Мы жили тогда на планете другой… — страница 8 из 63

чем может обернуться неумеренное и неосмысленное злоупотребление поэтикой позднего Мандельштама. Но Ильинский-то смеется, а наши доморощенные новаторы все то же самое пишут всерьез, а критики всерьез ведут разборы, а читатели всерьез не понимают: то ли они сами в чем-то отстали, то ли их дурачат. То же и с другими поздними стихотворениями Ильинского — «Курдоят», к примеру. Его стихотворениями, кстати, завершается наш четырехтомник, он самый молодой из второй волны — в 1992 году Олег Павлович отметил свое шестидесятилетие…

Но каждой реке, прежде чем впасть в море, хочется отыскать собственный исток. В филадельфийском ежегоднике «Встречи», сменившем предшествовавшие ему «Перекрестки», с каждым годом все меньше поэтов первых двух волн эмиграции, все больше «третьих», а с недавнего времени появились уже и «четвертые», как принято называть эмигрантов самого последнего времени, покинувших Россию уже не столько по идеологическим, сколько по экономическим соображениям. Тем не менее именно в последних номерах появился и стал украшением альманаха раздел «Из зарубежного поэтического наследия», где замелькали имена Волкова, Гальского и других «забытых». Но ни в альманах, ни в нашу антологию всех находок такого «наследия» не уместить: слишком многих оставила Россия за своими рубежами в XX веке, слишком многое еще нужно найти, разобрать, изучить, издать. Не случайно в 1992 году в Филадельфии впервые вышла антология поэтов второй волны: последние, кто может быть отнесен к ней биографически, покинули СССР в 1947–1948 годах, а первая ее антология выходит спустя сорок пять лет. Третья волна позаботилась о своих антологиях куда как раньше.

В 1981 году нидерландский славист Ян Паул Хинрихс, находясь в Париже, пришел с фотоаппаратом на могилу Владислава Ходасевича и сделал ставший позже всемирно известным снимок. На фотографии — заброшенная могила без ограды, с давно упавшим к изножью крестом, а кругом — груды палой листвы, огромные груды.

«Таким одиночеством веет оттуда…» — эти слова Ивана Елагина, сказанные в стихотворении на смерть друга, художника и поэта Сергея Бонгарта, впору поставить подписью к фотографии Хинрихса. Казалось, ничто уже не спасет от запустения и забвения и русские могилы, разбросанные по всему миру, и то, что русскими людьми создано в рассеянии. И дело даже не в том, что могила Ходасевича была в самое короткое время приведена в полный порядок; просто здесь, как чуть ли не во всех случаях жизни, следовало вовремя вспомнить слова Екклесиаста о том, что «время плакать, и время смеяться»: Юрий Мандельштам именно плакал, опуская гроб Ходасевича в вырытую могилу. Могилой самого Юрия Мандельштама стало чадное небо над трубой крематория в немецком концлагере, ее не «приведешь в порядок». Важно то, что сейчас наследие и Ходасевича, и Юрия Мандельштама читателям уже возвращено. Не знаю, повод ли это смеяться, но повод порадоваться — наверняка. И снова взяться за работу. Ибо молчаливые могилы властно требуют к себе внимания. На русском кладбище в Сантьяго-де-Чили лежит Марианна Колосова, в Касабланке, в Марокко, похоронен Владимир Гальской, в Рио-де-Жанейро — Валерий Перелешин, в Дармштадте — Юрий Трубецкой-Нольден, в Санта-Монике — Сергей Бонгарт, и многие другие во многих других городах, иные же и вовсе нигде, но всех их нужно собрать и отдать читателю, ибо кончилось время разбрасывать камни, настало время их собирать.

«Мы жили тогда на планете другой…» — не зря эта строка Георгия Иванова, ставшая не без помощи Вертинского всемирно известной, взята в качестве заголовка нашей антологии. «Мы» здесь означает и тех, кто провел семьдесят лет в рассеянии, и нас, тех, кто как-то выжил в России. Время неумолимо перевернуло страницу — ветер уже не может вернуться на ту планету, на которой мы прежде жили, хотя и неизбежно возвращается на круги своя.

Зато может вернуться на другую планету — на ту, на которой мы живем теперь. Унесенные ветром времени и бедствий русские поэты-эмигранты отдают нам свое заветное наследство.

Ветер все же возвращается — пусть даже вечер сегодня и другой. Вечер двадцатого столетия, его конец.

Хотя нынче мы и живем уже на совсем другой планете.

1991, 1994


Над розовым морем вставала луна,

Во льду зеленела бутылка вина,

И томно кружились влюбленные пары

Под жалобный рокот гавайской гитары.

— Послушай. О, как это было давно,

Такое же море и то же вино.

Мне кажется, будто и музыка та же…

Послушай, послушай, — мне кажется даже…

— Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой.

Мы жили тогда на планете другой,

И слишком устали, и слишком мы стары

Для этого вальса и этой гитары.

Георгий Иванов

Дмитрий Мережковский

Пятая

Бедность, Чужбина, Немощь и Старость,

Четверо, четверо, все вы со мной,

Все возвещаете вечную радость —

Горю земному предел неземной.

Темные сестры, древние девы,

Строгие судьи во зле и в добре,

Сходитесь ночью, шепчетесь все вы,

Сестры, о пятой, о старшей Сестре.

Шепот ваш тише, все тише, любовней:

Ближе, все ближе звездная твердь.

Скоро скажу я с улыбкой сыновней:

Здравствуй, родимая Смерть!

«Склоняется солнце, кончается путь…»

Склоняется солнце, кончается путь,

Ночлег недалеко — пора отдохнуть.

Хвала Тебе, Господи! Все, что Ты дал,

Я принял смиренно, — любил и страдал.

Страдать и любить я готов до конца,

И знать, что за подвиг не будет венца.

Но жизнь непонятна, а смерть так проста,

Закройтесь же, очи, сомкнитесь, уста!

Не слаще ли сладкой надежды земной —

Прости меня, Господи! — вечный покой?

«Иногда бывает так скучно…»

Иногда бывает так скучно,

Что лучше бы на свет не смотреть.

Как в подземном склепе, душно,

И мысль одна: умереть!

Может быть, России не будет,

Кто это понял до дна?

Разве душа забудет,

Разве забыть должна?

И вдруг все меняется чудно,

Сердце решает: «Пусть!»

И легко все, что было так трудно,

И светла, как молитва, грусть.

Одуванчики

«Блаженны нищие духом…»

Небо нагорное сине;

Верески смольным духом

Дышат в блаженной пустыне;

Белые овцы кротки,

Белые лилии свежи;

Генисаретские лодки

Тянут по заводи мрежи.

Слушает мытарь, блудница,

Сонм рыбаков Галилейских;

Смуглы разбойничьи лица

У пастухов Идумейских.

Победоносны и грубы

Слышатся с дальней дороги

Римские, медные трубы…

А Раввуни босоногий

Все повторяет: «Блаженны…»

С ветром слова улетают.

Бедные люди смиренны, —

Что это значит, не знают…

Кто это, сердце не спросит.

Ветер с холмов Галилеи

Пух одуванчиков носит.

«Блаженны нищие духом…»

Кто это, люди не знают.

Но одуванчики пухом

Ноги Ему осыпают.

Сонное

Что это — утро, вечер?

Где это было, не знаю.

Слишком ласковый ветер,

Слишком подобное раю,

Все неземное-земное.

Только бывает во сне

Милое небо такое, —

Синее в звездном огне.

Тишь, глушь, бездорожье,

В алых маках межи.

Русское, русское — Божье

Поле зреющей ржи.

Господи, что это значит?

Жду, смотрю, не дыша…

И от радости плачет,

Богу поет душа.

«Доброе, злое, ничтожное, славное…»

Доброе, злое, ничтожное, славное, —

Может быть, это все пустяки,

А самое главное, самое главное,

То, что страшней даже смертной тоски, —

Грубость духа, грубость материи,

Грубость жизни, любви — всего;

Грубость зверихи родной, Эсэсэрии, —

Грубость, дикость — и в них торжество.

Может быть, все разрешится, развяжется?

Господи, воли не знаю Твоей.

Где же судить мне? А все-таки кажется,

Можно бы мир создать понежней.

Вячеслав Иванов

Римские сонеты

I. «Вновь, арок древних верный пилигрим…»

Вновь, арок древних верный пилигрим,

В мой поздний час вечерним «Ave Roma»

Приветствую, как свод родного дома,

Тебя, скитаний пристань, вечный Рим.

Мы Трою предков пламени дарим;

Дробятся оси колесниц меж грома

И фурий мирового ипподрома:

Ты, царь путей, глядишь, как мы горим.

И ты пылал и восставал из пепла,

И памятливая голубизна

Твоих небес глубоких не ослепла.

И помнит в ласке золотого сна

Твой вратарь кипарис[1], как Троя крепла,

Когда лежала Троя сожжена.

II. «Держа коней строптивых под уздцы…»

Держа коней строптивых под уздцы,

Могучи пылом солнечной отваги

И наготою олимпийской наги,

Вперед ступили братья-близнецы.

Соратники Квиритов и гонцы

С полей победы, у Ютурнской влаги,

Неузнаны, явились (помнят саги)

На стогнах Рима боги-пришлецы.

И в нем остались до скончины мира,

И юношей огромных два кумира

Не сдвинулись тысячелетья с мест.

И там стоят, где стали изначала —

Шести холмам, синеющим окрест,

Светить звездой с вершины Квиринала.

III. «Пел Пиндар, лебедь: "Нет под солнцем блага…"…»

Пел Пиндар, лебедь: «Нет под солнцем блага

Воды милей». Бежит по жилам Рима,

Склоненьем акведуков с гор гонима,

Издревле родников счастливых влага.

То плещет звонко в кладязь саркофага;

То бьет в лазурь столбом и вдаль, дробима,

Прохладу зыблет; то, неукротима,

Потоки рушит с мраморного прага.

Ее журчаньем узкий переулок

Волшебно оживлен; и хороводы

Окрест ее ведут морские боги:

Резец собрал их. Сонные чертоги

Пустынно внемлют, как играют воды,

И сладостно во мгле их голос гулок.

IV. «Окаменев под чарами журчанья…»

Окаменев под чарами журчанья

Бегущих струй за полные края,

Лежит полузатоплена ладья;

К ней девушек с цветами шлет Кампанья.

И лестница, переступая зданья,

Широкий путь узорами двоя,

Несет в лазурь двух башен острия

И обелиск над площадью ди-Спанья.

Люблю домов оранжевый загар

И людные меж старых стен теснины

И шорох пальм на ней в полдневный жар;

А ночью темной вздохи каватины

И под аккорды бархатных гитар

Бродячей стрекотанье мандолины.

V. «Двустворку на хвостах клубок дельфиний…»

Двустворку на хвостах клубок дельфиний

Разверстой вынес; в ней растет Тритон,

Трубит в улиту; но не зычный тон,

Струя лучом, пронзает воздух синий.

Средь зноя плит, зовущих облак пиний,

Как зелен мха на демоне хитон!

С природой схож резца старинный сон

Стихийною причудливостью линий.

Бернини, — снова наш, — твоей игрой

Я веселюсь, от Четырех Фонтанов

Бредя на Пинчьо памятной горой,

Где в келью Гоголя входил Иванов,

Где Пиранези[2] огненной иглой

Пел Рима грусть и зодчество Титанов.

VI. «Через плечо слагая черепах…»

Через плечо слагая черепах,

Горбатых пленниц, нá медь плоской вазы,

Где брызжутся на воле водолазы,

Забыв, неповоротливые, страх, —

Танцуют отроки на головах

Курносых чудищ. Дивны их проказы:

Под их пятой уроды пучеглазы

Из круглой пасти прыщут водный прах.

Их четверо резвятся на дельфинах.

На бронзовых то голенях, то спинах

Лоснится дня зелено-зыбкий смех.

И в этой неге лени и приволий

Твоих ловлю я праздничных утех,

Твоих, Лоренцо, эхо меланхолий.

VII. «Спит водоем осенний, окроплен…»

Спит водоем осенний, окроплен

Багрянцем нищим царственных отрепий.

Средь мхов и скал, муж со змеей, Асклепий,

Под аркою глядит на красный клен.

И синий свод, как бронзой, окаймлен

Убранством сумрачных великолепий

Листвы, на коей не коснели цепи

Мертвящих стуж, ни снежных блеск пелен.

Взирают так, с улыбкою печальной,

Блаженные на нас, как на платан

Увядший солнце. Плещет звон хрустальный:

Струя к лучу стремит зыбучий стан.

И в глади опрокинуты зеркальной

Асклепий, клен, и небо, и фонтан.

VIII. «Весть мощных вод и в веяньи прохлады…»

Весть мощных вод и в веяньи прохлады

Послышится, и в их растущем реве.

Иди на гул: раздвинутся громады,

Сверкнет царица водометов, Треви.

Сребром с палат посыплются каскады;

Морские кони прянут в светлом гневе;

Из скал богини выйдут, гостье рады,

И сам Нептун навстречу Влаге-Деве.

О, сколько раз, беглец невольный Рима,

С молитвой о возврате в час потребный

Я за плечо бросал в тебя монеты!

Свершались договорные обеты:

Счастливого, как днесь, фонтан волшебный,

Ты возвращал святыням пилигрима.

IX. «Пью медленно медвяный солнца свет…»

Пью медленно медвяный солнца свет,

Густеющий, как долу звон прощальный;

И светел дух печалью беспечальной,

Весь полнота, какой названья нет.

Не медом ли воскресших полных лет

Он напоен, сей кубок Дня венчальный?

Не Вечность ли свой перстень обручальный

Простерла Дню за гранью зримых мет?

Зеркальному подобна морю слава

Огнистого небесного расплава,

Где тает диск и тонет исполин.

Ослепшими перстами луч ощупал

Верх пинии, и глаз потух. Один,

На золоте круглится синий Купол.

Осень 1924

Пчела