(…) Ни к чему обманываться: возвращаться незачем. Старшее поколение становится старым, и даже если возвращение станет возможным, то воспоминания прошлого будут проектироваться совсем на другое настоящее — чтобы еще раз потерять все. Молодежь или денационализируется на Западе, или воспитывается крепкими родителями в традициях опять-таки этого прошлого: сохраняется вера, язык, национальное лицо — прекрасно, создается преемственность, но — все это опять-таки чуждо другому такому же поколению, выросшему на родине в совершенно иных условиях». (И. Сабурова. «О нас». Мюнхен, 1972.)
Хочется привести еще одну, совсем короткую цитату из той же книги беллетризованных мемуаров Сабуровой: «Больше, чем когда-либо, в наши дни в силе библейское: все мы странники на этой земле… Мы, конечно, в особенности: для нас солнце всходило в одной стране, а заходит в другой, и ветер не возвращается на круги своя…»
Здесь мы возвращаемся к реплике алдановского героя, Пьера Ламора, который считал максимальным сроком эмиграции — десять лет. Но Алданов создавал героев «Девятого термидора» в двадцатые годы, Сабурова писала свою книгу на склоне жизни — в начале семидесятых. Ламор говорит якобы о героях Великой французской революции, Сабурова — впрямую о тех, кто вынужден был выбрать долю изгнанника в сороковые годы, о тех, к кому идеально точно применима строка из стихотворения Ольги Павловой — поэтессы, проведшей в эмиграции третьей волны девять лет и все же возвратившейся в Россию: «Вы меняли родину на жизнь». Больше половины тех, кого найдет читатель в нашей антологии, поступали именно так. Хотя исход с родины не гарантирует ни того, что, хотя бы на чужбине, удастся уцелеть, — вспомним русских героев французского Сопротивления, — ни того, если уцелеть все-таки удастся, что на чужбине будет дано уберечь свое дарование: вспомним А. Кусикова, эмигрировавшего в 1923 году и не написавшего больше ни строки до самой своей смерти в 1977 году. Ходасевич в конце жизни «умолк» почти на десять лет, Георгий Иванов молчал с середины тридцатых до середины сороковых. Но к Г. Иванову голос вернулся, притом резко отличный от прежнего «по тембру». Ходасевич до этого не дожил. Кусиков оставил свое дарование в России. Эмигрантский ветер может и не вернуться на круги своя — по крайней мере, это случается не всегда.
Дурное знакомство с литературами тех стран, в которые доводилось попадать русским эмигрантам в последние три четверти века, — увы, скорей правило, чем исключение, и откровенно галльско-сюрреалистическое творчество Поплавского, «китаизированное», а позже «бразилизированное» творчество Перелешина, еще очень немногие примеры исключений, подтверждающих высказанное выше, увы, очень не комплиментарное для русских эмигрантов утверждение. Зинаида Шаховская, к примеру, пишет на страницах книги «Рассказы, статьи, стихи» (Париж, 1978, с. 84):
«…И не надо нам падать духом, хотя бы потому, что и пленная русская литература еще громко говорит миру. Помнится, в занятой союзниками Германии, в 1945 г., мы упорно искали какую-нибудь рукопись, тайно написанную книгу, немецкого автора, обличающего гитлеризм, — и не нашли. Книги против нацизма были написаны после поражения. А вот в России (…)».
Мне приходится оборвать цитату — вряд ли Шаховская вводит читателя в заблуждение намеренно. Просто, думается, плохо искали. Достаточно вспомнить знаменитую в Германии, вышедшую в 1945 году в Мюнхене антологию «Де профундис», куда вошли произведения шестидесяти пяти поэтов, живших и творивших в «третьем рейхе» и не имевших возможности «говорить миру». В немецкой литературе есть даже специальный термин: «литература из ящиков письменного стола». «Катакомбные» писатели, перенесшие двенадцать лет нацистского кошмара, создали литературу такой мощи — и, кстати, такого объема, — что остается лишь удивляться, как Шаховская сумела «ничего не найти».
«А все равно этот ваш океан против нашей Волги — лужа!» — говорит купец в новелле одного талантливого, но, увы, очень советского писателя, — поэтому, с читательского позволения, я не называю ни имени писателя, ни заголовка новеллы. В мемуарах «Курсив мой» Нина Берберова упоминает некую девочку, которая на вопрос — понравился ли ей Париж — ответила: «У нас в Пензе лучше».
Жаль, но в Пензе у нас как было хуже, так и осталось. И Атлантический океан все-таки шире Волги. И «я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» оказалось не чем иным, как «случаем так называемого вранья» — по знаменитому выражению Михаила Булгакова из «Мастера и Маргариты».
От хорошей жизни мало кто бежит, и одним из доказательств тому — наша четырехтомная антология. В ней сто семьдесят пять поэтов, — но могло бы оказаться и вдвое больше. Слишком многое затеряно и по сей день по «медвежьим углам» зарубежья. СССР, конечно, был одной шестой суши на нашей планете. Но ведь и всего лишь одной шестой. Так что прежде чем гордиться нашей лучшей в мире литературой — повременим хотя бы до конца тысячелетия. И попытаемся к этому времени хотя бы собрать, хотя бы начать серьезное изучение нашей родной литературы, «распыленной мильоном мельчайших частиц» (Г. Иванов).
Где только не выходили книги русских поэтов! Передо мною — книга Маргариты Дьяконовой «Как это перенесть?». Год издания — 1965-й, а место издания — город Хобарт. Боюсь, что больше чем 99 процентов читателей не только не знает, где такой город расположен, — его и в подробном атласе будет найти нелегко. А расположен этот город на Тасмании. Книга другого поэта, Бориса Вейнберга, вышла десятилетием раньше в Рио-де-Жанейро. Первый сборник поэтессы Е. Цетлин вышел в начале двадцатых годов в Литве, второй — в конце тридцатых, в Буэнос-Айресе. Перечисление одних только городов, обозначенных на книгах русских поэтов, растянулось бы на несколько страниц. Но наша антология — максимально полный свод высших достижений поэзии первой и второй волн эмиграции, а не справочник по географии, поэтому, увы, для перечисленных выше поэтов места в ней не хватило.
Однако никак нельзя было не найти места для одной из едва ли не начисто обрубленных ветвей русской литературы — казачьей поэзии. В СССР ее «расказачили» вместе со всем казачеством. А вот в эмиграции казачья поэзия не только уцелела, но без нее поэзию русского зарубежья вообще нельзя представить. Перед нами целая плеяда имен: Н. Воробьев (Богаевский), автор важнейшего эпического произведения русского казачества поэмы «Кондратий Булавин» (1965); значительнейший лирик из числа казаков — Н. Туроверов; поэты Н. Евсеев, Н. Келин, М. Залесский, М. Волкова, М. Надеждин (Демушкин), выходцы из сибирских казаков — А. Перфильев и А. Ачаир (Грызов), почти всех их читатель найдет на страницах нашей антологии, у кого больше стихотворений, у кого меньше — тут уж как объемы позволили.
Разговор о казаках не случаен, казаки — часть русского народа, сколько бы ни выдумывали иные хилые вожди в эмиграции никогда не существовавшую державу, «Казакию». Были ведь и те, кто требовал отделения от России то ли Костромской, то ли Тамбовской губернии, — но за давностью лет все это уже стало неинтересно: в литературе, в поэзии «мелкие сепаратисты» не оставили практически никакого следа, в нашей антологии искать их не надо — и для значительных-то поэтов места оказалось в обрез.
Но как же распылены поэты по всему миру! Сколько отчаяния в этом подвижничестве — несмотря на беспросветный сталинизм в родной стране, несмотря на полное равнодушие со всех мыслимых сторон, люди и писали, и пишут. Велика ли была их надежда хоть когда-то быть услышанными в России? Думается, лучше всего об этом рассказал в предисловии к роману «Параллакс» выдающийся прозаик и неплохой поэт Владимир Юрасов (Жабинский): на книжном развале в Нью-Йорке ему попалась книга с печатью на титульном листе: «Библиотека зимовки на Новой Земле». «Как, какими неведомыми путями она добралась до нью-йоркского Манхаттана — острова в устье Гудзона? (…) Может статься, и мой «Параллакс» найдет дорогу до города моей юности Ленинграда или до города моего детства Ростова-на-Дону».
Шанс в пространстве, — увы, три четверти века он был неизмеримо меньше шанса во времени; впрочем, многим ли верилось, что рано или поздно их голоса будут услышаны в России? Таких, кто не только «в душе надеялся» или «мечтал» о своем приходе к «внутреннему» читателю, но твердо знал, что в России рано или поздно они будут прочтены с настоящей любовью, можно счесть по пальцам: от Ходасевича до Чиннова. Что двигало остальными поэтами?
Какая разница! Лорд Гленарван все-таки выловил из воды бутылку с криком о помощи, брошенную капитаном Грантом на другой стороне планеты. Тот же Юрасов, не обольщаясь, пишет: «Основной русский читатель живет за семью замками в Советском Союзе». Валерий Перелешин уже в начале «перестройки» писал в Москву: «Я ведь знаю, что мой мечтаемый читательский круг — не слависты в университетах, а широчайшие круги в России». У нас давно уже печатаются авторы, за одно хранение произведений которых еще десять лет назад можно было получить пять-семь лет, — не только Солженицын и Бродский, но и Авторханов, и Синявский, — да и вообще после того как российские издания оказались начисто лишены западной валюты и оказались не в состоянии покупать права на публикацию произведений современной западной литературы, именно эмигрантская литература во всех жанрах заполнила страницы журналов и планы издательств. Приятно отметить, что «внутренняя» критика, говорящая от имени читательских интересов, оказалась куда менее консервативной, чем зарубежная; писатели, которыми в эмиграции пренебрегали, оказались в нынешней России весьма к месту, — характерен пример начисто забытого за рубежом пражского прозаика Василия Георгиевича Федорова; не так давно мне пришлось рассылать его изданный в России однотомник друзьям, западным славистам, ибо старые книги Федорова не только недоставаемы, но и включают в себя лишь немногое из того, что им создано. То же и с вышедшей в серии «Московский Парнас» книгой Несмелова; не говорю об именах более известных — Алданове, Осоргине, Газданове и многих других.