снуют машины между Тарусой, Ферзиково и Калугой.

Проходя вторично мимо пилорамы, я не удержался, чтобы вблизи не полюбопытствовать, как уничтожается ценное добро — древесные отходы. Отличный строевой горбыль, осиновый, березовый, дубовый и еловый. В городах на лесоторговых складах его не достать, и люди переплачивают втридорога ловкачам, которые на этом наживаются. Здесь же это добро гибло под гусеницами бульдозера или гнило в огромных нагромождениях.

Я расхаживал по этим горам и ахал про себя от досады и недоумения: такое добро!

За этим занятием меня и прихватил какой-то мужчина, как потом оказалось, мастер. Поинтересовался он у меня, что я тут делаю, а узнав, заговорил о том, что штабелевать горбыль нельзя, так как машин для отправки на железную дорогу нет.

— Да и на станции вагонов под горбыль никто нам не дает. Тут под готовую-то продукцию и то выбить вагон — проблема.

— А чего же не штабелюете? — недоумевал я. — Когда-нибудь найдется место этому добру.

— Во-первых, некому. Рабочих нет. В цехе и то нехватка, и лесорубов не хватает даже в бригадах. Во-вторых, штабелевать без всякой надежды на отгрузку нельзя — может загореться.

— Но ведь добро же гниет! — не удержался я, хотя и не надеялся получить вразумительного ответа.

Мастер был немного под мухой, и от него попахивало перегаром.

— А чего у нас не гниет? — равнодушно спросил он меня в свою очередь.

Это уже касалось всей страны. Я промолчал, так как возразить было нечего.

— Мы вон сколько навалили лесу, а вывезти не можем, он так и гниет в лесу в штабелях. А за работу бригадам выплатили деньги. Вот так-то!

Вдруг меня как кто подтолкнул: «А почему у вас рабочих не хватает?»

— А кто здесь будет работать? Заработки маленькие, а работа тяжелая, условия бытовые хреновые. Старые рабочие держатся за квартиры, да и трудно семейным срываться с хоть и плохого, но обжитого места. А новички больше, чем два-три месяца, не держатся — убегают.

Выдав мне эту информацию, мастер испытующе посмотрел на меня и прямо спросил: «Что, вместе с дровами и работу ищете?»

Вместо ответа я снова спросил: «А как у вас с жильем?»

— А вон в бараках, — он махнул рукой в сторону поселка, — сейчас пустуют две квартиры. А холостякам место есть в общежитии.

Я старался не выдать своего волнения. Мне даже как-то не верилось всему этому.

— Специальность какая у вас?

— Да никакой. Таскать-подтаскивать, кантовать.

— Это и в цех можно, и в строительную бригаду, и лесорубом.

И я, вместо того чтобы уехать в Тарусу, снова кинулся в контору. Лесничего хотя и не было в конторе, но мне сказали, что он должен подъехать.

В ожидании лесничего я обошел поселок, выискивая глазами пустующие квартиры. Одну вроде бы определил: по запущенному и, похоже, нежилому дворику, по отсутствующим занавескам на окнах.

Я уже говорил, что бараки были очень старыми и гнилыми. Каждый барак был поделен на восемь отдельных квартир. Каждая квартира имела кухню, комнату и маленькие сени.

Обойдя поселок и заглянув в магазин, я вернулся в контору. Лесничего еще не было. Из бухгалтерии вышел мой знакомый мастер и, узнав, что я дожидаюсь лесничего, обнадеживающе проговорил: «Он обычно к обеду приезжает».

Он тут же мне выдал дополнительную информацию о лесничем:

— До этого я был лесничим, да вот за пьянку сняли в мастера. Новый до этого работал лесничим в Барятино. Семья у него там еще, не переехала сюда, вот он и мотается между Петрищево и Барятино.

— Так это ему хоромы отдельные отстраивают? — Я указал на строящийся рядом большой дом.

— Да. Он же из института только что. С дипломом. — Последнее разжалованный лесничий произнес с ударением и с иронией. — Тебе лучше проситься на работу в строители. Это лучше, чем в лес или к пилораме.

— Посмотрим, я недавно из лагеря, может, еще и вовсе откажет.

— Ну и что, что из лагеря, — равнодушно успокоил меня собеседник, — здесь все оттуда.

Было похоже, что во всяком случае себя он точно относит к этим «всем». Когда подъехал на «козлике» лесничий, я немного подождал, дав ему разделаться с текущими делами и с посетителями — своими работниками.

Разговор с лесничим состоялся запросто и откровенно. Мне не хотелось умалчивать о судимости, чтобы потом это выяснилось в процессе оформления документов. Его мало интересовала моя судимость, видно, мастер говорил правду: «Здесь все сидели». Его интересовало лишь, не пью ли я в рабочее время. Вот и все. Поинтересовался моим семейным положением. Узнав, что я с женой и без детей, спросил:

— Снимать будете жилье в Петрищево или дать квартиру здесь?

Тут же, после ознакомления с моими документами, он написал записку к коменданту, чтобы та показала мне пустующую квартиру.

Побежал я к коменданту, не чуя под собой ног от радости и тревоги: неужели вот так все просто и уладится, неужели это все?

Комендант, полная добродушная женщина, жила в соседнем бараке и оказалась женой того самого мастера. Бросила стирку белья и повела меня к последнему бараку у самого леса. Мне было совершенно безразлично, где и в каком бараке будет квартира и то, какая она будет. Я был без ума от радости, что наконец-то я определяюсь. Квартира оказалась запущенной настолько, что было трудно поверить, что это человеческое жилье. Она состояла, как и все здешние квартиры, из кухни и комнаты. Эти два помещения разделялись печкой. И каждая из комнат была метров по шестнадцать. Я не стал долго задерживаться с осмотром квартиры, а, забрав ключи у коменданта, кинулся к шоссе, чтобы быстрее добраться до Тарусы и обрадовать Ларису. С комендантом я договорился, что мы приедем завтра, окончательно договоримся и я сдам документы на прописку.

Когда я в Тарусе объявил о том, что нашел и жилье, и работу, это была настоящая сенсация для всех присутствующих. Сначала мне просто никто не поверил, думали, что я их разыгрываю. А потом просто удивлялись этому неожиданному решению проблемы.

И вот на следующее утро мы с Ларисой уже в лесничестве. Вдвоем мы сделали основательный осмотр квартиры и нашли ее ужасной: в кухне бывшие хозяева держали не только кур, но и теленка, поросенка. И пола там почти не было. Большущие дыры в полу были и в комнате. Пол нужно было основательно ремонтировать и красить. Барак был построен из круглого леса, но не оштукатурен изнутри, а обит листами сухой штукатурки. Поскольку бревна круглые, то между штукатуркой и бревнами были большие пустоты и в них по ночам, а иногда даже и днем, бегали крысы. Они же шныряли смело по всем дырам в полу и в подполье.

После основательного осмотра мы подсчитали примерно, что нам потребуется для ремонта. Прикинули, что мы можем достать здесь и в Тарусе, а что придется привезти из Москвы. И только после этого мы отправились к лесничему. Выслушав нас, он без возражений согласился, что нужно основательно ремонтировать квартиру, и пообещал не только помочь с материалом, но и заплатить мне за ремонтные работы. Он распорядился выдать нам доски, гвозди. Краски не было у него в хозяйстве, и мы должны были достать ее и известь сами. Договорились с ним, что я выйду на работу только после того, как закончу ремонт квартиры. В этот же день я сдал документы коменданту для прописки. Подал я ей паспорт и военный билет и несколько замешкался в раздумье: отдать справку об освобождении или подождать, пока сама спросит? Она же, взяв документы, полистала их и сказала, что паспорт она вернет мне завтра же, а с военным билетом придется подождать несколько дней. Дело в том, что паспорт прописывают они сами в Петрищевском сельсовете, военный же билет должны свозить на учет в Тарусу. Я-то знаю, что раз мой паспорт выдан мне на основании справки об освобождении, то милиция обязательно спросит при прописке эту справку. После некоторого колебания я решил сам предложить коменданту свою справку. Какой интерес оттягивать? Ведь все равно потребуют, так лучше пусть сразу решают окончательно.

Но комендант от справки отмахнулась, равнодушно повторив слова своего мужа:

— У нас все здесь сидели.

С этим мы и уехали снова в Тарусу. Теперь мы с нетерпением ждали результатов прописки. Волновались мы с Ларисой, и волновались и переживали за нас все наши знакомые: как-то оно обернется?

До обеда следующего дня, пока мы не приехали снова в лесничество, у нас на уме только и было: пропишут или откажут.

Я уже ругал коменданта за то, что она не взяла у меня справку, так как предвидел, что ей велят ее взять и тем самым решение вопроса оттянется еще на день-два. А ожидание было очень тягостным, и хотелось его сократить.

И вот мы во дворе у коменданта. Она выходит на лай пса и вручает мне паспорт. Снова повторяет извиняющимся голосом, что с военным билетом нужно подождать несколько дней. Я нетерпеливо листаю листочки паспорта, ища штамп о прописке, а в голове одна мысль: неужели, неужели прописали?

Нахожу штамп Петрищевского сельсовета о прописке и показываю его Ларисе. Не верилось своим глазам, и в то же время мы оба были переполнены счастьем. Я не могу припомнить, чему бы я за последние годы так же радовался, как этой прописке. Как тут не вспомнить А. Галича: «Лишь при советской власти такое может быть». Советская власть дала своим гражданам неведомые им ранее радости, наградила их новым смыслом бытия. И могут ли нас понять, например, американцы или западноевропейцы? Куда уж! Они догниют, так и не познав этих невиданных прелестей.

А может, мы их познакомим еще, а?

Когда мы через несколько дней вернулись из Москвы, нагруженные, как верблюды, нужными нам инструментами и материалом, комендант вручила мне и военный билет со штампом Тарусского военного комиссариата о воинском учете.

Фу-у-у! Наконец-то можно начинать жить на законных основаниях. И начали мы с ремонта. Распределили обязанности: мне ремонтно-строительные работы, а Ларисе мытье, чистка, побелка-покраска.

Именно в этот день мы обнаружили, что около нашего барака нет столь привычного русскому глазу архитектурного сооружения: деревянной будочки-уборной. Прошу прощения у читателей за такую прозу, но умалчивать об этом не хочется.

Стал я обходить соседние бараки в поисках этого коммунального удобства. Но ничего подобного не обнаружил. Я помнил, что около конторы такое сооружение есть, и оно оказалось единственным на весь поселок. Спросил я у соседа по бараку об этом деле, а он смеется надо мной и говорит: «В тайге, на свежем воздухе. Выбирай себе по вкусу: под елкой, кустом или на полянке!»

— Ну а зимой-то как же? А дети?

— Зимой в сарай, к скотине ходим.

Вот так-то, толстозадая Россия! Это в сорока километрах от Калуги, так сказать, под боком у отца советской космонавтики.

Когда мы захотели побродить по лесу, отдохнуть вечером после работ, то оказалось, что около бараков лес загажен. После мы всегда старались побыстрее проскакивать эту «нейтральную» полосу между поселком и лесом.

Здесь-то я и вспомнил слышанный в детстве от кого-то из вернувшихся с фронта рассказ или, может, даже анекдот про освобождение одного нашего села. Неважно, где это точно произошло, но теперь мне известно доподлинно, что это могло быть и в России, и на Украине, и даже в Сибири. Содержание следующее. Выбили немцев из села, и в него вошли советские войска. Солдаты были удивлены тем, что местные жители с остервенением и радостным возбуждением ломали какие-то будочки на своих дворах. Когда у них поинтересовались, то услышали в ответ, что немецкий комендант, узнав, что в селе нет дворовых уборных, был удивлен, поражен и издал приказ, чтобы каждый двор имел свою уборную. За невыполнение этого приказа, наверное, грозил расстрел. И вот в несколько дней приказ выполнен. А поскольку уборные строились по принуждению, то, естественно, при приходе своих были восстановлены свои привычки и обычаи. Да не посчитает меня читатель хоть в какой-то мере обеляющим фашизм. Не для того я рассказал этот случай, чтобы сказать, что было и в фашизме что-то хорошее. Нет. Я рассказал о наших обычаях и привычках. Так мы живем.

И пришлось мне заняться в первую очередь постройкой уборной. Достался нам вместе с квартирой и сарай. Нам пока что нечего было в нем держать, и он пустовал. Вот за ним я и строил будочку. Ко мне то и дело подходил кто-нибудь из аборигенов и, видя выкопанную яму и контуры будки над ней, спрашивал и интересовался. На мои ответы реагировали с недоумением, насмешкой, иронией. С этого дня, то есть с первого дня в поселке, мы и зарекомендовали себя в глазах населения как чужаки и избалованные москвичи.

Потихоньку мы приводили свое жилье в порядок, и через несколько дней весь ремонт был закончен. Правда, от крыс совсем мы избавиться не смогли. В самой квартире их не было, так как все дыры в стенках и в полу я заделал, но они продолжали копошиться в стенах между штукатуркой и бревнами. Чтобы избавиться от их соседства, нужно было сорвать всю штукатурку и что-то предпринимать основательное, но мы решили пока подождать. Во всяком случае до осени.

Однажды, не то на третий, не то на четвертый день нашего пребывания, нас утром встретила соседка, что жила за стенкой. Она высказала претензию:

— Чего это ваша крыса к нам перешла?

— А они что, у вас тут прописаны по квартирам, что ли? — отшутились мы.

Вообще-то у нас с местным населением и соседями отношения сложились хорошие. Правда, на нас обижались за то, что мы ни к кому в гости не ходим. Соседи-мужчины на меня тоже поначалу немного обижались: «Как-то не по-соседски живешь! С тобой ни разу и не выпьешь!»

Но это на первых порах.

Позже, когда я вышел на работу и ближе познакомился с людьми, эти упреки перешли в шутку.

Пока я ремонтировал жилье, постепенно узнавал от рабочих подробности о работе. К моменту выхода на работу я твердо решил пойти работать все же не на пилораму и даже не в строительную бригаду, а в лес. На пилораме мало зарабатывали, а торчать на рабочем месте восемь часов, ничего не зарабатывая, мне не хотелось. К тому же там и работа тяжелая: катать вручную крючками со штабелей круглый лес к пиле и подавать его на распиловку. Эта работа мне знакома по лагерям: набегался я с этим крючком и накатал баланов вволю. Конечно, можно было бы смириться с тяжелой работой, но ради чего? Я бы пошел ради заработка — деньги нам здорово были нужны, но ведь платить будут копейки!

Или уж если мало платят, то хоть бы не надрываться на тяжелой работе и приходить домой не умотанным, а могущим заняться чем-либо полезным дома. Ни того, ни другого на пилораме не ожидалось. У строителей, в принципе, можно было бы работать, но там подобрались одни пьянчуги и работали через день. Часто были в загуле: то с утра не вышли — запили, то вышли с утра, собрались, а к обеду все готовы. Так что и это тоже отпало.

В лесу, в бригадах лесорубов, в основном работали «старики». Это люди, давно здесь живущие, у которых и дети здесь уже повырастали. Они здесь держались за жилье и жили своим подсобным хозяйством: обрабатывали огороды, выращивая картофель и овощи не только для себя, но и для продажи в Тарусе и в Ферзиково. Держали коров, молодняк на мясо, свиней и овец. Имели свои пасеки. В каждой бригаде такие «старики» составляли костяк. А остальная публика часто менялась: это были люди вроде меня, которым здесь жить не хотелось, но которым пока что некуда было податься. Они чувствовали себя здесь — и на работе, и в поселке — временными. В общежитии жили парни, которые все недавно вышли из лагерей, и они только и мечтали отработать полгода или год, кто до снятия надзора, а кто до счастливого случая — до прописки в родных местах.

Пили, конечно, и лесорубы, но эта пьянка носила более или менее упорядоченный характер и почти не отражалась на работе и выполнении плановых заданий. Они пили или организованно, то есть все сразу, заранее договариваясь, что сегодня будут пить, а завтра дадут две нормы, или пили не так, чтобы уж совсем нельзя было работать. Бывало, что кто-нибудь один загуливал или появлялся в таком виде, что о работе нельзя было и говорить. Тогда его просто либо отсылали домой, либо не допускали до работы, и он отсыпался здесь же, в лесу, или болтался между работающими. Все это носило семейный характер и создавало круговую поруку: до начальства доходили лишь отдельные случаи, а сами работяги жили и работали в этом отношении по принципу «ты сегодня пьян и не можешь работать — и ладно! Я завтра буду таким же — и ладно!» Конечно, бывали исключения, но в общем-то все шло тихо-мирно. Начальства здесь было мало, и оно редко когда наведывалось на лесосеку. Самым большим начальником, постоянно бывавшим тут, был мастер. Но он шел в ногу с коллективом, и конфликтов почти не было.

Ощущение радости с нас слетело в первые же дни, как только мы стали устраиваться здесь на постоянное жительство. Мы были несказанно рады одному факту: прописке. Но одной пропиской жив не будешь. Лесорубом я мог получать в месяц зарплаты не более двухсот рублей. И этого могло бы вполне хватить на скромную жизнь. Да и Лариса подрабатывала дома: друзья и знакомые, зная, что на работу по специальности ей теперь не устроиться, доставали ей работу для дома — кто достанет перевод, кто рецензию, а больше всего ей приходилось работать над рефератами. При таком положении мы могли бы жить, даже несмотря на частые поездки Ларисы, да и мои тоже, в Москву.

Но дело все в том, что государство с рабочими своими рассчитывается деньгами, которые не обеспечены товарами. Например, в здешнем магазине можно было купить только кильку, да и то не в консервных банках, а развесную, которую привозят сюда в бочках и она отвратительно воняет в летнюю жару. Сливочного масла не было: говорили, что из-за отсутствия холодильника в магазине. По той же причине не было и свежей рыбы. О мясе и говорить нечего, оно и в лучшие-то годы бывает только в Москве, а остальная страна его видит разве что по праздникам.

Добро бы еще, если бы продукты были в Тарусе: можно было бы иногда ездить туда. Но и там ничего не было. Единственное, за чем можно было ездить в Тарусу, так это за творогом. Там был хороший творог, отличающийся не только свежестью, но хорошим качеством. Таруса же снабжала нас хлебом: приходилось даже и за ним ездить туда. Если в лесничество и привозили когда хлеб, то очень мало, и не всегда его хватало всем, продавцы по настоянию населения поселка продавали не более одной буханки в руки. К тому же Таруса в наш магазин сплавляла хлеб из своих несбытых запасов. Тарусяне могли привередничать и ловить свежий хлеб, а в таких магазинах, как наш, рады любому. Нечего говорить о каких-либо коммунальных удобствах для местного населения: даже баня находилась в селе, а своей поселок не имел. Работала она раз в неделю, а про условия, какие там были для людей, и говорить стыдно. В кино тоже нужно было ходить туда же, в Петрищево. Помещение, в котором крутили фильмы, мне напоминало клуб в сибирских деревнях в 1940-х годах: полуразвалившаяся изба с тесно наставленными рядами скамеек топорной работы, с осыпающейся со стен и с потолка штукатуркой, с прогнившим полом, который, кроме метлы, ничего не знает.

Меня брала оторопь от мысли, что в этих условиях нам с Ларисой суждено стать родителями. Если что, не дай бог, случится с малышом, то и до больницы в Тарусу в ночное время не доберешься. Мы и раньше уже подумывали с Ларисой о том, что нужно постепенно перебираться в какое-то более обжитое место. О Калуге мы и не мечтали. Ближайший от Тарусы город — Серпухов — тоже был за пределами нашей мечты, так как он относился к Московской области и мне нечего было туда соваться с пропиской. В выходные дни мы с Ларисой иногда, когда не было надобности ехать в Москву, куда-нибудь ехали в поисках нового жилья. Побывали в Ферзиково, но там ничего подходящего не нашли, хотя были там не один раз. Как-то мы надумали съездить в Дугну. Это городок в Ферзиковском районе, вдали от железной дороги, и к нему нужно ехать машиной через Ферзиково. Мы слышали, что там есть маленький металлургический завод, и надеялись, что там что-нибудь нам подвернется подходящее. Шоссе Таруса — Калуга асфальтировано, и Ферзиково стоит как раз на полпути между ними. А вот дорога на Дугну отходит в сторону от шоссе на Калугу. Она неасфальтирована и очень запущена, машина по кочкам и выбоинам более 30–40 километров в час не дает. У этой дороги есть интересная особенность: местами попадаются большие участки, вымощенные булыжником. Этими булыжниками замостили дорогу задолго до советской власти. Теперь же ее не только не улучшают, но даже и не поддерживают в должном порядке.

Дорога проходила в красивых местах, все время лесом. И вот мы выезжаем на крутой берег Оки, и на противоположном берегу у нас на виду вся Дугна. Место дивное и тихое. Но до чего же уныл и скучен городок! Такое уныние и запустение я встречал только в Забайкалье. Очень все похоже здесь было на Усугли, где отбывал ссылку Павел Литвинов, или на поселок рудника Вершина Дарасуна. Домика ни единого нового, а все покосившиеся, полусгнившие, на кривых и тесных улочках. Все здесь говорило об упадке и вымирании. Здесь, поди, за все годы советской власти не построили ни одного дома и все, что видит глаз, — все старорежимное еще. Наверное, город считается неперспективным, и поэтому он в таком виде.

Мы по одному виду городка поняли, что нам тут не жить. Но все же мы решили на всякий случай проверить возможности. Ведь многие наши лагерные друзья после освобождения будут вслепую метаться в поисках места для прописки, а в этом тихом месте, возможно, есть смысл останавливаться на первое время.

Мы направились в продовольственный магазин посмотреть, чем здесь кормят советского человека. Магазин оказался почти таким же, как и наш в лесничестве. Только тут, благодаря наличию холодильника, были в продаже сливочное масло и маргарин. В остальном же он ничем от нашего не отличался.

Около магазина мы узнали и о том, где здесь продается дом, и направились смотреть по указанному адресу. Дом оказался пустым и нежилым. Никого из хозяев в нем не оказалось. Да нам никто и не нужен был: по внешнему виду можно было безошибочно сказать, что это не жилье. Он стоял на углу улицы, которая была покрыта толстым слоем пыли, и чудом не разваливался в тихую погоду. Если по улице ехала машина, то после нее несколько минут на дороге нельзя было появиться: пыль стояла очень густая и медленно оседала на дома, заборы и прохожих. Дома все были под толстым слоем этой дорожной пыли, их окна были непроницаемы от той же пыли, и сквозь них было бы удобно наблюдать солнечное затмение. Даже трава от пыли была серого цвета.

Стоило ли менять одну яму на другую такую же — Петрищево на Дугну? В Петрищево хоть пыли не было!

А в Петрищево у нас жизнь шла своим чередом: я с утра и до вечера в лесу на работе, Лариса занята весь день домашними хлопотами, переводами и рефератами. По вечерам, когда я не так здорово уматывался с топором, мы делали с Ларисой вылазки в лес по грибы и ягоды. Благо что это добро было рядом, буквально за «нейтральной полосой». По субботам и воскресеньям, когда не нужно было ехать по делам в Москву, мы уезжали в Тарусу. Мы очень близко познакомились с Оттенами и стали хорошими друзьями. Они же нам помогли с устройством в первые дни в лесничестве: очень многое из того, что нужно было нам по хозяйству, нам выделили Николай Давыдович и Елена Михайловна.

В основном нас тянули в Тарусу два обстоятельства. Там снимали комнату Ларисины ребята Саня с Катей, и Лариса старалась больше бывать там, так как Саня мог приезжать только на выходные. Катерина ждала ребенка и поэтому уехала сюда из Москвы отдохнуть на свежем воздухе. И второе — Ока! У нас в лесничестве негде было окунуться в летний зной. Правда, возле пилорамы для купания ребятишкам приспособили пожарный бассейн, вырытый бульдозером и наполненный водой от тающего снега и дождями. Иногда там же окунались и взрослые.

А в Тарусе на противоположном берегу Оки был неплохой пляж, и он в летние дни кишел, как муравейник, от наплыва купающихся.

Моста через Оку в Тарусе нет, и на тот берег людей возит паром. Кроме того, здесь был пункт проката лодок и можно было за маленькую плату взять лодку на несколько часов или на целый день.

Таруса летом наполняется приезжими и становится очень многолюдным городком. В основном приезжают москвичи. Привозят свои семьи на все лето, устраиваются кто как может. Состоятельные имеют свои дома и используют их как дачи. Другие снимают комнаты или углы.

Вот и Саня с Катей сняли комнатушку у одной старушки. Ее домик стоял рядом с домом, в котором мы ночевали несколько ночей, когда впервые приехали в Тарусу. Нам тогда по просьбе Оттенов оказала приют хозяйка его, Галя Георгиевна Петрова. Сама Галя Георгиевна была уже давно на пенсии и обычно зиму жила в Москве, но с ранней весны и до поздней осени жила в Тарусе. Дом у нее был огромный и когда-то, при жизни мужа, целиком принадлежал ей. После смерти мужа дом пришлось разделить на две половины: вторую половину получила ее падчерица. Падчерица с семьей тоже жила в Москве и только на лето приезжала в Тарусу. Я подробно останавливаюсь на этом доме, так как судьбе было угодно распорядиться так, что в конце концов мы оказались хозяевами одной его половины. Когда мы только приехали в Тарусу без надежды устроиться здесь на жительство, нам сказали, что этот дом продается. Сначала Галя Георгиевна и ее падчерица решили продавать дом целиком, то есть одному хозяину. И просили они за него довольно внушительную сумму: одиннадцать тысяч.

Мы с Ларисой были очарованы тогда не столько самим домом, сколько очень оригинальным участком. Будучи на нем, вы никогда не почувствуете, что находитесь в самом центре Тарусы. Дом стоит между двумя оврагами на бугре. Позади дома овраги тянутся на полкилометра, никому не принадлежа. Овраги лесные: дуб, береза, липа, клен и хвойные деревья. Много кустов. С фасада, со стороны улицы, дом тоже стоит не прямо на улице, а как-то особняком и чуть в сторонке. Кроме того, он стоит на бугре, как бы над улицей. С улицы к дому ведет довольно крутая лестница. И от улицы этот дом отгорожен зеленым забором: много сирени и огромные вековые липы. В любой зной летом на этом участке всегда можно найти не одно прохладное местечко.

Местные жители пользуются тем, что Таруса является как бы курортным городком, и сдают свои жилища внаем на лето. Этим многие и живут.

Мы же с Ларисой приезжали сюда в основном на день: искупаться и повидаться с друзьями из Москвы. В то лето особенно много наших друзей и знакомых поселилось в Тарусе, и часто поездки по делам в Москву заменялись встречами тут.

Лишь иногда, когда нам не хотелось уезжать на ночь в Петрищево, чтобы назавтра с утра снова ехать автобусом в Тарусу, мы оставались на ночь то у Кати с Саней, то у Оттенов, то у Гали Георгиевны.

Галя Георгиевна оказалась дружна с Петром Григорьевичем Григоренко. Это нас тоже как-то сближало.

Мы с Ларисой не только купаться ездили в Тарусу и видеться с друзьями — мы одновременно присматривались к продаваемым домам. Искали себе подходящее жилье внаем или купить по дешевке.

Когда в очередную субботу мы приехали в Тарусу, то нам сообщили знакомые, что дом Гали Георгиевны приезжал осматривать для покупки Солженицын. Говорят, что ему понравился участок, но сам дом не подошел: слишком уж он был стар и нуждался в ремонте, а Солженицын дорожил временем, предпочитая тратить его на более важное. Цены на дома здесь были высокие: менее чем за пять тысяч никто не продавал, даже если на участке был не дом, а развалюха. Одним словом, продавались скорее участки, а не дома. Плати пять тысяч, ломай развалюху и строй новый дом. Если же дом новый, то за него заламывали цену в десять тысяч и более. О таких деньгах в то время мы не могли и мечтать.

Но у русского народа есть точная поговорка: не имей сто рублей, а имей сто друзей. Именно это нас и спасло. Друзья наши, прослышав о нашем намерении приобрести свое жилье, каким-то способом насобирали нам около пяти тысяч в рассрочку на неопределенное время. Нам только сказали, что можем не отдавать до тех пор, пока не разбогатеем настолько, что у нас окажутся лишними пять тысяч. И как раз в это время нам стало известно, что Галя Георгиевна с падчерицей решили не ждать покупателя на весь дом, а продать его по частям. Конечно, хотелось бы иметь совсем отдельный домик, а не полдома. Не хотелось, чтобы за стенкой кто-то жил, и еще больше хотелось владеть полным участком земли, а не половиной. Но другого ничего в Тарусе нам не попадалось, а время шло и нам нужно было к зиме иметь свое жилье. И мы решили купить половину у падчерицы Г.Г. Но дело осложнялось некоторыми обстоятельствами: во-первых, меня могли не захотеть прописать в Тарусе, воспрепятствовать продать нам дом; во-вторых, мы должны были скрывать от падчерицы и ее мужа свое прошлое и настоящее, не дать обнаружить свою известность. Дело в том, что падчерица Г.Г. и ее муж почему-то считали, что отец никогда бы не продал свой дом таким людям, как, например, Гинзбург.

Бывший хозяин дома, художник Журавлев, — участник трех революций и очень заслуженный у советской власти человек. Он уцелел от сталинского произвола и умер где-то в конце 1960-х годов.

Г.Г. очень часто нам расхваливала его как человека очень справедливого и принципиального. Лично я ничего о нем не знал к тому времени, но мне часто хотелось спросить у Г.Г., например, о том, как он относился в свое время к уничтожению деятелей науки и культуры, в том числе и художников. Но всякий раз, глядя на старушку, снимал свой вопрос о принципиальности ее покойного супруга.

Г.Г. очень сочувствовала нам, помогала в меру своих сил сговориться с падчерицей и всячески нас ей расхваливала. Такое же участие проявили и ее летние квартиранты, супруги Хенкины, с которыми мы впоследствии близко дружили до самого их отъезда в Израиль.

Мы решили никого, кто не имел прямого отношения к сделке, не посвящать в наше намерение купить дом в Тарусе. Рассчитывали сделать это по возможности если не тайком от властей, то хотя бы неожиданно.

Купчую оформляет нотариус. Не будет же он, думали мы, справляться по всем этим вопросам у милиции: кому можно продавать дом, а кому нет. Мы решили сначала оформить купчую, чтобы дом перешел в мою собственность, а уж после этого и немного даже погодя обращаться в милицию с пропиской уже в собственный дом.

А в Петрищево к этому времени готовилась разыграться история, относящаяся к моей прописке и работе там. Я уже месяца два работал и лишь изредка наведывался в Москву по делам. Поскольку КГБ в Москве не выпускал меня из поля зрения, то им скоро стало известно, что я прописался и работаю в Калужской области. По-видимому, в какой-то момент КГБ сделал запрос в Тарусу обо мне. И началось.

В обычный летний день к нам на лесосеку приехал мастер и велел мне срочно ехать с работы к коменданту.

Только я встретил коменданта в поселке, как она мне выложила: только что звонили из тарусской милиции и велели передать мне, чтобы я завтра же приехал в РОВД.

— Мне из-за вас такой нагоняй по телефону устроили, что я до сих пор еще не могу опомниться.

— А в чем дело? Я-то тут при чем? — искренне недоумевал я.

— Говорят, что мы не имели права вас прописывать. Обещают наказать и меня, и секретаря сельсовета.

— А на каком основании?

— Вот и я у них спрашивала то же самое. А он на меня только орет в трубку.

Встретил меня в конторе лесничий и запел ту же песню. Он тоже спрашивал у меня:

— Чего им от вас нужно? Я ему по телефону отвечаю, что работаете вы хорошо, не пьете даже, а он мне — это все не имеет значения.

И вот утренним автобусом я еду в Тарусу. В РОВД в паспортном столе меня сразу берут, что называется, на горло и на пушку. Старший лейтенант, полистав мой паспорт, закипятился:

— Вы почему проживаете длительное время без прописки?

— У вас в руках мой паспорт. Вы что, не замечаете штампа о прописке?

— Мы вас не прописывали.

— Я тоже не сам ставил себе штамп в паспорт.

— Кто вас прописывал?

— Как и всех там — комендант. Вы сами это знаете.

— Комендант нарушил закон. Они не имели права вас прописывать сами, а должны были направить вас к нам. Мы должны решать вопрос о вашей прописке.

— Ну, это уж вы сами между собой и разбирайтесь.

— И разберемся.

Сказав это, он куда-то вышел с моим паспортом, велев мне обождать. Я сидел минут двадцать в кабинете наедине с женщиной в милицейской форме. Как я потом узнал, это была работница паспортного стола. Вернувшись, офицер сообщил мне, что я могу пока быть свободным.

— А паспорт пока останется у нас. — Он похлопывал им себя по левой руке.

— А если он мне понадобится?

— Дня через три-четыре можете зайти по этому вопросу сюда же.

С тем я и ушел.

Все последующие три дня мы с Ларисой думали и гадали: что будет с моим паспортом? А ну как возьмут да и поставят рядом со штампом о прописке штамп о выписке? Я слышал не раз о таких проделках милиции и не исключал такого варианта.

К тому же мы привыкли к тому, что закон не всегда может защитить гражданина от произвола властей. Таково наше отечество!

И вот дня через три я снова в том же кабинете и с тем же офицером.

— Можете забрать ваш паспорт, — и он протянул мне его через стол.

Я, стараясь не показать своей заинтересованности и волнения, быстро отыскал страничку для прописки и с облегчением увидел, что там ничего не изменено. Я сразу собрался выйти, но меня задержали.

— Одну минутку…

Офицер достал из сейфа какой-то журнал. Как я успел прочитать на его переплете, это был журнал учета лиц, осевших после освобождения на жительство в Тарусском районе.

Мне через стол было хорошо видно, как милиционер на странице с буквой «М» записал мои фамилию, имя и отчество. Внеся меня таким образом в список своих подопечных, он закрыл журнал, положил его обратно в сейф и обратился ко мне:

— На будущей неделе представьте мне следующие справки, — и он стал называть, загибая пальцы, — с места работы, с места жительства, характеристику с места работы и две фотографии.

— Это зачем еще? — удивился я.

— Милиция не обязана отчитываться перед вами. Вам дается неделя сроку.

— Никаких справок я вам носить не буду. И ни в какие сроки.

— Что-о? — опешил милиционер.

— Я, кажется, сказал довольно ясно, что никаких справок носить вам не буду.

Некоторое время он молча и, видимо, не соображая ничего, смотрит на меня. Потом, переварив сказанное мной, повышает голос и с чувством уверенности в себе поучает:

— Я это делаю не от себя, а по закону. И вы обязаны…

— А я вот не знаю за собой таких обязанностей. А если уж вы заговорили о законе, то прошу ознакомить и меня с ним, поскольку он меня лично коснулся.

— Это инструкция. И я вам уже говорил, что милиция не обязана отчитываться…

— А, простите, чья это инструкция?

— Министра внутренних дел.

— А если инструкция противоречит закону?

— Инструкция — это тоже закон.

Я смотрю на этого офицера со значком на груди, показывающим, что это говорит не просто офицер МВД, а человек, имеющий специальное юридическое образование. И сколько их еще пройдет передо мной, тупых и непробиваемых!

Зная заранее бесполезность разговора о законности с такими юристами, я категорически повторил свой отказ предоставить справки.

Мне снова было велено «обождать». Вернулся он опять минут через пятнадцать.

— Вы же недавно освободились, — начал он, садясь за стол, — и своим поведением сразу доказываете, что так и не научились себя вести. Так и не исправились!

— А мне не от чего было исправляться! — не выдержал я. Ведь решил же не спорить с этим тупицей. — К тому же я освобожден по концу срока, а не досрочно. Дополнительных наказаний не имею. Надзор с меня сняли на прежнем месте жительства.

— И тем не менее вы милиции предоставите все, что от вас потребуют.

— Я больше повторять не буду. Я об этом уже сказал вам дважды.

— Да кто ты такой! — взорвался милиционер. — Буду, не буду! У тебя никто и спрашивать не собирается. Ты не в детском саду, а в милиции. Нянчиться с тобой…

— Во-первых, на меня не орите, — прервал я его. — Во-вторых, не тычьте. Мы ведь с вами никогда в друзьях не были, и похоже, что не будем.

Замялся мой собеседник на некоторое время. Ковырялся у себя в бумагах, делая вид, что занят. Женщина тоже с любопытством посматривала на меня.

— Хо-ро-шо, — твердо и с угрозой наконец заговорил милиционер, — не хотите со мной, так с начальством будете об этом разговаривать.

Из-за глухоты я не заметил, как в кабинет вошел какой-то капитан. Видно, он слушал часть нашего разговора и неожиданно для меня ввязался:

— А чего это ты артачишься, — это он ко мне, — обратно в лагерь захотел?

Я молча поднялся с места и вышел из кабинета мимо посторонившегося от неожиданности капитана. И только спускаясь по лестнице на первый этаж, я услышал окрик сверху и топот ног вслед за собой:

— А ну вернитесь! Слышите, Марченко, я вас не отпускал! — это мой собеседник нагонял меня.

Он обогнал меня и встал передо мной. Тут же подошел и капитан. Я поднялся снова в тот же кабинет и, не присаживаясь и ни к кому лично не обращаясь, заявил:

— Если здесь мне будут вот так хамить с тыканьем и угрожать, то я вообще сюда являться добровольно не буду.

Капитан сопел и переминался с ноги на ногу. Мой собеседник стал мне довольно вежливо выговаривать за самовольный выход из кабинета. Пока мы перекидывались взаимными обвинениями, капитан не проронил ни слова и скоро вышел так же незаметно, как и появился.

Скоро меня отпустили, пообещав на прощание:

— Мы еще не раз увидимся!

Забегая вперед, скажу, что с этим офицером я больше так и не встретился. Со мной имели дело другие: и худшие, и получше него.

* * *

Где-то в начале нашего проживания в лесничестве к нам приехал в гости Виктор Красин. Это было уже после ареста Петра Якира и незадолго до ареста самого Виктора. Мы с ним не виделись довольно долго, это была наша первая встреча после 1968 года. У меня сложились особые отношения и с Петром Якиром, и с Виктором. С Петром у меня никогда не было тесных отношений; с первой нашей встречи у Павла Литвинова, где мы познакомились одновременно и с ним, и с Петром Григорьевичем Григоренко, уж как-то само так получилось, что я больше тянулся к Петру Григорьевичу. Должен сказать, что позже, когда я обдумывал свои отношения с этими людьми, это мне показалось странным. Дело в том, что Петр Якир обладал даром располагать к себе окружающих. Он был общителен и интересен в общении. Люди, знающие Петра, прочитав это мое суждение, могут подумать, что я неискренен. Но дело в том, что я, из-за того что ни разу не видел Петра не только в пьяном виде, но даже и навеселе, действительно был о нем такого мнения. И лишь позже, когда Петр наделал немало, мягко выражаясь, глупостей и подлостей из-за пристрастия к водке, я сменил о нем свое мнение. Я помню, как мучилась Лариса из-за поведения Петра, как переживали его падение и разложение наши общие знакомые и друзья. Я дал себе слово не иметь никаких дел с Петром. Я достаточно насмотрелся на алкоголиков и наркоманов еще в лагерях, поэтому знал, что для них нет ничего святого, нет ничего такого, на что бы они не пошли. Во всяком случае, из них при желании можно буквально вить веревочки. Неосторожности, по пьянке и по трезвости допускаемые Петром, ставили под удар тех, кто соприкасался с ним. В силу своей популярности, как сын бывшего командарма, расстрелянного Сталиным, зарекомендовавший себя активным противником незаконных действий властей по отношению к своим подданным, он стал магнитом, к которому тянулись люди не только из Москвы, но и со всей страны. Этому способствовало и зарубежное радио, которое освещало его деятельность. Лариса и многие друзья наши не раз говорили о том, что нужно как-то оградить людей от контактов с Якиром. Но как это сделать?

В тесном контакте с Петром в первую очередь были его родные: дочь Ирина и зять Юлик Ким. Им-то и приходилось больше всего страдать из-за Петра. Каково было Ирине — пусть представит себе читатель. Прослышав по иностранному радио о Петре Якире, к нему со своими жалобами и предложениями приезжают целые делегации со всех концов Советского Союза. Они откровенно выкладывают все это Петру в присутствии других лиц, в том числе явных стукачей и сотрудников КГБ. А Ирина, чтобы уберечь людей от неприятностей, должна тайком от отца умолять этих приезжих не откровенничать с Петром Ионовичем. Ведь эти люди не знают, что Петр уже алкоголик, что с ним нельзя иметь дел.

Можно только поражаться и удивляться, как Ирина не сошла с ума от одной этой обстановки.

Скрывая от посторонних порок Петра, все мы в какой-то мере поступали безнравственно и преступно безответственно. Способствовали сохранению вокруг Петра первоначального ореола человека мужественного и порядочного, у которого многие хотели найти и искали помощи, поддержки или хотя бы сочувствия.

Люди поосмотрительнее стали постепенно отходить от круга Якира. Но эта предохранительная мера принималась только более осведомленными людьми; из такта и деликатности никто не решался влиять в этом направлении на людей малознакомых.

И как каялись многие из нас, когда узнали, что Петр, находясь под следствием, в буквальном смысле заводит уголовные дела на людей, с которыми был в контакте на воле. Но было уже поздно.

Мне хочется здесь высказаться и о своем отношении еще к одному обстоятельству. Многих почему-то влекло к Якиру то, что он сын легендарного командарма Ионы Якира. Якир-отец вновь стал легендарным героем после хрущевских разоблачений культа личности и массовых реабилитаций. Я не знаю, в силу чего — своего характера или склада ума, но после всего известного о 1937 годе никто из этих «героев», будь то Якир, Блюхер, Тухачевский или кто другой, не внушал мне уважения. Более того, все эти «герои» не вызывали у меня никакого чувства, кроме презрения. Осталось загадкой для нашего поколения, да и не только для нашего, как могли военные до мозга костей люди, прошедшие через испытания фронтов Гражданской войны, так низко пасть. Когда началось их падение? А может, его и не было? Может, они всегда были такими? А если падение было, то когда оно началось: до 1937-го или в 1937-м и как оно проходило?

Мне кажется, прав был Тольятти, сказавший в своей предсмертной памятной записке, что явление культа личности пока что не изучено и требует объяснения.

Что касается 1937 года, то можно определенно сказать, что он, как и само явление «культа», является непременным условием победившего марксизма. Эти пороки не «извращения» и «перегибы», и никакие не «нарушения» демократии, как это пытаются представить лидеры КПСС, — это суть марксистской идеологии. Причастность к этой идеологии освобождает человека от морально-нравственных основ. Член марксистской организации утрачивает свой стержень и превращается в медузу: из него всегда и без особого труда можно сделать что угодно, взывая к партийной дисциплине или «сознательности».

Мне помнится, Красин, находясь у нас в Петрищево, неодобрительно высказывался в адрес Петра Якира. Однако это не помешало ему вести себя впоследствии подобным же образом.

Вообще, если проанализировать поведение этих двух деятелей-приятелей под следствием, то обнаружится интересная деталь. Петра следователи обыгрывали на его животном страхе перед лагерем или тюрьмой, спекулировали на его болезни — алкоголизме — и вообще играли на полном распаде его личности. Красин же не только не был алкоголиком, но и допьяна-то не напивался никогда. Были у него отрицательные свойства в характере, но они были обычными для любого смертного. Но вот одно его свойство ГБ нащупала и использовала очень эффективно: Красин очень страдал от того, что у него нет «имени». Как-то в разговоре с Павлом Литвиновым он высказался по этому поводу откровенно, сказав, что вот, мол, тебе проще было создать имя благодаря известной фамилии и родству (он имел в виду, что Павел — внук известного соратника Ленина и видного советского дипломата, министра иностранных дел при Сталине). Красин переживал, что с ним — другое дело: и фамилия неизвестна, и родственников известных тоже нет. Ему приходится самому создавать все это на пустом месте. Когда вышла на Западе книга о сегодняшней подпольной России, Красин очень заинтересованно занимался подсчетом того, чьих фотографий в ней опубликовано больше. А в других западных печатных изданиях с такой же заинтересованностью подсчитывал, сколько раз упоминается его имя, а сколько — имена других. После очередного такого подсчета он сказал с самым серьезным видом кому-то из наших друзей: тебя упоминают на три раза больше меня, а других и того меньше, а это значит, что мы с тобой самые главные в «движении».

Именно на этой стороне характера Красина и сыграло следствие. А в ходе следствия выяснилось (возможно, что ГБ знала это и заранее!), что Красин, как и Якир, еще и устрашен возможностью оказаться в лагере.

ГБ подыгрывала Красину, говоря ему в глаза, что он (разумеется, совместно с Якиром!) считается признанным вождем демократического движения. Красину это льстило, и он принял это долгожданное признание за чистую монету. Для такого самолюбивого и тщеславного человека не показалось настораживающим и предостерегающим даже то, что ему это говорят в тюремной камере те, кто на протяжении всей истории советской власти не признает за инакомыслящими вообще никаких качеств, кроме оскорбительных и ругательных ярлыков. А тут его всерьез называют вождем, руководителем. А поскольку Красин находится не в редакции и не на пресс-конференции, а в тюремной камере, и ведется не дружеская беседа и даже не дискуссия с противной стороной, а идет оформление уголовного дела и нужны показания, причем не только против себя, но и против других, то нужно их как-то дать. Интересно спросить у Красина: кто кому подкинул метод ведения следствия в этом пункте? Он следствию, следователи ему или совместно выработали?

Дело в том, что Красин, давая показания на людей, обрекая их тем самым на лишения и в том числе на тюрьму, вовсе, как он считал, не выдавал их, а спасал. Ему, видите ли, пообещали, что никто из названных им людей не будет привлекаться к ответственности.

Верил ли он в это или сделал вид, что поверил, чтобы легче было на душе? Так или иначе, но и Красин, и Якир с легкостью называли имена и факты, известные им, а иногда и неизвестные, но требуемые от них. Казалось бы, Красину подвернулся случай сделать себе имя, о чем он так мечтал. Поведи он себя на следствии порядочно — и это ему было бы обеспечено. Но за это нужно было заплатить самой дорогой для человека ценой — свободой. И на это-то у Красина не хватило ни духу, ни порядочности.

Когда в ГБ убедились, что из Красина и Якира на самом деле можно сделать что угодно, то решили, что могут устроить разгром движения. Имея от подследственных длинный список имен и фактов, трудно не увериться в этом.

Но когда ГБ столкнулась с самими людьми, названными Красиным и Якиром, то оказалось, что ничего сколько-нибудь серьезного состряпать им не удастся. Были попытки привлечь к следствию людей, уже отбывающих сроки в лагерях и тюрьмах, но и они ничего не давали. Не получилось даже получить признания со стороны остальных инакомыслящих права Якира и Красина на роль руководителей движения.

Вот и пришлось довольствоваться ГБ лишь двумя обвиняемыми. Власти не пошли на риск испортить эффект самоотречений и раскаяний Красина и Якира выступлениями других участников процесса.

Все время следствия Красину и Якиру нашептывали, что они не оговаривают и не предают, а совместно, общими усилиями, спасают заблудших овец. Все время льстили: «От вас, как от руководителей, зависит судьба остальных участников движения».

И эти двое шли на все. Якир даже был использован госбезопасностью с целью повлиять на А.Д. Сахарова. Его письмо, адресованное А.Д. Сахарову из тюремной камеры, принес кагэбэшник. Это тоже должно было бы польстить подследственным: офицеры ГБ выполняют роль их нарочных.

А ГБ была уверена, что приказы и директивы Якира и Красина, разосланные письменно и устно, будут выполняться беспрекословно.

Такую уверенность ГБ приобрела, держа под неослабным надзором всю жизнь Якира и его круга в последние годы. А круг этот был узок. (Только если следить по поверхности, то можно было подумать обратное. Когда я говорю об узости и малочисленности круга, то я имею в виду постоянных его членов. Но ведь к Якиру действительно стекались нити со всей страны, приезжали люди из провинции, у него в квартире постоянно было несколько приезжих. Поэтому и создавалось впечатление бурной деятельности и центра движения.)

В этом кругу указания Якира, действительно, выполнялись беспрекословно, и Якир в силу своего характера вел себя там как настоящий диктатор. Да и окружающие чувствовали себя обязанными подчиняться такому авторитету. Они нуждались в руководителе.

И ГБ, прослушивая круглосуточно на протяжении многих лет квартиру Якира, подсылая туда своих агентов, сделала вывод, что, используя Якира, можно многого добиться и от остальных.

И вот тут-то госбезопасность просчиталась. Окружение Якира в морально-нравственном отношении оказалось гораздо выше его самого. Они подчинялись Якиру и считали его авторитетом только до тех пор, пока считали, что он отвечает их идеалу руководителя. Но, как только просочились сведения, что Якир дает показания под следствием, все они его осудили, а многие просто от него отвернулись и устыдились за него. Когда начались вызовы на очные ставки с Якиром людей, которых он называл, эти люди не только не подтверждали его показаний, но и старались пристыдить и как-то воздействовать на самого Петра. Якир же с большим старанием затягивал людей в «дело», и когда очередной свидетель отказывался подтверждать его показания, он устраивал истерики. Пытался и в камере давать указания людям, как надо себя вести и какие давать показания. И это в присутствии следователей! Особенно доставалось его дочери Ирине. О том, что этот человек в своем падении не знал никаких границ, говорит хотя бы такой факт, что он много раз настаивал на встречах с Ириной, а на этих встречах требовал от нее показаний, угодных следователям, и устраивал истерики по поводу ее отказа принять участие в этом позорном деле. И он это делал, зная, что дочь находится на последнем месяце беременности.

Подобным же образом вел себя и Красин.

Уже в ходе следствия для ГБ стало ясно, что никто не намерен подчиняться и даже считаться с мнением этих «руководителей». Следователи и те, кто командовал арестом и дальнейшим ходом процесса, мерили все по своим меркам. Они оказались жертвами собственной идеологии: ведь коммунисты возвели покорность руководству и дисциплинированность рядовых членов в ранг высокой сознательности. Они себе и представить не могут, что люди могут жить и заниматься делами, никому не подчиняясь и не нуждаясь в руководящих указаниях и инструкциях на все случаи жизни. Они считали, что уж если Якир с Красиным сломлены и готовы дать любые показания, то с остальными справиться будет легче.

Уместно будет сказать, что тем, кто хорошо знал Якира и обстановку вокруг него, было давно ясно: на следствии он не выдержит и будет «течь». Такого мнения были и те, кто составлял круг Якира. Но к моменту ареста еще немало было и таких, которые готовы были молиться на Якира и смотрели на него как на пример для подражания. На этих людей поведение Якира на следствии подействовало очень сильно, и им долго не верилось в реальность происшедшего. Так, например, Дремлюга, которого привезли в Москву из якутского лагеря для дачи показаний по делу Якира и Красина, отказался давать какие-либо показания, а потом был поражен, когда, вернувшись в Якутию, прочитал в центральных газетах сообщение о проходящем процессе. Он не мог поверить, что его кумир так низко пал.

Среди знавших Якира и Красина или слышавших про них были разные мнения об их поведении. Я очень хорошо помню одну встречу на квартире Якира на Автозаводской в Москве. Собралось очень много народу по поводу, кажется, дня рождения кого-то из членов семьи Якиров-Кимов. Конечно, все разговоры шли вокруг Петра и Виктора. Они еще были под следствием, но об их поведении уже всем было известно, многих из присутствующих вызывали в ГБ на допросы в качестве свидетелей по их делу, некоторые даже имели с ними очные ставки. Среди различных высказываний по этому тогда жгучему вопросу мне запомнились две точки зрения. Одну высказал (и был поддержан многими присутствующими) Юлик Ким. Он говорил, что «мы не можем их судить хотя бы потому, что сами не были там». Среди присутствующих было несколько человек, которые, говоря словами Юлика, «там» побывали. Я не знаю, что почувствовали другие, услышав такое, скажу про себя. С одной стороны, я как бы получал право судить. С другой же стороны, язык не поворачивался, глядя на вымотавшихся Ирину и Валю, сказать осуждающие слова в адрес их отца и мужа. Такое мнение я в свое время довольно часто слышал от нашего друга Якобсона и не раз спорил с ним на эту тему. В данном же случае мне было неприятно вообще что-либо говорить о Якире. Это все равно, что говорить плохо о покойнике в присутствии его близких в день похорон. Говорить хорошее тоже не считал нужным. Но я не смог оставить без ответа и сказанное Юликом. Да и чувствовал я, как присутствующие — кто откровенно, а кто исподтишка — ждут ответа от бывших зэков. Я знал, что промолчать — значит поддержать точку зрения Юлика. Я с надеждой ждал, что авось кто-нибудь и без меня выскажется на эту тему. Не дождался и с неохотой сказал, обращаясь только к Юлику, что он не прав, что там, как и здесь, люди бывают всякие, что право на суд имеют все — и бывшие, и не бывшие.

Вторая точка зрения была высказана и горячо защищалась Олей Иоффе и ее матерью. Они высказались в духе всепрощения. Мне кажется, что такую позицию занимать безнравственно, ибо она сама ведет к безнравственности. Такую точку зрения могут иметь люди либо совершенно оторванные от земли, либо намеренно принимающие ее «на всякий случай»: сегодня ты сделаешь подлость, и мы тебя простим, а завтра я ее сделаю и могу заранее рассчитывать на прощение. Она как бы заранее снимает с человека всякую ответственность за любые поступки.

В связи с делом Петра и Виктора в обществе возникло еще и злорадство, которое испытывали те, кто по своей трусости раньше завидовал популярности Якира и других известных инакомыслящих. Они имели случай тыкать пальцем в Якира и друг другу сообщать, хихикая, что, мол, и они не лучше нас.

* * *

Между тем в Тарусе наши дела продвигались в нужном направлении, и покупка половины дома стала вполне реальной. Мы с Ларисой оформление держали в тайне от большинства знакомых из-за опасения, что местные власти могут как-нибудь помешать нам. Марина, хозяйка нашей половины, уже собрала все необходимые для продажи документы, и вскоре мы предстали перед нотариусом. Оформление документов прошло гладко, и мы вернулись от него уже в собственную половину дома.

Я выждал несколько дней и не увольнялся с работы из лесничества. Потом, так еще и не уволившись, я решил обратиться в милицию для прописки в собственный дом. В паспортном столе на этот раз принимала женщина, та самая, которая была в прошлый раз свидетельницей моего разговора с ее начальником. Она меня узнала. Когда я подал заполненные для прописки бланки, она удивленно поинтересовалась:

— Куда вы сейчас прописываетесь?

— К вам, в Тарусу. В собственный дом.

— Как в собственный дом? — она еще больше удивилась.

— Купил и вот теперь переезжаю.

Она пробежала глазами по бланкам, как мне показалось, даже не читая, что там написано, потом попросила меня выйти на время из кабинета и подождать в коридоре.

С моими бумажками она куда-то убежала и явилась минут через десять, велев мне зайти в кабинет.

— С вами хочет побеседовать наш сотрудник, — объявила она мне.

Я не стал ждать ее объяснений и разъяснений по этому поводу и сказал, что не намерен с кем бы то ни было объясняться по вопросам прописки.

— Что вы волнуетесь? — увещевала она. — С вами хотят поговорить, вот и все.

— Мало ли что хотят, — продолжал я свое, — а я вот не желаю ни с кем объясняться по этому вопросу. А если я не имею права жить в собственном доме, то напишите мне на моих бумажках свое решение.

— Ну что вы волнуетесь? — снова запела свою песню она.

И снова я не дал ей договорить:

— Да не я волнуюсь <Обрыв текста на несколько страниц; по всей видимости, на отсутствующих страницах речь шла о прописке и шоферских курсах>.

* * *

В начале марта я отвез Ларису в Москву, в родильный дом. Положили ее в одно из лучших московских родильных отделений при Первой градской больнице в центре на Ленинском проспекте. И для меня наступили дни волнений, которые переживают все отцы. Мы уже заранее договорились об имени: если мальчик, то будет Павел. Для девочки мы оставили два имени: Настя и Анна. Какое из двух будет выбрано, мы так и не согласовали, оставив это до появления новорожденного. Но решать эту проблему нам не пришлось, так как родился мальчик. Первыми мне эту радость сообщили телефонистки местного узла связи. Для меня это и сейчас загадка — как они узнали. Я же ежедневно звонил из Тарусы в родильное отделение и был в курсе дела. Пятнадцатого вечером, после занятий, пришел на переговорный пункт заказать разговор, а меня телеграфистки в один голос поздравляют с сыном. Дозвонившись до родильного отделения, я убедился, что они говорили правду. Только я вошел в дом и спустился в столовую, все еще не опомнившись от нахлынувших чувств, как ко мне ввалились веселые Родыгин и Гинзбург.

Они еще не спустились вниз, я видел только ноги гостей на лестнице, а они уже возбужденно кричали:

— Эй, хозяин, как сына назовешь?

— Договаривались Павлом. — Я не хотел сразу выдавать своей радости и делал вид, что мне еще точно не известно.

— Тогда выпьем за приход в этот мир нового человека Павла Анатольевича, — с этими словами кто-то из них поставил на стол бутылку вина, за которой мы просидели довольно долго.

Шоферские курсы у нас уже заканчивались, и я не мог вырваться в Москву без пропуска занятий. Я только ежедневно разговаривал с Ларисой по телефону. Слава богу, у нее все обошлось благополучно и примерно через неделю она могла выписываться домой.

Своего сына я впервые увидел дома, на Ленинском проспекте. В день выписки Ларисы из роддома я приехал в Москву и хотел сам привезти ее с сыном домой, но ее почему-то выписали чуть раньше, чем обычно выписывают, и я опоздал. Ее встретили родные и привезли на Ленинский.

Не обошлось без обычного комплимента со стороны родных и друзей — вместе с поздравлениями все непременно добавляли, что сын — точная моя копия. А Люда Алексеева даже шутила по этому поводу и говорила, что, глядя на малыша, так и кажется, что он сейчас повторит мою присказку: «У, Р-р-родина!»

С месяц Лариса с малышом еще оставались в Москве, и только в апреле мы решили съехаться все втроем в наш тарусский дом.

За радости, которые выпадают родителям с рождением ребенка, как известно, приходится платить. Особенно доставалось нам, когда ребенок заболевал. Но, на наше счастье, Павел болел не часто. Тем не менее у нас почти не было свободного времени: оно все поглощалось домашними хлопотами, занятиями на курсах, а потом работой и ребенком.

Так уж у нас получилось, что Лариса, прежде чем стать матерью Павла, стала бабушкой. У ее старшего сына сын родился на полгода раньше Павла. И Михаил Александрович Даниэль уже приходился нашему Павлу племянником. Через эту путаницу я досрочно вышел в деды. И юмора хватало тоже.

После окончания курсов нас с Родыгиным, как и ожидалось, направили в автохозяйство и закрепили за старыми шоферами в качестве стажеров. Родыгин уже подал заявление на выезд в Израиль вместе с женой и тещей. Поработать самостоятельно на машине ему так и не пришлось. До самого дня отъезда он находился под гласным административным надзором милиции и успел заработать себе нарушение и предупреждение.

Говоря о нашей жизни в Тарусе, нельзя не помянуть добрым словом наших первых знакомых — Оттенов. С ними мы очень подружились. Дом их стал для нас своим. Навсегда останутся в памяти и у нас, да и у всех остальных наших друзей, вечера, проведенные в полуподвальной столовой оттеновского дома.

О самих Оттенах мне бы хотелось рассказать поподробнее именно потому, что для нас с Ларисой в Тарусе не было людей ближе, чем они. У них можно было не только новостями поделиться, но и просто приятно потрепаться. Хозяин дома прожил интересную жизнь, много знал того, что уже стало достоянием истории. Его знакомства, дружеские и служебные связи 1930-1950-х годов были очень обширны. Оба они были людьми начитанными и служили нам своего рода энциклопедией.

Я уже упоминал, что первоначально я с недоверием относился к этой паре. Но это недоверие и недоброжелательность опирались не на знакомство с конкретными людьми, а на принцип, который не отвергнут мной и сейчас: человек ответственен за все, что происходит в его стране при его жизни. И поэтому все, кто в разгул сталинского деспотизма служил этой системе и занимался какой-то деятельностью, в том числе и чисто научной, без исключения рассматривались мной как соучастники неслыханных преступлений перед страной и народом.

Но, наверное, не с одним мной так происходит, что когда речь идет не о конкретном человеке, а вообще, то это одно дело, и решается проблема довольно примитивно. И все совершенно иначе, когда тебе приходится иметь дело с конкретными людьми. Тут начинается выделение из общей массы конкретного человека и определение его личной вины и доли ответственности.

Опять повторю, что такое отношение у меня не только к тем, кто благополучно пережил террор. Я так же отношусь и к так называемым жертвам террора. Многие из них повыходили из лагерей, ссылок и поселений, были реабилитированы. Но ведь большинство из них пострадали не потому, что они противились террору или чем-то провинились перед советской властью. Просто самая передовая в мире общественно-политическая система гарантировала каждому гражданину расправу независимо от его заслуг или его вины. И садились они, и расстреливались по раскладке: кому что выпадет.

Доброта и отзывчивость Николая Давыдовича и Елены Михайловны были искренними, и к тому же постепенно нам становились известны некоторые факты их биографий. Все это способствовало тому, что постепенно мои недоверие и подозрительность сменились на уважение и привязанность.

Уже одно то, что они не боялись принимать у себя дома всех, кого хотели, и рисковали из-за этого потерять доверие властей, говорит о многом. Они, чувствовалось мне, и раньше не очень-то располагали особенным доверием власти, но с тех пор, как приютили у себя бесквартирных Футмана и Гинзбургов, их авторитет быстро падал. И власти, особенно местные, этого и не скрывали.

* * *

На работе у меня дела между тем продвигались в направлении выхода на самостоятельную работу. Вскоре я получил себе машину-развалюху. Это был дряхлый и потрепанный ЗИС. Они, как известно, выпускались под маркой ЗИС только до 1956 года, когда завод переименовали в ЗИЛ. Значит, моя машина была не позднее 1956 года выпуска, то есть ей было уже около двадцати лет. И собирать мне ее пришлось, как и всегда приходится большинству курсантов, по винтикам и гаечкам. О получении запчастей со склада нечего было и думать. Запчасти я доставал обычным путем: шлялся по свалкам и выискивал старье, отмачивал его в солярке, чистил и ставил. Иногда покупал что-нибудь сам с рук у других шоферов. Так или иначе, но я все же собрал эту тачку, не хватало каких-то мелочей, но меня торопили выезжать в рейсы и давать план по перевозкам. Ни один механик не выпустил бы мою машину с территории автохозяйства, в таком непригодном виде она была. Самым серьезным из недостатков было то, что не было спускного клапана в воздушном баке для тормозов. Я облазил все свалки в надежде найти эту часть машины, но ничего не попадалось. Завгар и механик на меня злились за то, что долго простаиваю на ремонте, и гнали меня на выезд. На мои просьбы дать клапан я получал стандартный ответ: ищи сам.

В конце концов мне механик велел пойти к токарю и выточить заглушку вместо клапана.

Токарь мне выточил заглушку из стали, и я ввернул ее. На следующий день меня наконец-то выпроводили механик с завгаром в первый рейс: в Ферзиково, за мукой на элеватор. Так как мука предназначалась для хлебозавода, я должен был заехать на него за грузчиками. Вместе со мной выехала еще одна машина, которая постоянно возит муку. Оказалось, что грузчики перед выездом собираются купить и распить бутылку водки и поэтому поедут со своим старым шофером, а мне можно было или ждать их, или ехать первым и ждать их в Ферзиково. Я прикинул, что если я поеду со старым шофером, то могу не угнаться за ним и вообще мне будет труднее ехать с кем-то еще. И я решил, что лучше поеду потихоньку, не торопясь, один. Ехать мне нужно было мимо дома, и я решил похвастать своей машиной. Лариса говорила, что, когда я отъезжал от дома, моя тачка гремела так, будто двинулась с места сотня расхлябанных и несмазанных телег. Я опасался, что обязательно сломается что-нибудь в машине и мне придется кукарекать среди дороги. Но скоро я успокоился, а где-то на спуске под Петрищево, когда скорость была километров 50–60, я вдруг скорее почувствовал, чем услышал глухой выстрел за спиной. Я еще не понял, в чем дело, и решил затормозить, чтобы остановиться и осмотреть машину. Нажав на педаль ножного тормоза, я обнаружил, что воздуха в системе нет. Глянул на прибор, а там стрелка стоит на нуле. И тут я догадался, что что-то случилось с баком для воздуха или с клапаном. И мне, что называется, «повезло»: машина сама по себе взвыла и понеслась вниз, стремительно набирая скорость. Вот тут-то я и растерялся. Я ударил несколько раз ногой по педали газа, стараясь убедиться в исправности, но машина газовала, не обращая на это внимания. Я не мог понять причину этого, а скорость все нарастала. Я старался только не выпустить баранку или не съехать на большой скорости в кювет: он здесь был крутой, с откосом высотой метра в три-четыре. Только что прошли дожди, и дорога была в лужах. Внизу под откосом проходила дорога для тракторов-лесовозов: глина, местами сплошные лужи, не дорога, а месиво. В зеркало было видно, что сзади за мной идет на близком расстоянии «скорая помощь». Она приготовилась меня обгонять. Навстречу шел лихач: самосвал на большой скорости ехал не по своей стороне, а посередине проезжей части. Машина сзади, выйдя из-за меня для обгона, зашла обратно. Я хотел воспользоваться ручным тормозом, но решил обождать: сейчас, воспользуйся я им, в меня сзади врежется от неожиданности «скорая помощь». А лихач в самосвале высунул всю голову из кабины и держит на баранке только одну руку, вторую свесил в окно. Боясь на большой скорости столкнуться с ним, я решил ближе прижаться к краю шоссе, но или слишком повернул баранку, или меня занесло; я почувствовал, что машина пошла вниз под откос. На мое счастье, я случайно повернул баранку еще больше по часовой стрелке, и машина почти развернулась перпендикулярно шоссе и стремительно выскочила на размытую тракторную дорогу. Если бы я не вывернул круто баранку, а попытался бы выправить на большой скорости машину, сползая с откоса, я бы не раз перевернулся вместе с машиной, и неизвестно, чем бы для меня кончился этот первый и последний самостоятельный рейс. Внизу машина продолжала реветь, и я увидел, что она прет прямо на телеграфный столб на железобетонном пасынке. Попробовал я вывернуть машину и увести ее от столкновения со столбом, но безуспешно. Под колесами была раскисшая глина, машина совершенно не слушалась руля. Я успел заметить, что колеса вывернуты до предела, машина идет юзом. У меня только мелькнуло в голове, что от столба мне не уйти и что сзади шла «скорая помощь». Врезался я в столб как по точному расчету: серединой бампера. Машина сразу заглохла. Я не поверил, что со мной ничего не случилось. Ушиб только грудь о баранку. Впереди видел бетонный пасынок столба, переломленный ниже радиатора. Бетон потрескался, и обнажилась арматура. Столб лежал на кабине, я вылез из кабины и стал сталкивать его на землю. А на краю дороги остановилась «скорая помощь» и из нее вышли шофер и врач в белом халате. «Скорая помощь» была наша, а врач делала нам комиссовку перед выездом в рейс.

Узнав меня, она спросила, не спускаясь с шоссе:

— Марченко, вы не пострадали?

— Я-то нет, кажется.

— А вы что, успели выпить?

Я был доволен, что все хорошо кончилось, и позволил себе пошутить:

— Долго ли умеючи!

Она позвала меня к себе и, когда я поднялся, попросила дыхнуть на нее. Обнюхав меня внимательно и не обнаружив признаков опьянения, она удивилась:

— Что же вас туда понесло? — Она показала вниз на машину.

— А интересно было попробовать прочность столбов.

Она покачала головой, а шофер подивился и высказал мнение, что я родился в рубашке. Остановилось еще несколько машин, и они меня скоро вытащили на буксире на шоссе. Я попробовал завести машину, и она заработала как ни в чем не бывало. Не было полностью одной фары, не было лобового стекла, бампер наполовину лопнул, пробил и смял радиатор. Воды в радиаторе не было — вытекла. Мне надавали шофера ведер и советовали набирать в канавах воды, обвешиваться ведрами с водой и потихоньку добираться в гараж. Так я и сделал.

Наполнив у очередной канавы радиатор и все свои емкости, я ехал и через каждые пятьсот метров подливал воду в радиатор. Когда емкости пустели, я снова наполнял их и потихоньку приближался к Тарусе. Уже в самом городе я заправлялся у колонок несколько раз.

Все же доехал я до гаража своим ходом и этим мог гордиться.

Механик с завгаром не отчитывали меня, так как на такой неисправной машине не имели права меня выпускать, и сами еще были рады, что все так закончилось. Но после того, как я через пару дней привел машину в прежний вид, меня вызвал к себе начальник отдела кадров и предложил:

— Подавайте заявление об увольнении по собственному желанию. У вас ведь плохой слух. Я не знаю, как вы учились на курсах.

— Это что, наказание за аварию?

— Да нет, за аварию наказывать нужно больше механика, а не вас. Просто я не хочу брать ответственность на свою шею.

— Какую ответственность?

— Если с вами что случится, то с вас и спросу не будет: вы не годитесь работать шофером по состоянию здоровья. Увольняйтесь по собственному желанию — так будет всем лучше.

Так я и уволился с шоферов.

* * *

Своего сына мы решили крестить. Этот вопрос для нас был давно решенным, и мы просто приурочили день крещения ко дню святых апостолов Петра и Павла.

Крестить сына мы решили не потому, что оба были религиозными. И Лариса, и я до сих пор не определили своего отношения к религии. Ведь мы выросли в атмосфере оголтелого атеизма, как и все наши сверстники.

Что касается меня, то в раннем детстве, как мне помнится, на меня скорее могла влиять религия, а не атеизм. Это объясняется тем, что мое детство совпало с военными годами, тяжелыми для большинства нашего народа. Государственный атеизм поубавил свою активность, а религия в какой-то степени даже если и не стала прямо поощряться, то, во всяком случае, гонения на нее немного уменьшились. Появление священников сопровождалось слухами о том, что их повыпускали из тюрем и лагерей. Пооткрывались закрытые раньше церкви. По-видимому, власти не без оснований считали, что церковь вовсе не «опиум для народа», хотя бы в годину испытаний и бедствий. Старый прием большевиков: в борьбе с более сильным врагом (а фашизм был врагом смертельным к тому же!) можно временно примириться с более слабым. Тем более после победы никто и ничто не помешает вновь расправиться с религией.

На наших глазах наши матери, проводившие своих мужей на фронт, становились набожными. Они читали молитвы и молились Богу, прося у него защиты для своих близких на фронте и для себя. Очень хорошо помню свою мать, которая каждую ночь, ложась спать, шептала молитву. Даже меня обучала читать молитвы.

Но вот пришла желанная победа, и жизнь постепенно приобретала свои прежние черты. Исчезали священники. Не знаю, как в других городах, но в нашем церковь превратили в пожарную часть и город остался без церкви. Если у кого-то возникала необходимость в священнике, то за ним можно было обратиться только в соседний городок Каинск. Это когда-то он был Каинск, а в советское время его переименовали в Куйбышев — в честь отбывавшего здесь не то ссылку, не то каторгу видного большевика В. Куйбышева. Он в то время был раза в четыре меньше Барабинска и удален от него на пятнадцать километров.

Я и мои сверстники сразу после войны пошли в школу. А в советской школе, как известно, религии не только не место, но она даже всячески изгоняется. И родители наши, под тяжестью ли новых забот, освободившись ли от переживаний военных лет, постепенно стали терять свою религиозность, хотя мы регулярно праздновали все религиозные праздники. И праздновались они не менее торжественно, чем официальные советские. Разница была в том, что если наши отцы-паровозники являлись на работу под хмельком или прогуливали совсем в праздник светлого Октября или Мая, то им почти прощалось. Во всяком случае, крупными неприятностями это не грозило. Но не дай бог, если рабочий прогулял, или опоздал, или явился под хмельком в праздник религиозный! Ему не миновать наказания вплоть до увольнения с работы.

А мы проходили через пионеры и комсомол. Постепенно религия, церковь, священник — все это становилось каким-то далеким прошлым, пережитком, заслуживавшим лишь презрения и насмешки.

«Религия — опиум для народа» — это определение К. Маркса вдалбливается каждому советскому человеку с пеленок.

Как-то так вышло, что атеиста из меня все же не получилось. Но не стал я и религиозным.

И этот мой, так сказать, нейтралитет говорит как раз в пользу религии. Ведь несмотря на оголтелый атеизм, которым проникнута вся наша действительность, у меня сохранилось уважение к религии и сочувствие к верующим.

Конечно, это можно приписать и обычному в таком случае противодействию действительности. Не может же нормальный человек хотя бы не сочувствовать избиваемому на глазах его. А с религией в нашей стране происходит именно это: ее избивают и не дают защищаться.

Человеку, с детства воспитанному в религиозном духе, легче остаться верующим, даже если он попадает в окружение атеистов. Гораздо труднее, когда человек вырос в таком окружении. Ему необходимы определенные обстоятельства, чтобы прийти к религии. Могу сказать о себе откровенно, что житейские хлопоты и суета повседневности как-то не дают возможности сосредоточиться и поразмышлять на эту тему. Всегда кажется, что житейские проблемы сегодня более важны, а религия и Бог могут подождать до более удобного случая.

И только смерть близкого или знакомого человека или даже вовсе незнакомого на какой-то миг вдруг что-то пошевелит в душе, как бы напоминая и заставляя задуматься о неизвестном.

Но вот с трудностями достал я себе две книжки детского Евангелия. И нашлось время заглянуть в них. И что же? У меня хватило интереса лишь на несколько страниц. А терпения не хватило дочитать и до середины первой книжки. В лагере мне попадало в руки и Евангелие для взрослых, но результат моей попытки прочитать его был не лучше. Похоже, что пишутся эти книжки для людей, в какой-то степени подготовленных и приобщенных к религии. А как быть таким, как я, кто не имеет никакой подготовки, кроме желания понять? Ведь основная масса населения состоит именно из таких. И если церковь действительно желает приобщать людей к религии, то она должна ориентироваться и на эту часть населения. А мне к тому же и неизвестно даже, может, есть и такая литература, которая доступна для понимания таких, как я. Но где ее взять? Отделение церкви от государства запрещает ей навязывать населению религию. А если я сам хочу иметь религиозную литературу? Я бы с интересом послушал и открытый диспут лектора-атеиста со священником. И все это помогло бы мне разобраться в этом вопросе. Но вместо этого я могу только посещать лекции в клубах на атеистическую тему.

Но вернусь к крестинам своего сына.

Первоначально крестным отцом должен был быть Павел Литвинов. Но потом оказалось, что сам он некрещеный. Нам пришлось подыскивать другого. К этому времени мы близко познакомились с Владимиром Максимовым. Знали, что он верующий, и решили обратиться к нему с просьбой быть крестным отцом нашему Павлу. Из Тарусы созвонились с ним по телефону и получили согласие.

Такое же положение сложилось и с крестной матерью: выбрали Люду Алексееву, но она тоже не была крещеной. Горячо желала в крестные мачеха Ларисы, и мы, несмотря на то что желательно было бы иметь крестную помоложе, согласились с желанием Аллы Григорьевны. Не хотелось огорчать ее.

Володя Максимов с женой Таней, которую он называл не по имени, а обращался к ней «мать», появился у нас часа за два до отъезда в церковь, и это время они просидели с нами, слушая песни Аллы Григорьевны. Оказалось, что они были в одних и тех же местах под Норильском. Иосиф Аронович с Аллой Григорьевной там работали после лагеря до реабилитации. Володя работал там чуть позже и заведовал клубом в одном из поселков. У них нашлось, что вспомнить, а присутствующим было интересно их послушать.

Мне хочется побольше рассказать о В. Максимове не потому, что он крестный отец моего сына. Для меня он вполне укладывался в мою схему человека. Эта схема может быть изображена равносторонним треугольником, каждая вершина которого представляет собой одно из трех обязательных качеств: ум, порядочность и мужество. Людей, в ком сочетались бы все три эти качества, не так уж много.

Такими людьми, на мой взгляд, являются А.Д. Сахаров, А.И. Солженицын и В.Е. Максимов.

Мне приятно сознавать, что люди, с которыми я сблизился в последние годы и которые стали моими друзьями, в основном этой же породы. Почти все они так или иначе причастны к движению сопротивления насилию и произволу властей. Это движение называют у нас демократическим, а людей, причастных к нему, — диссидентами. Правда, не каждый из моих друзей или знакомых согласится с тем, что его назовут диссидентом. Но я к этому еще вернусь позже. Сейчас же скажу несколько слов лишь о Максимове. Я с ним познакомился сначала, как и большинство людей моего круга, заочно. Он получил большую известность в середине 1960-х годов, когда вышел из печати его сборник рассказов «Шаги к горизонту». Я не ошибусь, сказав, что это было заметное событие в литературной жизни нашего общества.

Этот сборник открыл для меня одного из тех немногих писателей нашего времени, после знакомства с творчеством которого читатель не пожалеет о потраченном времени.

Позже мне стала известна одна история из творческой жизни В. Максимова. Это история про то, как он опубликовал свой первый отрывок романа «Семь дней творения» в журнале «Октябрь». Публикация состоялась не без содействия КГБ. Это, кажется, единственный случай, когда КГБ сделал доброе дело. Они не предусмотрели конечного результата: автора не упрятали вовремя в лагерь, и страна получила настоящего писателя. Как мне известно, Максимов отдал свой отрывок в редакцию «Октября». А там, как это водится у нас, препроводили рукопись в КГБ. В КГБ же почему-то решили остаться в стороне от решения вопроса и поручили все решать редакции. Неизвестно мне, то ли редакция получила вместе с рукописью и указание «опубликовать», то ли просто получили намек на «добро». В то же время автора пригласили в КГБ на беседу. Володя явился на эту беседу с сидором с предметами первой необходимости для тюремной жизни. Узнав, что собеседник явился с сидором, гэбэшник дружески пожурил Максимова за его неправильное представление о сегодняшних органах безопасности.

И вскоре максимовский отрывок появился в «Октябре».

Личное же знакомство произошло у Максимова на квартире, в Бескудниково. В первый раз мы посетили его вместе с Ларисой, предварительно договорившись по телефону о встрече.

Когда мы ближе познакомились с Оттенами, то поинтересовались у них, как в свое время они добились издания своего литературного альманаха «Тарусские страницы». И узнали о том, что именно в этом альманахе и появился впервые В. Максимов как автор.

История самого альманаха сама по себе заслуживает того, чтобы быть рассказанной отдельно. Но не мне об этом рассказывать, когда живы и здоровы еще его непосредственные участники и авторы. Вернемся опять к крестинам.

В день крещения у нас собралось много народу. Пришли все тарусские друзья и приехали многие из Москвы. Кроме того, пришли и те из москвичей, кто в это время отдыхал в Тарусе. Набралось довольно много народу — даже огромная наша полуподвальная кухня-столовая с трудом вместила присутствующих.

Поскольку публика в основном была своя, то и атмосфера была соответствующей: никто не чувствовал себя гостем, и каждый принимал посильное участие в мероприятии. Желающих поехать в церковь было много, но всем ехать было нельзя из-за отсутствия транспорта. Автобус ходил редко и был маленьким. Он и без нашей огромной компании всегда был переполнен до невозможности. Тем не менее компания собралась довольно большая, и мы почти все ехали стоя.

Я еще заранее разузнал, что до церкви нужно ехать сначала автобусом, а там еще от шоссе добираться пешком. Таруса — это райцентр, и будь церковь здесь, верующим удобнее было бы добираться к ней из окрестных сел. Кроме того, основная масса верующих живет здесь же. Тем не менее церкви в Тарусе нет — она находится в соседнем селе. Это тоже один из способов борьбы с религией.

Вот мы вышли из автобуса и, проводив его, остались в раздумье на дороге. Нашим автобусом верующие не ехали из Тарусы в церковь — они уехали самым ранним автобусом, чтобы не опоздать к службе. У каких-то теток, которые вышли вместе с нами, узнали, что нам теперь нужно идти налево, через пахоту. От тех же попутчиц мы услышали, что сейчас, после дождей, по пахоте пройти почти невозможно; лучше пройти немного обратно по дороге на Тарусу и, дойдя до речки, свернуть и идти вдоль берега. Но и сами женщины эти были неодинакового мнения о том, как лучше идти. Мы же решили разделиться на две партии и пошли: одни по пахоте, а другие вдоль берега.

Этот путь от шоссе до церкви нам всем запомнился навсегда. Те, кто шел по пахоте, увязали в густом месиве по икры, и иногда надо было разуваться, чтобы вытащить ноги. Те же, кто пошел вдоль берега, тоже не выгадали: местами попадали в непроходимое болото, приходилось подолгу кружить, обходя опасные места.

Несмотря на такой оборот дела, все мы с юмором относились к нашему путешествию. Вот только Аллу Григорьевну было жалко. Ей эта дорога была явно не по силам. И Саня почти тащил ее на себе всю дорогу.

Я с Пашкой на руках пошел берегом и где-то перешел речку вброд, рассчитывая, что на том берегу будет дорога лучше. Но я и тут не выиграл. Чтобы окончательно не застрять, я углубился дальше в лес и у самого выхода к селу встретил на берегу молодоженов с младенцем на руках. Это были тарусяне; позже, уже в Тарусе, они рассказали мне, что тоже ходили — тайком от своих родителей — крестить ребенка. От них я узнал, что служба в церкви уже кончилась и сейчас там как раз крестят младенцев.

На окраине села мы собрались все вместе и стали приводить себя понемногу в порядок, так как все сильно устали и были перепачканы грязью.

Сама церковь производила тягостное впечатление своей запущенностью. Священник, еще довольно молодой мужчина, выглядел каким-то перепуганным и подозрительно посматривающим на нашу компанию. Чувствовалось, что он опасается какого-нибудь подвоха с нашей стороны. Его необщительность производила неприятное впечатление.

Сама церковь стояла на очень красивом месте, прилегающая к ней территория представляла собой приятный зеленый уголок на фоне безжизненной и совершенно лишенной растительности деревенской улицы.

Крещение происходило в сторожке в левом углу территории церкви. Вся процедура заняла очень мало времени, и мы скоро двинулись в обратный путь.

На обратном пути к нам присоединилось несколько старушек и женщин пожилого возраста. Они тоже приехали сюда на богомолье из Тарусы. Благодаря им наш путь обратно был немного легче, так как они постоянно ходят по этой дороге и хорошо знают все места, по которым легче пройти в распутицу. От них мы почерпнули кое-какую информацию и о церкви, и о самом священнике. К нашему удивлению, постоянный священник здесь только что появился, а раньше сюда приезжал раз в месяц священник либо из Смоленска, либо из Брянска. Такова-то нынче церковь.

Мне кажется, виновата в этом сама церковь. Она слишком покорна властям и совершенно несамостоятельна. Ее отношение к населению, во всяком случае к той его части, которая стремится к ней, иначе и не назовешь, как предательским. Она не защищает ни своих прихожан, ни служителей. В своем стремлении выжить ценой безграничной покорности она теряет и авторитет, и уважение к себе. Вина за такое положение лежит не только на власти, но и в неменьшей степени на руководстве самой церкви.

Мне кажется, будь во главе нашей церкви сегодня такие люди, как польский кардинал Вышинский, положение ее не было бы таким позорным и беспомощным.

Остановиться более подробно на положении церкви в нашей стране мне не позволяет моя ограниченная информированность. Я делаю эти выводы только на основе личных наблюдений за довольно короткий отрезок времени. И взгляды, высказанные здесь, могут иметь погрешности и неточности.

Когда мы подошли обратно к шоссе, там уже собралось несколько человек в ожидании автобуса на Тарусу. Здесь были в основном богомолки. Мы вместе с ними просидели в ожидании часа два. Проехало несколько попутных машин, но они никого не взяли, хотя люди голосовали на дороге. Богомолки нам объяснили, что никто и не возьмет, так как сегодня воскресенье, рабочих машин не будет, а проезжающее начальство на казенных «бобиках» даже не остановится, зная, что голосуют люди верующие и возвращающиеся из церкви. И мы в этом убедились скоро сами. Эти же богомолки посоветовали нам пройти немного подальше и голосовать в другом месте. Тогда нас могут не посчитать за посетителей церкви и подобрать. Кое-как мы усадили на один из проезжающих «бобиков» самую нуждающуюся в этом Аллу Григорьевну и Ларису с Павлом. Все остальные двинулись пешком. Шли мы порознь, мелкими компаниями, и голосовали в попытках сесть на проезжающие время от времени машины.

Помнится, что где-то посреди пути мы все же посадили нескольких наших женщин, в том числе и Елену Михайловну. Уже под самой Тарусой сел в машину и я со своей компанией. А на въезде в Тарусу мы обогнали у маслозавода крестного с супругой. Они спешили уехать последним автобусом в Москву, так как у Володи была назначена на поздний вечер деловая встреча. Мы очень сожалели, что они не смогут из-за этой передряги с дорогой посидеть с нами за торжественным столом.

Когда мы вернулись, то нам было что рассказать тем, кто оставался дома. Все были согласны с высказанным кем-то мнением, что эти крестины не забудутся нам уже одной дорогой в церковь.

Ответственным за приготовление стола у нас оставался Юрий Гастев. Я и раньше слышал от друзей о нем много комплиментов: повар-кулинар, каких поискать. Теперь я убедился в этом наглядно.

Мы с Ларисой навсегда остаемся ему благодарны за участие в торжестве и за хлопоты, которые он добровольно взял на себя.

На крестины мы пригласили мою мать, которая должна была приехать прямо на торжество. Наши друзья Юра с Мариной встретили ее в Москве и посадили на последний прямой автобус до Тарусы. Приехала она где-то часов около десяти вечера. Встречали мы ее с Саней и с Леной — дочерью Юры и Марины. Когда мы привели мать в дом, гости уже начинали расходиться, а виновник торжества спал в своей комнате наверху. Мы тогда просидели почти до утра с родными и с самыми близкими из друзей. Кое-кто из москвичей и ночевать остался у нас, дожидаясь первого утреннего автобуса.

Почти все это лето в Тарусе прожили Люда Алексеева с Колей Вильямсом. Они снимали комнату у той самой тети Кати, у которой прошлым летом жили Саня с Катей. Мы виделись тогда с ними ежедневно, так как оказались соседями; к тому же им в город и на Оку ходить было гораздо ближе не по улице, а оврагами и через наш участок. Коля был заядлый грибник, и благодаря этому мы были в то лето обеспечены ежедневно грибами. Вечерами мы обычно собирались в нашем полуподвале и чаевничали. Встречи с этими людьми, как бы допоздна они ни затягивались, нам никогда не были в тягость. Не отягощало их даже то обстоятельство, что Люда отличалась чрезмерной разговорчивостью. Из всех моих знакомых я не могу назвать ни одного, кто бы мог хотя бы приблизительно сравняться с ней в этом отношении.

Коля с Людой были у нас свидетелями при оформлении брака. Этот эпизод стоит того, чтобы быть упомянутым поподробнее. Так как мы оба относились к оформлению брака как к чистой формальности и считали, что семейные узы не становятся крепче или слабее от того, оформлен брак или нет, то и дооттягивали с ним до рождения сына. Только тогда мы решили узаконить наш брак. У Павла должна была остаться фамилия Ларисы, то есть Богораз — отец Ларисы очень чувствительно переживал то обстоятельство, что его фамилия, такая редкая, обрывается на Ларисе. Ему очень хотелось передать свою фамилию дальше. Иосиф Аронович — человек исключительного такта, и ему было очень трудно заговорить со мной на эту тему. Он считал, по-видимому, что с моей стороны такой оборот дела не вызовет восторга. Но я-то как раз отношусь довольно небрежно к своей фамилии, и мне было безразлично, какую фамилию будет носить мой сын. Я его люблю, и это главное. Я и к имени относился почти так же: считал, что имя не должно быть редким и выделяться из ряда общеизвестных имен наших соотечественников. Меня всегда коробит, когда родители дают детям имена в погоне за сегодняшней модой, не думая о том, что с именем-то человеку жить не год и не два, а до конца дней своих. А вот мода меняется. Каково нынешним Тракторинам, Электринам, Сталинам?

Помню, сидел я весной 1961 года на пересылке в Тайшете по пути в мордовские лагеря. Там попала мне в руки областная газета с таким сообщением: на руднике в Бодайбо у одного горного мастера родились девочки-близнецы. И вот счастливые родители решили назвать их по именам героев кубинской революции — Раулиной и Фиделиной. Меня это действительно покоробило. Что это? Желание родителей выделиться и выделить своих детей? Демонстрация своей любви к братьям по духу? Можно объяснять это чем угодно, но только не видно здесь главного — заботы о будущем детей. В СССР было много героев, которым ставили памятники и чьими именами даже города называли. Потом пришлось переименовывать города, ломать и свергать памятники. А что делать в таком случае с именем живого человека?

Мы договорились с Людой и Колей, что к назначенному часу съедемся к загсу. Благо что это рядом и с их домом, и с нашим: на Ленинском проспекте. Коля с Людой приехали вовремя, мы же немного опоздали, так что им пришлось нас подождать. Нам не с кем было оставить Павла, поэтому мы взяли его с собой — из-за этого и припозднились. Регистрация у нас была назначена на такой день, когда регистрируют людей немолодых, в большинстве случаев тех, кто не по первому разу регистрирует брак. Это бросалось в глаза уже в зале дома бракосочетаний: на стульях вдоль стен сидели люди среднего и пожилого возраста. Процедура не занимала много времени, и пары быстро, одна за другой, проходили ее. И вот настала наша очередь. Вышла женщина с красной лентой через плечо и, назвав нас по фамилиям, пригласила следовать за ней. Павел к этому времени был на руках у Люды, и мы так и направились: первыми мы с Ларисой, а за нами Коля с Людой и с Павлом.

Хотя женщина, руководившая в тот день процедурой регистрации браков, наверное, уже видела немало подобных случаев в своей практике, все же она как-то неуверенно обращалась к нам со своими обычными словами и вопросами, глядя на младенца за нашей спиной. Из всего сказанного ею в напутствие нам я запомнил только одно: «Пусть то чувство, которое привело вас сюда, сопровождает вас всю жизнь».

Если бы она знала, что привело нас к ней!

Главная причина нашего появления в загсе состояла в том, что мы рассчитывали, что авось мне разрешат прописаться к жене и мы сможем жить вместе. Так что это чувство нас действительно с тех пор так и не покидает — мы так и не можем воссоединиться семьей в Москве.

А в Тарусе меж тем меня снова стала донимать милиция с устройством на работу. Очень уж власти заботились, чтобы я, не дай бог, лишний день не просидел дома, очень хотелось, чтобы я ежедневно бегал и отдавал восемь часов государству. По закону, если я сам не устраиваюсь на работу, то меня, прежде чем привлечь к суду за тунеядство, должна трудоустроить милиция. Но я не хотел этого, так как опасался, что пристроят меня на какую-нибудь работу, которая меня не будет устраивать. Поэтому решил устроиться сам.

В конце концов я нашел себе место кочегара-истопника в ККПиБ (комбинат коммунальных предприятий и благоустройства).

Работа была не из легких. Дежурить приходилось сутки, а после дежурства отдыхать до следующего дежурства двое суток. Нас работало в кочегарке трое. На такой работе очень многое зависит от того, какие у тебя будут напарники: попадутся более или менее самостоятельные и не запойные, значит, регулярно будешь отдыхать двое суток, но если один хотя бы попадется непутевый, то замучаешься и не будешь знать ни покоя, ни отдыха. То один почему-то не вышел, то другой запил, то попал в милицию по пьянке на десять или на пятнадцать суток — а кочегарка должна работать без перерыва. Вот тебя и будут то упрашивать, а то и просто приказным порядком заставят работать лишний раз. Слава богу, мне на этот раз повезло, и хотя оба моих сменщика здорово поддавали и запивали горькую прямо на работе, но не прогуливали, а в пьяном виде начальство их от работы не отстраняло, лишь делало внушение.

Еще одно удобство при работе в таком маленьком коллективе: можно всегда договориться с любым из сменщиков поменяться дежурствами, если кому-либо из нас необходимо по личным делам остаться дома. Начальство обычно за этим не следило и смотрело на это сквозь пальцы: лишь бы грела система и кто-нибудь из кочегаров был при котлах.

Меня эта работа устраивала тем, что это было рядом с домом, буквально в пяти минутах. И второе немаловажное обстоятельство: я мог после каждого дежурства иметь свободными двое суток для своих дел.

Обычно работа уматывала под конец смены не тяжестью, а теми отвратительными условиями, в которых приходилось работать. Котельная наша была маленькой и отапливала лишь одно здание, в котором располагалась контора ККПиБ. Здание было двухэтажное, и в нем помимо конторы находилось еще несколько кабинетов других организаций: речной спасательной станции, ДОСААФ, Горгаза. Здание стояло в красивом месте, прямо на крутом берегу Оки, рядом с речным вокзалом. Прямо из двери и из окон котельной было хорошо видно Оку и противоположный берег с дорогой в Поленово. То и дело где-нибудь рядом пристраивались приезжие художники-москвичи и писали с натуры местные пейзажи. Ими тут можно было залюбоваться в любое время суток и года.

И как эта прелесть природы не вязалась с условиями работы, которые были созданы в котельной! Я проработал там весь отопительный сезон, и ни разу наш вентилятор, вделанный в сквозную нишу над дверью, не завертелся. Поначалу мы обращались по этому вопросу к начальству, но всегда был только один ответ: и до вас люди здесь работали, и ничего ни с кем не случилось. Ответственный за технику безопасности соглашался с нами, что, действительно, так работать нельзя, но разводил руками: что поделаешь, в вентиляторе сгорел мотор, и уже два года не могут получить новый. Ремонтировать же этот у них здесь некому.

Даже когда в котельной не работает подача воздуха в топку, то и тогда в ней столько копоти и газа, что хрустит на зубах, першит в горле и ест глаза. То и дело выскакиваешь на улицу и стараешься вообще больше бывать на улице.

А когда включишь дутье, то и минуты не вытерпеть внутри: котельная моментально наполняется дымом, газом и пылью до такой степени, что в открытую настежь дверь дым валит так, будто там жгут костер из резины. После каждого включения дутья приходится долго-долго проветривать котельную, чтобы можно было туда войти. Особенно плохо было дело зимой в морозы. Выскакивать на улицу не больно-то приятно, но и сидеть в котельной тоже невозможно. В таких случаях мы отсиживались в кабинете у спасателей: он находился у нас за стенкой, и окна выходили в ту же сторону, что и наши окна и дверь. А гул от работавшего мотора для дутья был таким сильным, что сквозь стены можно было следить за работой в котельной по этому гулу или по валившему из двери дыму.

После смены в таких условиях не так-то быстро придешь в себя.

Платили же нам минимальную ставку — около 80 рублей в месяц.

Я за всю свою жизнь никогда не состоял в профсоюзе. И мне каждый раз на новом месте работы приходится объясняться по этому поводу. Вот и здесь меня тоже стали тащить в профсоюз, а я, как всегда, отказался. Обычно отказ от членства в этой так называемой рабочей организации вызывает удивление у окружающих: не сектант ли? Главный козырь и приманка здесь — оплата дней, пропущенных по болезни. Мне, как не состоящему в профсоюзе, оплачивают в таком случае лишь 25 % оклада, а члену профсоюза 90 и даже юо %. И поэтому, естественно, вызывает удивление поведение человека, отказывающегося от этого блага. Я же не вступаю в этот союз из принципиальных соображений: считаю его несамостоятельным придатком государственного аппарата, одним из рычагов, при помощи которых держат в повиновении рабочих.

В этом я убедился, пройдя через многие рабочие коллективы. Мне пришлось поработать и на комсомольских стройках 1950-х годов на строительстве крупнейших гидроэлектростанций и ГРЭС, в геологоразведке и на рудниках, на промышленных предприятиях. И везде профсоюз лишь помогает держать рабочих в повиновении и бесправии. Наши профсоюзы никогда не противятся увеличению нормы выработки или снижению расценок, никогда они не противятся и повышению цен на продовольствие, никогда не протестуют против уже вошедших в норму так называемых субботников и воскресников, неоплачиваемой работы. Вся промышленность если и справляется с планом, то только за счет авралов и сверхурочных, которые тоже не оплачиваются.

* * *

Этой же осенью у меня началась тяжба с райисполкомом. Вопрос касался моей сливной помойной ямы. Здесь, в Тарусе, как и вообще везде в нашей стране, туалеты и помойные ямы устраиваются прямо во дворах домов. А поскольку Таруса-городок расположен на холмах и в оврагах, то это бытовое удобство часто принимает немыслимые формы. Например, у нашего соседа Лазарева туалет стоял на границе с нашим участком и на самом склоне оврага. Обычно все содержимое сливной ямы стекало через край и текло по дну оврага. Особенно это было невыносимо весной. Зловоние распространялось на большое расстояние и к тому же привлекало мух и способствовало их размножению в невиданном количестве. В местной аптеке не было никаких средств борьбы с ними, и нам оставалось лишь уничтожать их в своем доме вручную.

Я же, еще когда только задумал покупать эту половину дома, решил сделать современный санузел. В полуподвале поставил ванну, раковину и унитаз. Сливную яму сделал бетонную и довольно большой кубатуры с расчетом, чтобы раз в год или два подгонять к ней ассенизаторную машину и вывозить. Я предварительно узнал, что городские власти не обслуживают частников этими машинами, но можно было за деньги договориться с шофером. Яму я построил в таком месте, чтобы удобно было подъехать машине, на склоне оврага. Ранней зимой, когда снега еще не успело навалить, но осеннюю распутицу уже сковывает мороз, по дну оврага легко въехать во двор и подъехать к яме. К первой же зиме наш санузел отлично работал. И будь я не под микроскопом у властей, не имей они определенных целей в отношении меня и моей семьи, то это мое устройство вызвало бы только одобрение. Но, после моих открытых писем В. Брандту и К. Вальдхайму в защиту А. Амальрика, за неимением серьезных поводов меня решили издергать по мелочам. И начали с ямы.

Первым заявился ко мне домой районный санинспектор. Он сказал, что в санэпидемстанцию поступило заявление о том, что я построил сливную яму в овраге на городской территории и тем самым заражаю овраг и прилегающее пространство. Он попросил показать ему санузел и саму яму. Я показал все, что он хотел увидеть. Инспектор остался доволен осмотром и только удивлялся заявителю. Я его не тянул за язык, он сам одобрил все, что я сделал. Мы с ним дружелюбно расстались, и он мне сказал на прощание, что произошло недоразумение. А я грешил на соседа Лазарева, считая, что это он по своей злобности наклепал. После визита санэпи-деминспектора я успокоился, но примерно через месяц мне доставили по почте предписание ликвидировать сливную яму. Я стал ловить инспектора, но он умышленно увертывался от встреч, отделываясь различными отговорками и сваливая все дело на горисполком. Пока я пытался выяснить вопрос с инспектором, мне принесли уже постановление райисполкома о том, что на меня передали дело в суд.

А так как я не ликвидировал яму, то ко мне скоро нагрянула специальная комиссия в составе представителей райисполкома, ККПиБ и санэпидемстанции. Но того инспектора в ней не оказалось. И только от этой комиссии я добился, чтобы мне показали, кем же все-таки подписано первоначальное постановление. К своему удивлению, я узнал, что тем первым инспектором. Комиссия настаивала на ликвидации ямы. Грозили судом и тем, что по решению суда яму ликвидирует райисполком за мой счет.

— Если не засыплете яму, то мы пришлем сюда бригаду «декабристов» и они это сделают в два счета и за ваш счет.

Так мне ответил главный (и он же единственный!) архитектор Тарусы. Долго у меня с этим архитектором велась тяжба и по другим вопросам. Поэтому я поневоле узнал его биографию: еще недавно, до закрытия тарусского карьера, он работал там мастером участка. С закрытием же карьера получил назначение на должность районного архитектора. Когда он работал по специальности — до карьера или после, я так и не узнал. Да, может, ни то, ни другое и не было его специальностью. Такова уж наша система, что партия «все может» и «нет людей незаменимых». Партия назначает своих людей на ответственные посты не столько в интересах дела, сколько как верных надсмотрщиков. Таруса — очень маленький городок, тут легко проследить карьеру местного руководства.

На моих глазах члены партии меняли должности так: начальник типографии стал завгаром, а потом главным инженером ККПиБ; секретарь-машинистка райкома партии стала начальником Горгаза (при наличии в горгазе двух специалистов, имеющих специальное образование!).

Главному архитектору и комиссии я показывал на доисторический сортир Лазарева и говорил:

— Вы что, предлагаете построить мне такой же сортир?

Но не получал ни согласия, ни отказа, а лишь заученное:

— Вы должны выполнить постановление и решение райисполкома.

— Чем вас не устраивает закрытая яма, построенная по всем санитарным правилам? Если она построена с нарушением этих правил, то укажите на них — я согласен их исправить.

— Исполняйте решение райисполкома.

Разговаривать было бесполезно, и я заявил, что ликвидировать нормальное сооружение взамен на лазаревский сортир не буду. Я согласен был ждать решения суда и исполнения его решения руками «декабристов».

Эта яма стоила мне времени и нервов: мне постоянно напоминали о ней, предупреждали и угрожали, то и дело кто-нибудь являлся или поступала очередная бумага с вызовом к кому-нибудь из руководства городом.

Через несколько месяцев после начала «дела» о яме городские власти начали против меня другое дело, которое тоже не имело никакой другой цели, кроме нервотрепки и траты времени. Дело в том, что, когда мы покупали дом, он стоял на участке размером около гектара. Такие участки вообще вещь немыслимая для частного домовладения в нашей стране. Но здесь был целый комплекс обстоятельств, позволивших иметь такой огромный участок.

Во-первых, Таруса — такое место, которое осталось в стороне от засилья промышленности; она не имеет прямого сообщения с Москвой (кроме летнего периода). Это уберегло ее от сильного роста. Буквально до последних трех-пяти лет там совсем не велось никакого строительства вообще и жилищного в том числе. Город целиком сохранил старый дореволюционный облик провинциального городка. Дома здесь в основном деревянные и уже ветхие. Очень много домов оригинальных и редких по своей ценности, памятников архитектуры прошлого века. В основном это дома зажиточных мещан и купечества. Центр целиком состоит из кирпичных домов; например, в бывшей церкви сейчас Дом пионеров. Здесь же районный банк в старинном и очень красивом здании. Так как место, на котором расположен город, — сплошные овраги, то усадебные участки тут не всегда пригодны для земледелия, и когда-то это давало право частникам иметь их размеры больше, чем принятые в стране шесть соток.

Но в последние годы Таруса стала местом отдыха дачников-москвичей. Дома стали скупаться под дачи, появилось много желающих купить дом в Тарусе. В наше время здесь стали понемногу строить жилье и различные здания для госучреждений. Прекратили выделять участки под строительство домов жителям. Все эти обстоятельства вздували цены не столько на сами дома, сколько на приусадебные участки. За последние два-три года цены подскочили в два раза.

Как я уже говорил раньше, последний участок под строительство городские власти отдали Футману в 1970 году. И тогда уже выдавали строго по норме, не более шести соток под дом.

Наш же участок особенный. Своими чрезмерными размерами он обязан еще тому обстоятельству, что дом когда-то, как я уже говорил, принадлежал заслуженному художнику В.В. Журавлеву. Занимая довольно высокое положение и пользуясь привилегией старого большевика и участника трех русских революций, он выхлопотал для себя разрешение властей на присоединение к своему участку прилегающих к нему с трех сторон лесных оврагов. Мне показывала ходатайство Союза художников Москвы Галя Георгиевна. В этом ходатайстве была просьба оставить овраги за Журавлевым еще и потому, что они способствуют его творчеству и все равно являются непригодными для другого использования местными властями. Все это учли, и ходатайство было удовлетворено.

Когда мы оформляли купчую на дом и прилегающий участок, то сначала и за нами автоматически сохранили весь участок. По документам, да и практически, нам досталось лишь немногим более четырех соток пригодной земли. У вторых хозяев ее оказалось немногим больше нашего, где-то около пяти соток. Так как на дом положено не более шести соток, то наш дом уже владел излишком земли. По закону ведь все равно, на скольких хозяев делится дом — на одного или на трех: все равно те же шесть соток на всех. Предпринимая ремонт дома и решая вопрос о строительстве подсобных построек на усадьбе, мы попросили в бюро инвентаризации определить нам границы нашего участка. Через какое-то время к нам явились две девушки и измерили весь участок. После своих расчетов они четко определили лишь границы с соседями и разделили участок на две части: нашу и наших совладельцев. Что касается непригодных оврагов, которые по старому плану входили в наше владение, то инвентаризаторы пояснили, что поскольку эти земли непригодны и практически их обособление не представляется удобным и даже возможным, то нам можно ими пользоваться как своими. Они пообещали в скором времени дать нам и новый план участка с новыми границами. Они же попросили нас не снимать забора на протяжении всего участка, так как это оголит лесной массив и послужит тому, что на бесхозном диком участке появятся пьяницы и вообще он превратится в убежище для всякого отребья.

Мы же, имея такие разъяснения и имея на руках все тот же журавлевский план, перестраивали свой участок по своему усмотрению.

На наших пригодных четырех сотках стояли дом и старый огромный сарай — бывшая летняя мастерская художника, а до него — каретная. Я решил максимально использовать пригодную землю и перенести сарай на непригодную — на край оврага в глубине участка. Пришлось таскать гравий и воду для раствора и выводить столбы, так как один конец сарая должен был лежать на грунте, а другой как бы висеть над оврагом на высоких бетонных столбах. Когда фундамент был готов и я положил один ряд сруба, ко мне на участок снова пожаловали гости: комиссия из райисполкома. Она потребовала, чтобы я срочно прекратил перенос сарая и ликвидировал фундамент. Когда я попросил дать мне разъяснения по этому вопросу, то мне сказали, что я строю сарай за пределами своего участка и на городской территории. Попробовал я объяснить, как приходили девушки из райкомхоза и что они мне сказали, но меня и слушать не хотели. Пришлось показать им план участка. После ознакомления с ним комиссия на некоторое время замялась и не могла мне ничего вразумительного ответить. Под конец, уже уходя, архитектор повторил свое распоряжение: ничего больше не строить и ломать фундамент.

— Я разберусь с ними сам, — пообещал он, имея в виду райкомхоз.

Я вынужден был приостановить перенос сарая и стал сам торопить архитектора прояснить окончательно вопрос об участке. Но время шло, а я не получал ни от кого никакого ответа. Мне нужно было поторапливаться с переносом: надвигалась зима, и тогда перенос отложился бы до следующей весны или лета.

Мне же снова стали угрожать судом. Теперь уже за «захват» городской земли. Я срочно решил проконсультироваться по этому вопросу у юриста. В Тарусе его не было, пришлось обратиться в Серпухов. Юрист разъяснил нам с Ларисой, что правы мы, так как, пока нам не дали на руки нового плана участка, мы можем действовать согласно тому, который имеем. После этого я вновь встречался с архитектором Тарусы, но он ничего вразумительного не говорил, а все время ссылался на решение райисполкома и повторял, что он лично тут ни при чем.

В райисполкоме же все отсылали именно к нему. Я выматывался в этом заколдованном кругу. Позже мне стало известно, что местные власти часто так вымогают взятки. И люди, знающие эту внешнюю сторону моего конфликта с райисполкомом и архитектором, прямо советовали мне «подмазать» кого следует и таким образом уладить это дело.

Дело о «захвате» земли у города было в суде. Заодно же мне приписали и захват земли у города под сливную яму.

То обстоятельство, что у меня был план и я не вышел за границы этого плана, никого не интересовало. На мое требование дать мне новый план никто ничего не отвечал.

Когда я ломал сарай, произошла у меня еще одна встреча с соседом Лазаревым. На чердаке лежало старое сено, и я, начав разбирать сарай с чердака и крыши, стал в первую очередь освобождать чердак. Сено пришлось сбрасывать на землю. Мне сено было ни к чему, и я хотел предложить забрать его кому-нибудь, кто держит скотину. Лазарев увидел, как я сбрасываю сено, и прибежал с претензией, что это сено — его и что я не имею права его трогать. Любопытно было бы знать, сколько оно еще пролежало бы там, не сбрось я его по необходимости. И это при наших-то скверных с ним отношениях!

Тем же летом Лариса ранним утром прихватила его за порубкой деревьев на нашем участке. Понадеявшись на то, что было не больше пяти часов утра, и на то, что все спят, он рубил молодые березы на колья для своего забора. Лариса же вышла на улицу, услышав стук топора. Лазарев бежал от нее, оставив на месте заготовленные колья и прихватив лишь пилу и топор. Мы и раньше замечали, что кто-то очень грубо вырубал выборочно лес на участке, и подозревали Лазарева. Помимо того, он глубоко подрубил кору у всех тех деревьев на нашем участке, тень от которых мешала его огороду. Некоторые деревья просто засохли из-за этого.

А на следующую весну он был пойман еще на одном. Мы с осени засеяли склон холма перед домом до самой дороги травой вперемешку с полевыми цветами, и весной этот холм красиво выделялся своей свежестью. Мне было приятно выносить на него сынишку и отдыхать там вместе с ним. Но вот однажды утром мы вышли за калитку и обнаружили, что половину холмика кто-то выкосил, а траву унес сырой с собой. Мы снова подумали на нашего Лазарева, но претензий не предъявишь, если не поймал на месте. К тому же он отопрется, как всегда. Да и без него люди обкашивают около домов траву кто для козы, а кто для кроликов. Мог и такой обкосить нас. Но дня через два после этого наша совладелица по дому, Шура, прибежала с утра к нам и сказала, что только что прихватила Лазарева с косой и что он выкашивал вторую половину холма. Она его прогнала и даже не дала собрать скошенную им траву. Правду в старину говорили люди: покупай не дом, а соседа. Этот тип попортил нам нервы прилично!

В начале ноября ранним утром к нам пожаловала большая компания: два майора, трое в штатском и с ними еще два знакомых мне тарусянина вместе с Лазаревым. Мне предъявили ордер на обыск. Ходатайствовал об обыске перед прокуратурой генерал московского КГБ Волков. Лазарев присутствовал тут в понятых. По этому торжественному случаю он и приоделся в старый мундир вояки, но без знаков отличия. По его манере держаться и по тому, как он подписывал все бумажки, нетрудно было догадаться, что наконец-то он при своем старом деле. Во всей его отталкивающей внешности так и проглядывало смершевско-гэбэшное рыло.

В ордере на обыск говорилось, что он связан с «делом № 24». Нам тогда уже было известно, что это дело по «Хронике текущих событий». КГБ уже не один год сбивается с ног в попытках ликвидировать этот независимый голос общественности.

Перед началом обыска мне было предложено сдать добровольно всю имеющуюся у меня в доме антисоветскую литературу. Попробовал я узнать у руководившего обыском майора, какая литература называется антисоветской. Но на этот вопрос у нас нет определенного ответа, нет ни точного критерия, ни определения. За всю историю советской власти у нас одни и те же вещи побывали и антисоветскими, и советскими.

Обыск проводили очень тщательно, забирали все — до единого клочка бумаги, на котором было что-нибудь написано от руки или отпечатано на машинке. Забирались все мои черновики, выписки из литературы и записные книжки. На наши протесты, что забирают вещи, никакого отношения не имеющие к «Хронике», нам отвечали: все будет проверено и то, что не имеет отношения к делу № 24, будет нам возвращено.

Забрали работу Ларисы по лингвистике, все ее записи, записные книжки.

Особенно тщательно просматривали книжки. Каждую перелистывали, осматривали корешок, проверяли переплет. Из понятых только Лазарев чувствовал себя на месте. Другие два были смущены и ощущали неловкость своего положения. Я раньше встречал их в Тарусе, но не был ни с кем знаком. После обыска в первые же дни я встретился с одним из них. Это был молодой парень лет тридцати. Он сам подошел ко мне на улице и стал извиняться за свое участие в качестве понятого. За несколько дней до обыска он по пьянке попал на пятнадцать суток в милицию как «декабрист». В день обыска его вызвали из камеры и велели «сходить» вместе с «товарищами». Вот он и явился с этими «товарищами» ко мне на обыск. Встретившись со мной на улице после обыска, он не то в знак уважения ко мне, не то с целью загладить свою вину предложил свои услуги. Он был слесарь-водопроводчик и говорил, что если мне что-то потребуется по этой части, то он с удовольствием окажет мне услугу в любое время. На прощание он просил меня не обижаться на него.

А какая у меня могла быть на него обида?

После обеда мы обычно заворачивали Павла потеплее в шубу и укладывали его спать в сарае при открытом настежь окне. Видя, что обыску конца не видно, мы решили не менять режима ребенка. Понес я его в сарай в сопровождении майора. В сарае майор перерыл детскую постель. Вместо того чтоб проделать это как профессиональную обязанность, он не нашел другого, более приличного, предлога, чем желание посмотреть, не жестко ли спать ребенку. Главное, что эту неуклюжесть он даже и не пытался одеть в шутливую форму. Сказал — и проверил постель с серьезным видом.

При изъятии у нас книжки Солженицына «Август четырнадцатого» немного попререкались с майором, руководившим обыском. На наш вопрос, кем, когда и на каком основании это произведение признано антисоветским, он ничего внятного ответить не мог. Мямлил только, что книга не издана в СССР, а у нас изымают ее в машинописном виде. И высказал еще одну претензию: в ней оказались портреты императора и царских генералов времен Первой мировой войны.

Видя, что с книгой нам придется расстаться, мы с Ларисой сказали майору:

— Таким вот образом КГБ сам способствует размножению самиздата.

— Почему? — недоверчиво удивился майор.

— А потому, — разъяснили мы, — что эту книжку мы себе все равно отпечатаем, раз хотим ее иметь. А уж раз будем перепечатывать, то какая нам разница, в скольких экземплярах? Вы изъяли у нас один экземпляр, а мы сделаем не менее пяти. А ведь вы это делаете при каждом обыске.

Ничего нам не ответил майор. Да и что он мог ответить?

Ко времени написания этой книги, то есть к 1977 году, я пережил не один обыск в собственном доме, был свидетелем обысков у своих друзей, знаком по рассказам людей с подробностями обысков КГБ. У людей, подвергающихся обыску, как правило, забирают без разбора все записи, машинописные тексты или книги, изданные не в СССР. Забирают записные книжки с адресами и телефонами знакомых и родных. В последнее время были факты открытого грабежа: изымали у людей во время обыска их собственные деньги, у пенсионеров — их пенсию, оставляя им три рубля.

И вот в нашей прессе то и дело читаешь о диссидентах: обнаружен тайник.

И уже одно это преподносится как доказательство если не преступления, то, во всяком случае, чего-то предосудительного и темного.

А ведь при таком произволе властей по отношению к своим подданным у человека нет уверенности ни в чем. Власти своими действиями лишают граждан их гражданских и человеческих прав.

Скажу лично про себя. Имею несколько тайников. Прячу в них свои черновики и выписки из различных источников, из классиков — как русских, так и зарубежных; там же храню свои записные книжки и литературу, которая не издана в СССР.

В какой еще стране человека вынуждают держать в тайнике свои записные книжки?

Конечно, мне могут на это возразить: не держи в тайнике, а держи открыто.

А если я не хочу, чтобы они попали в руки КГБ? Я не хочу, чтоб адреса, имена и телефоны моих знакомых перекочевали из моих записных книжек в досье. Не хочу, чтоб я был причиной неприятностей, которые могут обрушиться со стороны КГБ на моих знакомых за знакомство со мной.

Где еще сегодня человек может опасаться за содержимое своего письменного стола? Во всяком случае, ни в одной европейской стране или в Северной Америке. Вряд ли кому из писателей или общественных деятелей Запада придет в голову мысль прятать свои черновики или написанные произведения в тайнике.

Пусть задумаются над этим те деятели, которые завидуют нам и которые преподносят наши достижения в области «свобод» как образцы, за которые они призывают бороться своих соотечественников.

Беру на себя смелость заявить таким, что они либо заблуждаются, либо просто находятся на службе Кремля.

Под конец обыска нам заявили, что в числе изъятых вещей будет и пишущая машинка. Мы решили протестовать и во что бы то ни стало добиться, чтобы машинку не трогали и оставили дома.

На наши протесты майор стал заверять нас, что они проверят ее и после этого вернут нам. Но наш опыт нам подсказывал, что машинку из КГБ мы уже не получим обратно. А если и получим, то не раньше, чем через год. И не отстоять бы нам машинки, так как никакие аргументы на майора не действовали.

К нашему счастью, машинку буквально за два дня до обыска я привез из московской мастерской. Там ее капитально отремонтировали и в числе прочего сменили весь шрифт. Я показал майору квитанцию из мастерской с перечнем ремонтных работ и с датой на квитанции двухдневной давности. Ясно было, что мы не успели чего-либо напечатать антисоветского за эти два дня, а что касается более раннего периода, то теперь и мастерская не сможет выдать КГБ наш старый шрифт от машинки. Поспорив еще порядочное время на эту тему, майор в конце концов согласился оставить машинку у нас, но велел предварительно снять образец шрифта и приобщить его к материалам обыска. Отпечатали мы ему весь алфавит, и машинка осталась у нас.

Спорил я и о законности изъятия своих черновиков, но бесполезно.

— Проверим и тогда будем решать, отдавать или нет, — отвечал майор.

В знак протеста против такого грабежа мы отказались подписывать протокол обыска. Да только что с этого толку!

Не прошло после обыска и месяца, как мне прислали повестку: явиться в Москву в КГБ, в Лефортовскую тюрьму.

Речь в основном шла об изъятых у меня бумагах. Так как я написал после обыска заявление Генеральному прокурору СССР с протестом против изъятия у меня бумаг, то здесь мне и ответили на это заявление. Беседующий со мной следователь КГБ в штатском заявил, что бумаги мне возвращены не будут, так как гэбэшная экспертиза дала заключение, что эти черновики могут быть использованы для написания антисоветских произведений.

Вот так-то, наши несчастные завистники, живущие под гнетом капитала. Я, хозяин записей, не знаю еще сам, что у меня выйдет из них и выйдет ли что-то вообще, а вот в КГБ уже все решили.

Сначала меня попробовали допросить по делу № 24 — о «Хронике». Но я сразу заявил, чтобы ни мне, ни им не тратить время даром, что давать какие-либо показания о «Хронике» я вообще отказываюсь, так как считаю действия властей против нее незаконными даже по нашим законам. Высказал я и свое отношение к «Хронике», которое состоит в следующем: считаю «Хронику» полезной и нужной в данное время для страны. Считаю ее дополнением к нашей официальной прессе, которая предпочитает или скрывать от народа некоторые события нашей внутренней жизни, или извращать их в угодном правительству или КГБ виде. По моему настоянию все это и было записано в протоколе допроса. Большую же часть времени мы потратили на спор о том, законно или незаконно у меня, да и вообще на обысках, изымают все подряд. Под конец допроса следователь мне заявил, что сейчас со мной хочет поговорить официальный сотрудник КГБ.

Тут же появился этот самый сотрудник и стал выговаривать мне, что я неисправимый антисоветчик, что таких, как я, уже не перевоспитаешь. Наконец он дошел и до главного, ради чего и был затеян весь этот вызов на допрос. Он мне заявил, что сейчас мне будет зачитано и объявлено под расписку так называемое предостережение. И он подал мне специальный лист толстой гербовой бумаги, на котором типографским шрифтом было набрано это самое предостережение. Из прочитанного я узнал, что это специальный Указ ПВС СССР, который дает право следственным органам объявлять лицам, систематически занимающимся антиобщественной деятельностью, предостережение. В случае, если лицо, получившее такое предостережение, будет продолжать свою деятельность, то против него будет возбуждено уголовное дело, а данное предостережение тогда будет приобщено к делу в качестве отягчающего обстоятельства.

Сам указ этот был составлен безграмотно, несмотря на то что автор его — высшая законодательная инстанция. В нем прямо говорилось, что предостережение объявляется за деяния, не являющиеся уголовно наказуемыми, но вот если получивший за эти деяния предостережение будет продолжать эти (уголовно не наказуемые!) деяния, то он будет привлечен к уголовной ответственности. И все это за деяния уголовно не наказуемые! И вот я сцепился с этим объявителем от ГБ. Он мне еще ранее перечислил все мои антиобщественные деяния: книгу «Мои показания», письма в международные организации, в том числе К. Вальдхайму, мои подписи под коллективными письмами-протестами.

— Если мои деяния, перечисленные вами, служат основанием для объявления мне предостережения, то, значит, они уголовно ненаказуемы. Именно так сказано в Указе ПВС СССР об предостережениях. А раз так, то как я могу быть привлечен к уголовной ответственности за деяния, которые не являются уголовно наказуемыми?

— Вы систематически занимаетесь антиобщественной деятельностью, но до объявления вам данного предостережения она не являлась уголовно наказуемой. А вот теперь, после объявления вам предостережения, вы предупреждены, что эта деятельность, если вы будете продолжать заниматься ею, будет уголовно наказуемой.

— Документ юридически составлен безграмотно. А вы его при этом еще и истолковываете по-своему. Такой документ должен быть составлен так, чтобы никто не мог его перетолковывать на свой лад.

В ответ на меня посыпались обвинения, что я слишком много на себя беру, оспаривая указ верховной власти.

— К тому же, на указе стоит пометка, что он секретный и опубликованию не подлежит. Поэтому я отказываюсь не только расписываться за его объявление мне, но и вообще считать его за документ.

— От того, что вы признаете или не признаете, ничего не изменится! И вы обязаны расписаться за объявление вам этого документа.

— А я считаю этот документ вашим самиздатом и подписывать его не буду.

— Да как ты смеешь… — и чин ГБ выскочил из-за стола и забегал в приступе ярости по кабинету.

Видно было, что, дай ему власть, и он стал бы поджаривать меня на медленном огне за сказанное в адрес родной власти.

— Что вы бегаете-то? — Меня даже рассмешила такая реакция гэбэшника. — Что вас так вывело из себя? И тем более не орите на меня и не тычьте.

Я не знаю отчего, но гэбэшник вернулся за стол и некоторое время сидел за ним молча. Молодой следователь, который перед тем вел допрос, с видимым интересом наблюдал за нашей перебранкой. За все то время, что мы были в кабинете втроем, он не проронил ни слова и сидел молча за своим столом.

— Хорошо, — снова заговорил, смирившись, гэбэшник, — не хотите расписываться, никто вас силой не заставляет. Запишем, что от подписи отказался, и все. А о том, что вам объявлено предостережение, будет сообщено немедленно прокурору области по месту вашего жительства. В случае ареста это и будет отягчающим обстоятельством.

С таким напутствием я и был выпровожен из Лефортово, на этот раз благополучно.

Я и тогда, и сейчас еще более уверен в том, что обыск был для того и затеян КГБ, чтобы было от чего отталкиваться в дальнейшем. Я так предположил сразу же по выходе из Лефортово. Все последующие события одно за другим подтверждали это.

Буквально через несколько дней после допроса один мой хороший знакомый передал мне, что ему специально звонил высокопоставленный гэбэшник из московского КГБ и просил его передать мне, чтобы я уезжал из страны, и чем раньше, тем лучше. На вопрос моего знакомого, в чем дело, гэбэшник ответил, что мне грозит арест. «Результаты обыска дают все основания для привлечения Марченко к суду».

Конечно, это был шантаж. Дело не в обыске. И законно привлечь к суду только на основании материалов обыска КГБ не мог. Но я уже и на себе испытал, и насмотрелся на чужих примерах, что когда КГБ желает упрятать кого-то в концлагерь, то он редко предъявляет обвинение за действительно содеянное. Ныне у Кремля считается неудобным судить людей открыто за их убеждения или за критику и разоблачения властей. Вот и судят по ложным обвинениям: властям лишь бы убрать нежелательного человека.

С этих пор я постоянно получал через различных посредников предупреждения и угрозы от КГБ, и всегда смысл их был один и тот же: пусть уезжают. Даже интересовались, поедут ли с нами родители Ларисы, если мы согласимся на отъезд?

Вот еще парадокс: за десять лет до этого я пытался нелегально уйти за границу из опостылевшего отечества. Меня задержали на границе и потом дали закрытым судом шесть лет концлагерей за измену Родине. Спустя десять лет мне угрожают опять концлагерем, но, наоборот, если я не уеду из этого же отечества. Власть мымрецовых: тащить людей туда, куда они не желают, и не пускать туда, куда они хотят.

Этой же зимой произошло еще одно ЧП, которое достойно упоминания на этих страницах. С утра, как только я заступил на смену, ко мне зашел главный инженер ККПиБ Колесниченко и велел ни на минуту не выходить из котельной, так как, объяснил он мне, сейчас здесь будет проводиться собрание всех кочегаров ККПиБ. Я был немало удивлен этому. Еще бы не удивиться: для собрания не нашлось более подходящего места, чем старая вонючая кочегарка, к тому же работающая и часто наполняющаяся дымом. А рядом свободные помещения и на первом, и на втором этаже! Не успел Колесниченко от меня выйти, а на пороге уже стоит сам начальник ККПиБ Демченко. Он еще является замом председателя райисполкома, а когда тот отдыхает или болеет, то исполняет обязанности председателя. Так сказать, второе или третье лицо в городе.

И вот этот Демченко остается в моей газовой камере и сторожит меня. Потом приходит какой-то тип и называется не то инструктором, не то инспектором по технике безопасности. Он приехал «из области», то есть из Калуги, и будет проводить собрание. Они с Демченко по очереди выходят на свежий воздух, а тем временем по городу собирают всех кочегаров, свободных от дежурств. Мне вся эта комедия сразу показалась подозрительной, и я гадал, что бы это все значило?

Когда стали подходить остальные кочегары, я спросил у некоторых, тех, кто работал здесь не первый год: часто ли бывают такие собрания в кочегарке?

Все сами были удивлены не меньше моего: такого они не помнят. Каждый приходящий, как только узнавал, зачем его вызвали, удивлялся, что их собирают в кочегарке, и предлагал собраться где-нибудь в кабинете. Но начальству «было виднее». Приезжий объяснял, что он хочет провести собрание на рабочем месте. Тогда работяги предложили пойти в соседнюю кочегарку, которая обогревала здание райкома КПСС и художественную галерею: там кочегарка более просторная, чище и имеет отдельное от котлов помещение. Но и этот аргумент успеха не имел: здесь удобнее, так как рядом контора.

Мне не стоило большого труда догадаться, что вся эта затея является прикрытием для проведения негласного обыска в моем доме. Лариса с сыном в Москве, и, когда я на дежурстве, дома никого нет.

Вырваться незаметно до конца собрания мне отсюда не удастся: во-первых, в присутствии начальства не оставишь котлы без присмотра, во-вторых, мне и не позволят отлучиться, если дома действительно агенты КГБ. Оставалось только дожидаться конца собрания.

Во время собрания к нам в кочегарку несколько раз заглядывал знакомый мне парень. Он не работал в ККПиБ, а был шофером и жил по соседству. Он многое знал обо мне и моей семье, и у меня с ним были хорошие отношения. Всякий раз, когда кто-то открывал дверь в кочегарку, на него сразу шипел кто-нибудь из начальства, стоявшего, как на посту, у самых дверей. Иногда сюда заглядывали и пьянчуги в поисках кружки или стакана — распить бутылку. Так что на эти визиты во время собрания я не обращал внимания.

Собрание затянулось до половины третьего. Когда оно окончилось и все стали расходиться, я вместе со всеми выскочил из кочегарки для проверки реакции начальства. Я бегом побежал на второй этаж. Но не успел я добежать до последней лестничной площадки, как за мной следом уже бежал сам Демченко и кричал: «Марченко, ты почему убежал от котлов? Давай быстро на место!»

Обратно я возвращался уже не спеша и переговаривался с начальником по поводу отлучки: кочегарка была плохо оборудована и даже не имела на котлах термометров: кочегары проверяли степень нагрева системы отопления на ощупь. Щупали мы трубы руками в самой кочегарке и бегали таким же способом проверять систему в здании. Это все Демченко сам прекрасно знал. Поэтому на мой ответ он ничего не мог возразить, а только ответил, что, мол, если не будет греть система, то придут конторские и сами скажут об этом.

На эту же тему попререкались и с приезжим. Он мне начал повторять ту же историю, которую рассказал во время собрания и которую мы все и без него знали. Это несчастный случай, который произошел в котельной в Барятино. Там взорвался паровой котел в бане. Взрыв произошел от того, что кочегар оставил вместо себя у котла своего сына, а сам на время ушел. Сын не имел подготовки для работы на котлах и просмотрел уровень воды. Когда хватился, то воды в котле почти не было. Он не придумал ничего лучшего, как открыть кран и долить воды в перегретый котел. И котел взорвался. Разворотило всю баню, а часть котла выбросило далеко от бани. И это было бы еще ничего. Но в это время в Барятино приехали на уборку урожая из Калуги студенты, и их поселили в бане за неимением другого жилья. Взрыв произошел ранним утром, когда все были в сборе и спали. Одних только убитых было человек семнадцать. Еще больше людей покалечило.

Вообще в том году Тарусскому району везло на несчастные случаи. Так, было массовое отравление в соседнем совхозе. Бригадир летом привез в бригаду бидон воды для питья. Но в бидоне до этого хранились какие-то очень ядовитые химикалии. Бидон, не промыв и даже не ополоснув, наполнили водой и напоили бригаду. Большинство рабочих померли, отравившись. Сам бригадир повесился не то от страха перед ответственностью, не то от ужаса перед случившимся. И, как всегда, ни местная, ни тем более центральная печать об этом не заикнулась.

Последняя история напомнила мне случай из моих детских лет: на железной дороге, где я жил, дрезина на большой скорости наехала на отдыхающую бригаду путейных рабочих и многих зарезала. Тогда тоже водитель дрезины покончил с собой. И тоже мы об этом знали только из разговоров.

Или кто-то знает у нас о взрыве склада взрывчатки в Караганде в 1957 году?

После окончания собрания от меня еще не отходили часа полтора: по очереди дежурили со мной у котлов то Демченко, то приезжий.

Наконец, где-то около пяти часов, они ушли и я вырвался из кочегарки. Опасаясь быть обвиненным в нарушении трудовой дисциплины, я бегом прибежал домой и сразу же обнаружил, что кто-то в доме был. Я знал манеру КГБ устраивать негласные обыски у инакомыслящих в отсутствие хозяев. К тому времени уже был широко известен случай с таким обыском на даче у Солженицына. Такое же было проделано в доме Павла Литвинова в Усуглях, где он отбывал ссылку. Литвинову впоследствии признался в этом сам участник этого негласного обыска и установления подслушивающего устройства в его доме.

У меня, когда я дом оставлял безлюдным, было несколько контрольных примочек. Одна из них вот какая: пластмассовая крышечка на замочной скважине наружной двери была отломана, и я ее приклеил, но очень слабо, с таким расчетом, что если этого не знаешь, то обязательно отломишь ее, когда станешь отодвигать, чтобы открыть замок. Чтобы ее не отломить, нужно было отодвигать ее, вращая за ось. Когда же я прибежал домой, то обнаружил эту крышечку валяющейся отломанной на полу. У двери в доме еще не просохли следы негласных посетителей. Были и другие признаки визита. Но ничего не было изъято, как, например, в Чуне в 1971 году.

Только я вернулся на рабочее место, а меня там уже поджидает упомянутый мной парень, который несколько раз заглядывал во время собрания. Он мне сказал, что около моего дома стояли две машины, а какие-то люди в штатском поднялись во двор моего дома. И он из-за этого-то и пытался несколько раз увидеть меня во время собрания.

В этой кочегарке я благополучно проработал до конца отопительного сезона, а по окончании его был вместе с остальными кочегарами уволен.

Я решил долго не оставаться без работы, чтобы не дразнить по пустякам своих шефов. Я был уверен, что поиски работы затянутся не на одну неделю и этого времени мне окажется достаточным, чтобы передохнуть.

Прошло около месяца, и меня по повестке вызывают в милицию. Зам. начальника РОВД ни с того ни с сего объявляет мне, что надо мной устанавливают гласный административный надзор милиции. Тарусская милиция ходатайствовала перед районным прокурором, и тот не отказал — подписал надзор сроком на один год. Чем же милиция мотивировала свое ходатайство и чем я это заслужил, чем успел провиниться перед обществом? В постановлении о надзоре я прочитал буквально вот что: Марченко, неоднократно судимый, освободившись из мест заключения, долгое время нигде не работает, ведет антиобщественный и паразитический образ жизни. Из мест заключения имеет отрицательную характеристику и на путь исправления не встал. А поскольку «встать на путь исправления» в нашей стране означает отказаться от собственного мнения, то я могу с точностью вычислить, что мне до конца моих дней или, как говорят в лагере, до конца советской власти, суждено быть вечным зэком.

В связи с надзором на меня наложены следующие ограничения: я не имею права выезжать за пределы Тарусского района без специального письменного разрешения милиции, не имею права посещать кинотеатр ни в какое время суток, мне запрещено посещать ресторан и пивной бар, запрещено посещать территорию дома отдыха им. Куйбышева, расположенного в городе, нельзя выходить из дому с десяти часов вечера до шести часов утра.

Тут же зам. начальника объявил мне предупреждение, чтобы я устраивался на работу, и грозил привлечь к суду за тунеядство. Я увидел при ознакомлении с бумагами, что предупреждение о трудоустройстве подписано на два дня позже, чем ходатайство об установлении надзора. Это доказывало, что на милицию настолько торопливо нажимали, что не было возможности подождать пару дней, чтобы соблюсти хотя бы видимость законности. Ведь если говорить о тех поводах, которые были перечислены в качестве оснований для установления надзора, то лагерные отпадают сами собой, поскольку, хотя они и были липовыми, но я за них уже отбыл надзор в Чуне и с меня его сняли.

Если же говорить о послелагерных моих заслугах, то в постановлении о надзоре назван лишь паразитический и антиобщественный образ жизни. Паразитический — значит долго нигде не работаю. Я же не работал всего лишь дней сорок — не больше. Да это и не имело значения: ведь постановление о надзоре подписано перед предупреждением о трудоустройстве. Что касается антиобщественного образа жизни, то он состоял в том, что мной были написаны и переданы на Запад для опубликования открытые письма с критикой в адрес КПСС и советского правительства. Вот это и явилось причиной. А все остальное просто служит прикрытием — нужно сказать слова и навесить ярлыки, соответствующие подобранной для меня статье или Указу ПВС СССР.

Я отказался подписать постановление о надзоре, и тут же в дверях появился милиционер с двумя «декабристами», взятыми для такого случая прямо из камеры и приготовленными в качестве понятых. Они и подписали, что я отказался в их присутствии от подписи.

Сначала я хотел, в ответ на такой произвол властей, отказаться признавать надзор. Опротестовывать это законным порядком не имело смысла: у меня был опыт Чуны, и я знал уже много случаев с другими людьми. Да и чувствовал я, что это только начало чего-то более существенного. Конечно, организаторы этой акции учли, что через два месяца у меня истекает срок, после которого мне уже вообще не имеют права учинить надзор, даже если с моей стороны и будут допущены настоящие проступки.

Форма административного надзора является лучшим способом удушения человека. На человека накладываются такие ограничения, что ничего не стоит сфабриковать или спровоцировать любое нарушение. За третье нарушение поднадзорный уже несет уголовную ответственность, и ему грозит до двух лет лагеря. Меня ставили под надзор, чтобы окончательно вымотать. И тут еще угрозы: пусть уезжает, а не то обратно поедет в лагерь. Как тут было не понять, что надзор для того и дают, чтобы сделать невыносимой жизнь и мою, и моей семьи и вынудить нас таким образом эмигрировать. Или посадить и тем самым избавиться хотя бы на некоторое время от беспокойного элемента.

Меня все же отговорили близкие не признавать надзор. И я принудил себя. Да, на первый взгляд, надзор этот не очень-то и задевал мою свободу: в ресторан я и так почти не ходил, в доме отдыха я так ни разу и не был за все время проживания в Тарусе, не выезжать за пределы района тоже можно, правда, семья моя иногда подолгу вынуждена проживать в Москве, и тогда мы должны будем жить врозь. Но мы к такому привыкли, и не я первый, не я последний живу на таких правах. С вечера до утра дома сидеть? Так мы и без надзора никуда по ночам не ходили.

И первое время у меня по поводу надзора не было конфликтов с милицией: ходил я отмечаться каждый понедельник в милицию, удостоверяя подписью свою рабскую покорность.

Одно вот неудобство, связанное с надзором, давало себя чувствовать ежедневно. Этим летом в Тарусу снова приехали родители Ларисы. Только на этот раз они поселились не у нас в доме, а устроились самостоятельно, сняли комнату через два дома от нас. Почти каждый вечер мы проводили у нас в столовой, вместе ужинали, допоздна пили чай и вообще приятно проводили время в общении. Родители Ларисы — люди преклонного возраста. В то время Иосифу Ароновичу было уже под восемьдесят, а Алле Григорьевне далеко за семьдесят. К тому же у Иосифа Ароновича постоянно болит нога, и он все время ходит с палочкой. А в Тарусе почти нет уличного освещения, улицы очень круты и в безобразном состоянии. В дождливую погоду и здоровый-то человек не всегда пройдет благополучно. Обычно мы с Ларисой их провожали от нас до их дома. Теперь же я мог проводить престарелых людей лишь до своей калитки. Меня это основательно выводило из себя.

С работой у меня обошлось на этот раз все хорошо: устроился я сторожем-лодочником на турбазе «Митино», которая находилась на берегу Оки всего в нескольких километрах от Тарусы, по дороге в Серпухов. Добираться на работу можно было только автобусом или попутными машинами. Принадлежала турбаза одному из крупных подмосковных заводов. Работа моя заключалась в том, чтобы охранять находящиеся на берегу лодки и выдавать их напрокат отдыхающим. Конечно, работа очень легкая: весь день при хорошей погоде я раскатывал на лодке и купался сколько хотелось. Ночью же принимал по счету все лодки, привязывал их и караулил до прихода сменщика утром следующего дня. Но такая работа началась только с наступлением сезона купания на Оке, а до этого мы должны были готовить турбазу к лету: копали ямы под столбы и городили забор, носили гравий и песок, занимались планировкой площадок и прокладкой дорожек внутри базы, чистили и прибирали всю территорию базы. И все это за ставку сторожей, то есть за 60 рублей в месяц.

От Тарусы до Чуны