Бог — один. Тот — в пустоте небес.
Двух станов не боец: судья — истец — заложник —
Двух — противубоец! Дух — противубоец.
25 октября 1935
Читатели газет
Ползет подземный змей,
Ползет, везет людей.
И каждый — со своей
Газетой (со своей
Экземой!). Жвачный тик,
Газетный костоед.
Жеватели мастик,
Читатели газет.
Кто — чтец? Старик? Атлет?
Солдат? Ни черт, ни лиц,
Ни лет. Скелет — раз нет
Лица: газетный лист!
Которым — весь Париж
С лба до пупа одет.
Брось, девушка!
Родишь —
Читателя газет.
Кача- «живет с сестрой»,
ются — «убил отца!» —
Качаются — тщетой
Накачиваются.
Чтó для таких господ —
Закат или рассвет?
Глотатели пустот,
Читатели газет!
Газет: читай: клевет,
Газет: читай: растрат,
Чтó ни столбец — навет,
Чтó ни абзац — отврат…
О, с чем на Страшный Суд
Предстанете: на свет!
Хвататели минут,
Читатели газет!
— Пошел! Пропал! Исчез!
Стар материнский страх.
Мать! Гуттенбергов пресс
Страшней, чем Шварцев прах
Уж лучше на погост —
Чем в гнойный лазарет
Чесателей корост,
Читателей газет!
Кто наших сыновей
Гноит во цвете лет?
Смесители кровéй,
Писатели газет!
Вот, друга, — и куда
Сильней, чем в сих строках! —
Чтó думаю, когда
С рукописью в руках
Стою перед лицом
— Пустее места — нет! —
Так значит — нелицом
Редактора газет —
ной нечисти.
1—15 ноября 1935
Ванв
Douce France!
Adieu, France!
Adieu, France!
Adieu, France!
Мне Францией — нету
Нежнее страны —
На долгую память
Два перла даны.
Они на ресницах
Недвижно стоят.
Дано мне отплытье
Марии Стюарт.
5 июня 1939
Анна Присманова
Сирена
В. Корвин-Пиотровскому
Старались мы сказать на сей земле
о жажде и ее неутоленье,
о крике скорби, рвущем нас во мгле
и остановленном в своем стремленье.
Но нам навстречу тянется в тиши
влекущий нас, призывный и прощальный,
крик парохода, крик его души,
уже плывущей в сумрак изначальный.
Вбираемый нутром и головой,
просачивающийся даже в ноги,
сей выспренний и допотопный вой —
слияние покоя и тревоги.
Во мглу и в ночь уходит пароход.
Но стон сирены как бы замер в оном.
Так рыцари в крестовый шли поход,
напутствуемые церковным звоном.
И мы, душа моя, вот так, точь-в-точь,
утратив до конца остаток спеси,
уйдем — вдвигаясь неотступно в ночь,
не много взяв и ничего не взвесив.
Сирена ждет нас на конце земли,
и знаю я — томленье в ней какое:
ей хочется и чтоб за нею шли,
и чтоб ее оставили в покое…
Так воет пароход, и воет тьма.
Противодействовать такому вою
не в силах я. Я, может быть, сама
в трубе такого парохода вою.
«На канте мира муза Кантемира…»
На канте мира муза Кантемира
петровский желчью защищала бот.
И желтый сыр, вися над
Чудью сирой, рябил черновики ее работ.
Ни Кант, неотразимый головастик,
ни даже голенастый Галилей
не в силах были желтый контур застить
извилинами мозговых лилей.
Ордой к баллону на поклон, герои!
Он, путешествуя в кругу небес,
дрожит на заступе. И роют рои
сырье, и пнями истекает лес.
Ему лишь ветр препонит, забияка.
Но он, отменно цепеня эфир,
без смены мерит знаки зодиака,
и в знак того — звенит внизу цифирь.
1928
Осенняя почта
Мгла, ливень, листья. Лаковые крыши.
О, где же для деревни дождевик?
В мансардах только мыши письма пишут,
а души спят, зарывшись в пуховик.
И день как ночь (лишь сны мои в расходе) —
в трясине день, в высоких сапогах.
Вновь толстый сумрак тихо в дом заходит,
как рыбный страж с резиной на ногах.
А яблоня, как мать, стоит живая.
Ее ключицы клонит бремя дней.
Пускай подаст рука ее кривая
тому, кто всех в селеньи голодней.
Как башня, жадный пес про полдень знает.
Бредет сума с порога на порог.
Почтарь страду вторую начинает,
и месяц кажет золоченый рог.
Качаются почтовые подводы,
над войлочной дорогой льют дожди.
Стоят лишь в городах громоотводы.
Ах, муза, непогоду пережди.
Селеньям в осень впору умереть.
Слетают листья желтыми слезами.
Две колеи уходят за возами.
Но нашим листьям некуда лететь!
1933
Пламя
До пашни — дождевые облака,
до нас — дошли слова издалека:
«речь — серебро, а золото — молчанье».
Но вставши от ночного столбняка,
производительница молока —
корова издает свое мычанье.
И озирая бедный свой надел,
лесной ручей — о благостный удел! —
в тиши журчит по мелкому песочку.
Рука моя скудеет не у дел:
уж верхний слой воды захолодел,
но нижний пробивает оболочку.
Бьют влагой в пламя. В доме слышен плач.
Дрожит фитиль. И опытнейший врач
к отчаянному прибегает средству.
Конец. Уже над дерном ходит грач.
Но, как твое занятие, палач,
огонь передается по наследству.
1933
Карандаш
Марине Цветаевой
След истлевших древесных сил —
карандаш мой точу в ночи.
Нож с боков стеарин скосил
деревянной моей свечи.
Жизнь сказала: да будет так! —
заострила графитный взор.
Ты спустилась ко мне в кулак,
стружка, с окаменелых гор.
Передашь ли тех волн аккорд,
мох и эхо свинцовых скал,
лес, лазоревый злой фиорд,
ветр, что парусом челн таскал?
Чудо — горенья плод во мгле,
претворенные в пласт сукú…
бескорыстнейший на земле
друг, не оставь моей руки!
1934
«С ночных высот они не сводят глаз…»
Памяти Бориса Поплавского
С ночных высот они не сводят глаз,
под красным солнцем крадутся, как воры,
они во сне сопровождают нас —
его воркующие разговоры.
Чудесно колебались, что ни миг,
две чаши сердца: нежность и измена.
Ему друзьями черви были книг,
забор и звезды, пение и пена.
Любил он снежный падающий цвет,
ночное завыванье парохода…
Он видел то, чего на свете нет.
Он стал добро: прими его, природа.
Верни его зерном для голубей,
сырой сиренью, сонным сердцем мака…
Ты помнишь, как с узлом своих скорбей
влезал он в экипаж, покрытый лаком,
как в лес носил видения небес
он с бедными котлетами из риса…
Ты листьями верни, о желтый лес,
оставшимся — сияние Бориса.
1935
«Жаждет влаги обугленный бор…»
Жаждет влаги обугленный бор.
Изогнулись дерев поясницы.
Гробовой беспросветный укор
в кругляках остывающей птицы.
О, в жаровне над жаром оса!
Столкновенье зари с палачами!
Сиротинушки, чьи волоса
только солнце ласкает лучами.
Белый воздух, который висит
поутру над сырым листопадом.
Белый лекарь, который косит,
чтоб с предсмертным не встретиться взглядом…
Что дороже нам: розы иль рожь?
Днем — глаза мы за пазуху прячем.
(Теснота. Ослепление. Ложь.)
Ночь. И что ж? Мы от зрячести плачем.
1935
«Разве помнит садовник, откинувший окна к весне…»
Владиславу Ходасевичу
Разве помнит садовник, откинувший окна к весне,
как всю зиму блистали в них белые стебли мороза?
Разве видит слепой от рожденья, хотя бы во сне,
как, пылая над стеблем, весною красуется роза?
Проза в полночь стиху полагает нижайший поклон.