за месяц до победы был арестован на немецкой земле за то, что «проповедовал жалость к противнику».
Это о таких, как он, писал Давид Самойлов:
Я обращаюсь к тем ребятам,
Кто в сорок первом шли в солдаты,
А в гуманисты в сорок пятом…
18 февраля в Берлине нас встречали друзья Л.: Дитер Вильмс, бывший лейтенант Люфтваффе, ставший зам. директора туристского общества ГДР, Гюнтер Кляйн, бывший радист бомбардировщика «Юнкерс», а теперь редактор берлинского телевидения, и председатель берлинского Союза писателей Пауль Вине.
Мать Пауля была еврейкой, он мальчишкой бежал из Германии, бродил по Франции, по Швейцарии. Нацисты настигли его в Австрии. В концлагере он подружился с советскими военнопленными, выучил русский язык, русские стихи и песни.
После войны он писал стихи, очерки, сценарии, переводил французских, русских, сербских поэтов. В 1961 году он опубликовал в «Зоннтаге» очерк о Гюнтере Кляйне.
Осенью 1941 года раненый Гюнтер оказался в госпитале в одной палате с советским офицером Копелевым, который рассказывал ему о марксизме и держал с ним пари, — мы еще вместе будем сражаться против Гитлера.
Так, благодаря Паулю, двадцать лет спустя Гюнтер и Лев нашли друг друга.
Мне ехать в Германию не хотелось. Языка я не знала. И я думала, что еду в чужую страну лишь как спутница своего мужа.
Из дневника Р.
23 февраля. Воскресенье. Из гостиницы идем по Фридрихштрассе до Унтер-ден-Линден. Пустые улицы, магазины закрыты. В этой части города не живут. Здесь только учреждения. В первые часы пустота рождает щемящее чувство. Снова и снова разрушенные здания. Это теперь, девятнадцать лет после войны, в центре города — развалины, пустыри и скверы на пустырях. Идем мимо умерших домов, Бранденбургские ворота…
Высокая редкая сетка, как у теннисных кортов. За стеной бегают овчарки и волкодавы. Дальше стена.
По ту сторону — Западный Берлин. Видны дома, рекламы. Расколотая земля, расколотое небо. Перед отъездом читала этот роман Кристы Вольф. Сильнее всего — ощущение безысходности. И стыда. Сделать нельзя ничего…
Вечером в «Берлинер ансамбль» — Брехт, «Дни Коммуны». 1871 год, один парижский дом, одна баррикада, одна пушка. Заседание Коммуны. Спор:
— Нужно ли прибегать к насилию? Допустимо ли обагрять руки кровью?
— Нельзя! Социализм побеждает идеями, словом, а не штыками!
— Нет, должно! Если мы не обагрим руки кровью, нам их отрубят!
Спорят. Потом голосуют. Большинство — против насилия. И те и другие люди убежденные, честные. И те и другие озабочены одним — благом Коммуны, благом народа.
Враги-версальцы потом убивали и тех и других…
В 1967 году в театре «Современник» в Москве мы смотрели пьесу «Большевики». Осенью 1918 года соратники Ленина тоже спорили — допустим ли террор. Большинство проголосовало «за». Двадцать лет спустя и радикальных, и умеренных большевиков ленинской выучки уничтожали их преемники.
Для героев Брехта — все еще впереди: тысяча девятьсот семнадцатый год, и тридцать седьмой, и пятьдесят третий, и пятьдесят шестой.
Для зрителей, для актеров — это всё позади.
Но вот сегодня мы с таким волнением ждем — что же будет с Коммуной? Зная давно ответ, зная о конце, мы словно бы надеемся; никуда не уйдешь от этой нашей судьбы — от Коммуны до стены. Она здесь, в сотнях шагов, эта стена, ужаснувшая нас утром.
Шесть раз опускается и поднимается занавес, на шести языках «Viva la Commune!». Мечта о ней живет в этом городе, расколотом стеной. Если бы она умерла, актеры не могли бы так играть.
…На площади Брехта перед входом в театр — стадо машин, много автобусов из разных городов ГДР и ФРГ. После спектакля («Карьера Артуро Уи») в буфете театра — актеры и режиссеры вместе с Еленой Вайгель разговаривали с большой группой молодых людей из Западной Германии. Некоторые из них упрекали:
— Гитлер показан только смешным, только ничтожным, а ведь это было страшное чудовище.
Потом возник спор, возможен ли такой театр в Западной Германии или в Австрии. Елена Вайгель считала, что возможен, ей возражал Хильмар Татэ, молодой актер, который нам понравился уже в первый вечер. «В капиталистической стране «Берлинер ансамбль» невозможен. Не только потому, что этот театр создан гениальным художником, у вас там, конечно, есть таланты, но у вас нельзя собрать вместе людей, объединенных одним мировоззрением, одной верой, людей, точно осознающих значение и цель своего искусства».
Л. Летом 1983 года мы в Зальцбурге встретили Татэ, который уже жил на Западе. Я за двадцать лет не забыл, как он, молодой коммунар с винтовкой в руках, пел на просцениуме, по-брехтовски четко выпевая, произнося каждое слово:
Мы решили — нашу дурную жизнь
Считать страшнее смерти.
А с тех пор этот призыв коммунаров могли повторять те, кто бежал через стену, через минные поля под огнем пограничников ГДР.
Однако многое из того, что мы увидели, услышали, узнали тогда, в феврале 1964 года, укрепило убеждение: социализм все-таки можно построить. Гедеэровский социализм потребует, может быть, меньше жертв и меньше лжи не потому, что они лучше, чем были наши отцы, чем мы, а потому, что наш опыт должен их все же чему-нибудь научить, и потому, что они на виду у всего мира. Ведь даже в 1949–1953 годах, когда нарастала новая волна кровавого сталинского террора, когда у нас расстреляли руководителей в Ленинграде, убили Михоэлса, расстреляли Переца Маркиша и многих еврейских писателей, арестовали и пытали врачей, когда в Венгрии повесили Райка, в Болгарии Костова, в Чехословакии — Сланского, в это время в ГДР тоже арестовывали «изменников», но никого не казнили.
Впрочем, об их твердокаменных догматиках-сектантах мы еще раньше немало узнали. Отто Готше, старый коммунист, просидевший десять лет в гитлеровском лагере, бездарный писатель, литературный советник Ульбрихта, приехав в Москву на заседание ИМЛИ, сердито жаловался: «Мои книги у вас не читают, не популяризуют, а неофашисты Ремарк и Бёлль стали у вас бестселлерами. Где же ваше идеологическое воспитание?»
Над Готше смеялись даже его товарищи, но при этом жалели: «много страдал, лично очень честный человек» и побаивались: «фанатик, родного отца не пощадит»…
Из дневника Р.
29 февраля. …Пьем кофе в клубе с редактором журнала «Зинн унд форм» Гирнусом. Он семь лет при Гитлере провел в тюрьме, два года в камере смертников. Там перечитывал собрание сочинений Гёте, несколько тысяч строк выучил наизусть. Гладкий, самоуверенный, спрашивает, но ответов не слушает. Сейчас недоволен реабилитацией Кафки, зло говорит об Эрнсте Фишере: «А ведь это Фишер, сегодняшний «либерал», написал пьесу о предателе Тито…»
Гирнус учился в Сорбонне. Хочет в своем журнале публиковать только серьезные статьи. Доверительно об их трудностях: «В Западном Берлине живут рабочие, те же немцы, в том же городе, после той же войны, а живут гораздо лучше, чем наши. Мне говорил там тридцатилетний шофер: «Может быть, у вас потом когда-нибудь тоже станет лучше, ко ведь у меня только одна жизнь». Как такого убедить?»
Заговорили о Хемингуэе. «Я высоко ценю роман «По ком звонит колокол». И расправа с фалангистами написана прекрасно. Месть бывает и историческим возмездием. Если бы немецким антифашистам позволили в сорок пятом году расправиться с гитлеровцами, история Германии пошла бы по-другому. Чтобы расправились сами немцы, а не американцы с англичанами, не французы и — вы уж извините — не русские. У нас не было национальной революции. Все перемены принесли ваши штыки».
Л. Еще до поездки в ГДР я начал писать книгу о Брехте для издательства «Молодая гвардия». В Берлине мы посмотрели все брехтовские спектакли, я ходил и на репетиции: начали готовить «Кориолана»; днем каждый свободный час работал в архиве. Елена Вайгель разрешила мне читать все и делать любые выписки с одним условием: публикуй, но чтоб никаких ссылок на архив.
Расспрашиваем о Брехте Елену Вайгель, его друзей, подруг и сотрудников.
Пожалуй, больше всех помог Эрвин Штриттматер. Помог и понять и представить себе Брехта — художника и человека.
Впервые я услышал о Штриттматере на следующий день после того, как вернулся из тюрьмы. Один из друзей принес его роман «Тинко» для внутренней рецензии. Это был мой первый заработок на воле.
Потом я читал все, что публиковал Штриттматер, переводил его роман «Чудодей», пьесу «Невеста голландца», написал о нем статью. Она была напечатана и по-немецки, понравилась ему, и мы стали переписываться. А когда он в 1961 году приехал в Москву, мы сразу же подружились.
Из дневника Л.
…Большелобый, с пронзительно синими лукавыми и грустно-веселыми глазами. Рыжая щеточка коротких усов, застенчиво-добрая улыбка. Чуть сутуловатый, плечистый, уверенные изящные движения сильного тела, — сразу видно, что много работал руками. Отличный, остроумный рассказчик.
Познакомились мы и с его красивой, умной женой Евой, которая позже стала очень популярной поэтессой.
У Эрвина в Веймаре — встреча с читателями, и он захватил нас из Берлина.
Р. говорила, что мы ехали не втроем, а вчетвером: с нами ехал и Брехт. Эрвин рассказывал, показывал, пел, подражая Брехту, а я расспрашивал и не уставал слушать.
Эрвин привез нас в гостиницу «Слон», о которой мы читали у Томаса Манна, — в ней останавливалась Лотта.
По комнатам дома Гёте мы проходили, как по страницам давно знакомых книг. Сколько раз мы в лекциях и беседах приводили слова Фауста: «В начале было Дело». Здесь они звучали по-новому. Мы были в доме гения, чье слово и вся жизнь были Делом, в доме великого сына того народа, который издревле, почти религиозно чтит труд. Это почитание во всем — и в общественном бытии, и в частном быту, в книгах, песнях и в сословной гордости потомственных ремесленников, крестьян, рабочих. С детства впитывается уважение к любой работе и презрение к безделью, недобросовестности. С этим сталкиваешься, едва ступишь на немецкую землю, и тогда по-новому понимаешь и чувствуешь мысль и поэзию Гёте — «В начале было Дело».