Мы жили тогда на планете другой… — страница 49 из 63

Слезы служат ему, как сапожнику в деле колодка.

На такой высоте замерзает воздушный баллон,

на такой глубине умирает подводная лодка.

Нас сквозь толщу воды не услышат: кричи — не кричи.

Не для зверя рожок, что трубит на осенней ловитве.

Ведь и храм не услышит, как падает тело свечи,

отдававшей по капле себя на съеденье молитве.

1936

Листья

Мне снился сон. Нам к счастью снятся сны.

Во сне без трости ходит и безглазый.

Он днем во тьме, но сны его ясны,

как фонари, в которых водолазы.

Явился мне осенний день во сне.

Он догорал, как юноша в чахотке.

Цвета его готовились к весне,

но смерть уже была в его походке.

Внизу, сияя, двигалась река.

Широкий луг спускался к ней полого,

и с дерева, дрожавшего слегка,

слетало в воду желтых листьев много.

Все было просто, будто наяву.

Белье отца висело на веревке,

и капельку, стекавшую в траву,

усердно пили божии коровки.

Но сам отец навек ушел в песок,

не ощутив минуты погруженья,

оставив нам высокий свой висок,

страсть к странствию и к «Ниве» приложенья.

Внизу текла в сиянии река.

Погост, с холма, спускался к ней полого.

Закат заметно красил облака,

и было в дерне желтых листьев много.

Четыре шишки рдели на сосне —

из них случайно крест образовался.

Отца с тех пор я видела во сне —

но мой отец уже не разувался:

шесть лет он держит кости в башмаках.

Уже не ходят школьники к нам в гости.

И мы уже не виснем в гамаках,

давно не увеличиваясь в росте.

Летите, листья! Вам пора лететь.

Ваш золотой уход мы почитаем.

И мы уйдем — лишь стоит захотеть.

Но все-таки мы жить предпочитаем.

1939

Земля

Невольно ослабляя напряженье

распластанного в воздухе крыла,

подвластна птица силе притяженья,

как в косном этом мире все тела.

Но хрупкий ком, садящийся на кровы,

на разные поющий голоса,

сбирающий крупицы у подковы,

опять уносится под небеса.

И перьями приподнятая птица

без трепета висит на высоте,

откуда человеческие лица

чуть видимы, как гвозди на кресте.

А человек, уставший от полета,

от содроганий вечного пера,

обычно ищет теплого оплота

гораздо ниже горного ребра,

гораздо ближе к чавкающим недрам

гостеприимной низменной земли —

защитницы незыблемой и щедрой,

которой в горе жаждут корабли.

Бабушка

Изъяны предков достаются детям,

и внучка болью бабушки больна.

Любовью звали бабушку, и этим

моя судьба предопределена.

О бабушка, жила ты в желтом доме,

где рукава сходились на спине.

Остался желтый облик твой в альбоме,

а рукава — ты завещала мне.

Как два пути с единым назначеньем,

живут во мне раздельно кровь и кость.

Стремится кровь к тебе своим теченьем,

но кость моя — тебе незваный гость.

Лишь только ночь подходит к изголовью,

два дерева меня на части рвут.

Быть может, и меня зовут Любовью,

но я не знаю, как меня зовут.

Раковина

Вадиму Андрееву

За годом год ступеньку не одну,

вздымаясь, отнимаем мы у века,

и все ж не в вышину, а в глубину

прыжок — есть назначенье человека.

Лишь непрестанно думая о дне

всеобщего духовного слиянья,

на низшей, на подводной глубине

он видит перлы высшего сиянья.

Сияет перл меж двух кривых частей

глубоководной раковины южной.

Составленный из сердца и костей,

ее изучит человек недужный:

застыла в виде извести она,

хранит она гудение пучины

и пустотой насыщенной полна,

как череп музыканта пред кончиной.

Рука

Когда рука, строптивая вначале,

склоняется во сне к другой подчас —

сон состоит из счастья и печали…

но явь дает ей лишь вторую часть.

От этой части днем душа худеет,

оставив сладость пищи на потом.

Действительно — рукою чародея

ей сновиденье вносит пищу в дом.

Знакомьтесь, не спеша, с душой такою,

которая, от голода дрожа,

во сне — вас гладит гладкою рукою,

а наяву — пугливее ежа.

Никто сказать душе такой не вправе,

что сон ее построен на песке.

Бывает сон, что явственнее яви,

и слово, что висит на волоске.

У слов таких возвышена основа.

Они — не для бумаги и чернил…

И Осип Мандельштам такое слово

с тяжелым камнем некогда сравнил.

Прости

Когда надумает расстаться

мое дыхание со мной,

я не смогу уже остаться

на затверделости земной.

Когда в лампаде мало масла,

когда у свечки сала нет…

Но прежде, чем она погасла,

она дает высокий свет.

Прости меня, что не блистала

я в полдень полной красотой,

зато полуночью листала

я листья книги золотой,

той самой, что рассталась с глиной,

и всю меня несет туда,

откуда кажутся равниной

ущелия и города.

Желтый дом

Лоснился щебень. Бились воробьи

над крошками разрушенного хлеба.

Тяжелый флот скользил вдоль моря и

флот облачный — по временам — вдоль неба.

Весенний сквер был по-балтийски чист.

Гудела детвора вокруг эстрады…

Одно дитя, как виноградный лист,

упорно липло к столбикам ограды…

* * *

Через дорогу, в дюнах, над песком,

у грядок с будущими огурцами,

стоял в уединенье длинный дом

с довольно необычными жильцами.

Он сделан был из желтых кирпичей,

и все вокруг весной дышало, кроме

смирительных рубашек и ключей,

для тех, кто проживали в желтом доме.

Они гуляли парами порой,

но двигался иной и в одиночку…

Я помню гравий, солнце над горой

и их глаза, направленные в точку.

Они срывали тонкую траву

невозмутимым выспренним движеньем.

Движенья их, заснувших наяву,

других миров казались отраженьем.

А между ними поливал газон

веселый молодой садовник. С лейкой,

в лучах заката направлялся он

к насосу, что плескался за скамейкой.

Здесь мелкие лазурные цветы,

имея блеск небесного оттенка,

казались капельками высоты,

упавшими к подножию застенка…

* * *

Ребенок с ярким яблочным лицом

на солнышке, пять лет ему знакомом,

нередко наслаждался леденцом

пред этим необыкновенным домом.

К садовнику он подойти не смел,

зато, в сияющее время года,

следя за ходом огородных дел,

подобно тумбе застывал у входа.

При нем — новорожденная гряда

от полной лейки набиралась силы.

Пел ящичек скворешного гнезда,

входили в яму корневые жилы.

За дюнами кричали петухи —

будильники рыбачьего поселка,

и прославляла хвойные духи

упавшая сосновая иголка…

Дитя стояло у больших ворот

так неподвижно, как цветок двуногий.

Брели безумные, раскрывши рот,

ловя руками собственные ноги…

Садовник пел, не замечая их.

Подрагивая яркими боками,

взлетал к лазури шар. Закат был тих.

Вдали — чернели барки с рыбаками.

Садовника землистая рука

сама, в тени, землей казалась бурой.

Над черным завитком от корешка

он думал о невесте белокурой.

У западной границы городка

качались пароходные каюты…

И грустью, что весной для всех сладка,

туманилась душа его Анюты.

Садовник взял анютины глаза

и посадил их в солнечное место.

Любил весну он за цветы и за

те чувства, что дала ему невеста…

* * *

Но беспощадно сыплется песок,

что назван был песочными часами.

Сомнения вонзаются в висок,

судьба полна немыми голосами…

И девочка, смотревшая на дом

— с тем зданием боясь теперь свиданий —

растерянно готовит третий том

своих восторгов и своих страданий,

со страстностью соединив тоску,

прибавив к этому надежду даже,

но посыпая каждую строку

той солью, коей не найти в продаже.

Сестры