Мы жили тогда на планете другой… — страница 18 из 63

безрассудной склоки, —

от пуль, застенка и тюремных дыб?

   =Лишь тот, воистину, кто внял примеру рыб,

      ушедших в темень вод глубоких.

О, сколькие меж вас, певцов-друзей,

мне доверяли сны, обиды, муки,

И женщины… Но нет! Одной лишь в руки

правило отдал я судьбы моей, —

   одной поверив, знал, что коль изменит, с ней

      и смерти не прощу разлуки.

Я Музой называл ее, с собой

влюбленно уводил в лесные чащи,

где бьет родник из глуби говорящий.

И не она ли, день и ночь со мной,

   и ныне призраков ко мне сзывает рой,

      так укоризненно манящий.

Но жизнь идет… Ее не победит

ни рок живых, ни вопли всех убитых,

ни перекор надежд и слов изжитых.

Пусть — ночь еще! Весенний лес шумит

   над тишиной плющом обросших плит

      и лаврами гробниц увитых.

1959

Монфор-Ламори

Анатолий Гейнцельман

Умирающий Серафим

В лазурь стремившееся тело,

Как камень, падает на дно,

Одно крыло обледенело,

Другое солнцем сожжено.

Загрязнены одежд перяных

Когда-то снежные края,

И из-за облаков багряных

Душа, кадильница моя,

Глядит, как обгорелой мачты

Вздымаемый волнами пень.

Но некому сказать: Не плачьте!

Могильная прияла сень

Моих соратников немногих

Задолго до того, как Тасс

Пел грезу паладинов строгих

И Дант увидел Ипостась.

Один в синеющем сугробе,

Под паутиной мертвых вай[41],

Лежу я, вспоминая в гробе

Душистый флорентийский май.

И ничему уже не веря,

Недвижим, холоден и чист,

Жду палицы народов — зверя,

Дубины Каиновой свист.

Но ты все снова на колени

Склоняешься передо мной,

И узел расправляешь звений

Моей кадильницы святой.

И снова синим фимиамом

Кадит уставшая душа,

И ты перед воскресшим храмом

Стоишь, молитвенно дыша,

И с крыльев чуть затрепетавших

Сметаешь снеговой балласт.

Тебе воздаст Господь упавших,

Творец архангелов воздаст!

Пиния

Как канделябр из красного гранита

С зелеными свечами, в гроты синие

Подъемлется в скале из сиенита

Громадная сверкающая пиния.

И снова сиракузской Афродиты

Певучие мне вспомнилися линии,

И я, алтарные обнявший плиты,

И меж колонн свирепые Эринии…

В безгрезный я порвал свои оковы,

В чудовищный пророчествовал век.

Богов последних доваял Канова[42],

А я — в пустыне создающий грек,

Монах-затворник я средневековый,

Готический по думам человек!

Окаменелый дух

Материя — окаменелый дух,

Уставший от бесплодного блужданья.

Покой небытия ему как пух,

Как передышка в мире от страданья.

Но кончится окамененье вдруг,

И снова начинается созданье,

И пламенный в безбережности круг,

И безнадежное самосознанье.

Материя — окаменевший бюст

Отриколийского в земле Зевеса.

Вот-вот из мраморных раздастся уст

Стихийная космическая месса,

И мир не будет безнадежно пуст,

И разорвется синяя завеса!

Бес

У каждого свой Ангел есть Хранитель,

Но и презренный есть домашний бес,

И не проходит уж вблизи Спаситель,

Чтобы изгнать его в исподний лес.

А он страшней, чем древний Искуситель,

Ни власти не сулит он, ни чудес:

Он каждодневный в черепе наш житель

И баламутит образы небес.

Он сердце нам сжимает, как тисками,

И вызывает нестерпимый страх,

Он с тайн срывает дерзкими руками

Завесы все: святыни без рубах,

Мечты — как проститутки меж гробами,

Свобода — палисад кровавых плах.

Фитилек

Будь рад, что фитилек твой замигал

И скоро упадет на дно лампады:

Ты ничего во тьме не освещал

И только тлел от жизненной услады.

Вверху все тот же ангелов хорал,

Внизу все то же блеющее стадо,

За сводом храма низменный кагал

И страшное обличье маскарада.

Мой свет для освещенья древних риз

И византийских мозаичных ликов.

Глаза молящихся. Лепной карниз.

На солнце ж гул беснующихся криков,

Да пену мечущий на скалы бриз,

Да полное смешение языков.

Гибель Арго

Что остается впереди? Могила,

Сосновый, лесом пахнущий кокон,

Хоть я большая творческая сила,

Светящая из тысячи окон.

Кумейская сулила мне сивилла

Загадочный и величавый сон,

Но жизнь моя, как облако, проплыла,

И я давно покинул Геликон.

Классические все увяли мифы,

И Фидия величественный стиль.

Мятежные сыны мы Гога[43] — скифы,

Что обратили мир в золу и пыль.

Расшибся Арго, наш корабль, о рифы,

И над курганом шелестит ковыль.

На отмели

Дремлет море, тихо дремлет,

Тихо дремлет и горит.

Душу сладкий сон объемлет,

Сон объемлет и творит

Слово вещее, живое,

Слово странное в груди.

Настоящее, былое —

Все осталось позади!

Солнце золотой стрелою

Тело голое разит,

Солнце, как по аналою,

Золотым перстом скользит:

Все листы душевной книги,

Всё оно перевернет,

Раскаленные вериги

Переест и раскует.

И душа тоща гармоний

Несказуемых полна, —

Мысли окрыленной кони

Мчатся через царство сна.

Вечность в мимолетном миге

Кажется воплощена, —

И в Создателевой книге

Строчка каждая ясна.

1927

Змеиный остров

В Черном море остров есть песчаный,

   По прозванью Остров Змей,

Где я находил покой желанный

   И чешуйчатых друзей.

Жили там лишь рыбаки босые

   В камышовых шалашах,

И в кустах козявки голубые,

   Жил и я, как древний шах.

С рыбаками я из Аккермана

   Плыл под парусом туда

Для фантазии святой байрама[44].

   Рыба вся была еда,

Да коврига хлеба, что по виду

   Походил на чернозем,

Но никто там не терпел обиды,

   И вокруг был Божий Дом.

Я читал морским сиренам песни,

   И сползались из кустов,

В круг вблизи меня сплетаясь тесный,

   Змеи всяческих родов.

Были там простые желтобрюшки,

   Ужики из камышей Днестра,

Были там опасные чернушки,

   Но и тех моя игра

Чаровала, как Великий Пан,

   Хоть звучал простой сиринкс

И мне вторил грозный океан.

   Да и сам я был, как Сфинкс,

Вряд ли братье островной понятен,

   Внучкам райской колубрины.

Но, должно быть, голос мой приятен

   Был для всей семьи звериной.

Что бы ни было, всю жизнь потом

   Лучших я друзей не зрел,

И теперь последних песен том

   Им я мысленно пропел.

А. Черный

Голос обывателя

В двадцать третьем году, весной,

В берлинской пивной

Сошлись русские эмигранты,

«Наемники Антанты»,

«Мелкобуржуазные предатели»

И «социал-соглашатели»…

Тема беседы была бескрайна,

Как теософская тайна:

Что такое эмиграция?

Особая ли нация?

Отбор ли лучших людей?

Или каждый эмигрант — злодей?

Кто-то даже сказал На весь зал:

«Эмигранты — сплошь обыватели!»

А ведь это страшнее, чем «социал-соглашатели»…

Прокравшийся в зал из-под пола

Наканунский Лойола[45]

Предложил надеть на шею веревку

И вернуться в советскую мышеловку, —

Сам он, в силу каких-то причин,

Возлюбил буржуазный Берлин…

Спорящих было двенадцать,

Точек зрения — двадцать, —

Моя, двадцать первая, самая простая,

Такая:

Каждый может жить совершенно свободно,

Где угодно.

В прежнее время —

Ногу в стремя,

Белье в чемодан,

Заграничный паспорт в карман,

Целовал свою Пенелопу

И уезжал в Европу.

В аракчеевской красной казарме

Не так гуманны жандармы,

Кто откупался червонцем,

Кто притворялся эстонцем,

Кто, просто сорвавшись с цéпи,

Бежал в леса и степи…

Тысячам тысяч не довелось;

Кое-кому удалось…

Это и есть эмиграция,

Цыганская пестрая нация.

Как в любой человеческой груде

В ней есть разные люди.

Получше — похуже,

Пошире — поуже,

Но судить нам друг друга нелепо,

И так живется, как в склепе…

Что же касается «завоеваний революции»,

О которых невнятно бормочут иные Конфуции,

То скажу, как один пожилой еврей

(Что, пожалуй, всего мудрей):