Мы жили тогда на планете другой… — страница 48 из 63

Бог — один. Тот — в пустоте небес.

Двух станов не боец: судья — истец — заложник —

Двух — противубоец! Дух — противубоец.

25 октября 1935

Читатели газет

Ползет подземный змей,

Ползет, везет людей.

И каждый — со своей

Газетой (со своей

Экземой!). Жвачный тик,

Газетный костоед.

Жеватели мастик,

Читатели газет.

Кто — чтец? Старик? Атлет?

Солдат? Ни черт, ни лиц,

Ни лет. Скелет — раз нет

Лица: газетный лист!

Которым — весь Париж

С лба до пупа одет.

Брось, девушка!

      Родишь —

Читателя газет.

Кача- «живет с сестрой»,

ются — «убил отца!» —

Качаются — тщетой

Накачиваются.

Чтó для таких господ —

Закат или рассвет?

Глотатели пустот,

Читатели газет!

Газет: читай: клевет,

Газет: читай: растрат,

Чтó ни столбец — навет,

Чтó ни абзац — отврат…

О, с чем на Страшный Суд

Предстанете: на свет!

Хвататели минут,

Читатели газет!

— Пошел! Пропал! Исчез!

Стар материнский страх.

Мать! Гуттенбергов пресс

Страшней, чем Шварцев прах

Уж лучше на погост —

Чем в гнойный лазарет

Чесателей корост,

Читателей газет!

Кто наших сыновей

Гноит во цвете лет?

Смесители кровéй,

Писатели газет!

Вот, друга, — и куда

Сильней, чем в сих строках! —

Чтó думаю, когда

С рукописью в руках

Стою перед лицом

— Пустее места — нет! —

Так значит — нелицом

Редактора газет —

ной нечисти.

1—15 ноября 1935

Ванв

Douce France!

Adieu, France!

Adieu, France!

Adieu, France!

Marie Stuart[97]

[98]

Мне Францией — нету

Нежнее страны —

На долгую память

Два перла даны.

Они на ресницах

Недвижно стоят.

Дано мне отплытье

Марии Стюарт.

5 июня 1939

Анна Присманова

Сирена

В. Корвин-Пиотровскому

Старались мы сказать на сей земле

о жажде и ее неутоленье,

о крике скорби, рвущем нас во мгле

и остановленном в своем стремленье.

Но нам навстречу тянется в тиши

влекущий нас, призывный и прощальный,

крик парохода, крик его души,

уже плывущей в сумрак изначальный.

Вбираемый нутром и головой,

просачивающийся даже в ноги,

сей выспренний и допотопный вой —

слияние покоя и тревоги.

Во мглу и в ночь уходит пароход.

Но стон сирены как бы замер в оном.

Так рыцари в крестовый шли поход,

напутствуемые церковным звоном.

И мы, душа моя, вот так, точь-в-точь,

утратив до конца остаток спеси,

уйдем — вдвигаясь неотступно в ночь,

не много взяв и ничего не взвесив.

Сирена ждет нас на конце земли,

и знаю я — томленье в ней какое:

ей хочется и чтоб за нею шли,

и чтоб ее оставили в покое…

Так воет пароход, и воет тьма.

Противодействовать такому вою

не в силах я. Я, может быть, сама

в трубе такого парохода вою.

«На канте мира муза Кантемира…»

На канте мира муза Кантемира

петровский желчью защищала бот.

И желтый сыр, вися над

Чудью сирой, рябил черновики ее работ.

Ни Кант, неотразимый головастик,

ни даже голенастый Галилей

не в силах были желтый контур застить

извилинами мозговых лилей.

Ордой к баллону на поклон, герои!

Он, путешествуя в кругу небес,

дрожит на заступе. И роют рои

сырье, и пнями истекает лес.

Ему лишь ветр препонит, забияка.

Но он, отменно цепеня эфир,

без смены мерит знаки зодиака,

и в знак того — звенит внизу цифирь.

1928

Осенняя почта

Мгла, ливень, листья. Лаковые крыши.

О, где же для деревни дождевик?

В мансардах только мыши письма пишут,

а души спят, зарывшись в пуховик.

И день как ночь (лишь сны мои в расходе) —

в трясине день, в высоких сапогах.

Вновь толстый сумрак тихо в дом заходит,

как рыбный страж с резиной на ногах.

А яблоня, как мать, стоит живая.

Ее ключицы клонит бремя дней.

Пускай подаст рука ее кривая

тому, кто всех в селеньи голодней.

Как башня, жадный пес про полдень знает.

Бредет сума с порога на порог.

Почтарь страду вторую начинает,

и месяц кажет золоченый рог.

Качаются почтовые подводы,

над войлочной дорогой льют дожди.

Стоят лишь в городах громоотводы.

Ах, муза, непогоду пережди.

Селеньям в осень впору умереть.

Слетают листья желтыми слезами.

Две колеи уходят за возами.

Но нашим листьям некуда лететь!

1933

Пламя

До пашни — дождевые облака,

до нас — дошли слова издалека:

   «речь — серебро, а золото — молчанье».

Но вставши от ночного столбняка,

производительница молока —

   корова издает свое мычанье.

И озирая бедный свой надел,

лесной ручей — о благостный удел! —

   в тиши журчит по мелкому песочку.

Рука моя скудеет не у дел:

уж верхний слой воды захолодел,

   но нижний пробивает оболочку.

Бьют влагой в пламя. В доме слышен плач.

Дрожит фитиль. И опытнейший врач

   к отчаянному прибегает средству.

Конец. Уже над дерном ходит грач.

Но, как твое занятие, палач,

   огонь передается по наследству.

1933

Карандаш

Марине Цветаевой

След истлевших древесных сил —

карандаш мой точу в ночи.

Нож с боков стеарин скосил

деревянной моей свечи.

Жизнь сказала: да будет так! —

заострила графитный взор.

Ты спустилась ко мне в кулак,

стружка, с окаменелых гор.

Передашь ли тех волн аккорд,

мох и эхо свинцовых скал,

лес, лазоревый злой фиорд,

ветр, что парусом челн таскал?

Чудо — горенья плод во мгле,

претворенные в пласт сукú…

бескорыстнейший на земле

друг, не оставь моей руки!

1934

«С ночных высот они не сводят глаз…»

Памяти Бориса Поплавского

С ночных высот они не сводят глаз,

под красным солнцем крадутся, как воры,

они во сне сопровождают нас —

его воркующие разговоры.

Чудесно колебались, что ни миг,

две чаши сердца: нежность и измена.

Ему друзьями черви были книг,

забор и звезды, пение и пена.

Любил он снежный падающий цвет,

ночное завыванье парохода…

Он видел то, чего на свете нет.

Он стал добро: прими его, природа.

Верни его зерном для голубей,

сырой сиренью, сонным сердцем мака…

Ты помнишь, как с узлом своих скорбей

влезал он в экипаж, покрытый лаком,

как в лес носил видения небес

он с бедными котлетами из риса…

Ты листьями верни, о желтый лес,

оставшимся — сияние Бориса.

1935

«Жаждет влаги обугленный бор…»

Жаждет влаги обугленный бор.

Изогнулись дерев поясницы.

Гробовой беспросветный укор

в кругляках остывающей птицы.

О, в жаровне над жаром оса!

Столкновенье зари с палачами!

Сиротинушки, чьи волоса

только солнце ласкает лучами.

Белый воздух, который висит

поутру над сырым листопадом.

Белый лекарь, который косит,

чтоб с предсмертным не встретиться взглядом…

Что дороже нам: розы иль рожь?

Днем — глаза мы за пазуху прячем.

(Теснота. Ослепление. Ложь.)

Ночь. И что ж? Мы от зрячести плачем.

1935

«Разве помнит садовник, откинувший окна к весне…»

Владиславу Ходасевичу

Разве помнит садовник, откинувший окна к весне,

как всю зиму блистали в них белые стебли мороза?

Разве видит слепой от рожденья, хотя бы во сне,

как, пылая над стеблем, весною красуется роза?

Проза в полночь стиху полагает нижайший поклон.