привыкли у нас. Все наши поездки, все встречи — и деловые, и личные — были хорошо организованы, нам ничего не навязывали, нам никого не приходилось ждать, все делалось так, чтобы нам было удобнее, легче, интереснее.
Пожилая журналистка, изможденная, но весело-добродушная, спросила нас: «Вас как называть — на «ты» или на «вы»? (Du — Genossen oder Sie — Genossen), и потом объяснила: «В Германии все коммунисты говорят друг другу «ты», я и Ульбрихту говорю «ты, Вальтер», а ваши советские чаще «выкают», либо начальник подчиненному «ты», а тот «вы», и даже «товарищ такой-то» иногда произносит, как «ваше сиятельство».
Замминистра иностранных дел ГДР Петер Флорин (мы с ним познакомились в августе сорок первого года в подмосковной деревне Кубинка, где получали обмундирование перед отправкой на фронт и две ночи спали в одной палатке) обедал за одним столом со своим шофером и техническими сотрудниками, а в дальних поездках сменял шофера за баранкой, чтобы тот мог отдохнуть. И он же говорил нам, что Евтушенко — изменник, что «его выступления в Западной Германии — нож в спину ГДР», и между прочим заметил: «Западный Берлин все равно будет нашим… Нет, нет, никакой войны, мы его так возьмем…»
От нескольких людей мы слышали о Роберте Хавемане, ученом-физике, который при нацистах сидел в тюрьме, причем больше года в камере смертников.
В начале 60-х годов он, кроме лекций по физике, читал в университете еще и лекции по философии. Как убежденный марксист он критиковал теорию и практику не только Сталина и Ульбрихта, но и Ленина. Его обвиняли в «люксембургианстве», в троцкизме и еще в каких-то уклонах. В 1964 году он был отстранен от преподавания в университете. Еще несколько лет оставался членом Академии наук.
Даже те, кто называл его лекции политически «вредными», о нем самом отзывались с безоговорочным уважением. Однако нам сказали, что мы не должны встречаться с Хавеманом. Мы и не попытались.
Р. Что же — нас там подкупали, соблазняли, приручали? Ни тогда, ни позже я не думала, что какие-то советские или гедеэровские инстанции хотели нас подкупить, соблазнить, приручить. Однако некоторые впечатления этой поездки словно бы вернули нас к иллюзиям молодости.
Мы были гостями. Мы ходили и ездили куда хотели, виделись с теми людьми, кто был нам интересен и приятен. Мы много работали, но на месяц освободились от всех забот — и домашних, и литературных, и общественных. Ни потрясшая нас стена, ни судьба Хавемана не стали тогда по-настоящему нашими проблемами, нашей болью. Анна Зегерс, Эрвин Штриттматер, Пауль Вине, Дитер Вильмс, Гюнтер Кляйн говорили с нами и спорили — о том же, о чем мы все эти годы говорили в Москве: Сталин, ошибки или преступления, политика и мораль, как построить настоящий социализм.
Некоторые их возражения звучали ближе к тому, что мы слышали в Москве от противников, даже от тех, кого называли «наследниками Сталина». Но в ГДР их мысли и слова были для меня не просто отчуждены чужим для меня языком. Они воспринимались по-иному еще и потому, что люди (хотя я знала их мало) все же по-человечески были мне милы, были искренни. Они не претендовали на владение абсолютной истиной, а лишь искали ее, искали, пусть по-иному, чем мы, ответов на вопросы, важные и для них и для нас. Часто сомневались, не скрывали этого, внимательно слушали возражения.
В 1968–1969 годах, после вторжения в Чехословакию, и еще сильнее после публикации на Западе книги Л. «Хранить вечно», многие гедеэровские связи резко оборвались или постепенно истлели.
Но душевные привязанности остались.
Июнь, 1985 год. Западный Берлин. Мы сидим в кафе с молодыми людьми. Они недавно перебрались на Запад из ГДР, кое-кто перед этим сидел в тюрьме. Я собираюсь на следующий день пойти в Восточный Берлин. Называю имена тамошних старых друзей, которым хочу хоть по телефону позвонить. Наши собеседники неприятно удивлены:
— Что у вас может быть общего с этими оппортунистами, приспособленцами?
Этих молодых собеседников мы знаем недавно, но сблизились с ними быстро, легко. Оказалось, что мы их лучше понимаем, чем их сверстники, всё время жившие в одном городе, но разделенные стеной. Значит, дело не в различии поколений.
Но мы душевно связаны и с теми, кого они называют «приспособленцами». С теми, кто не может и не хочет никуда уезжать и поэтому вынуждены иногда идти на соглашение с властями.
Ведь и мы оба так жили долгие годы. Так жила я до самого нашего отъезда. Так продолжают жить многие люди в Москве, Ленинграде, Новосибирске.
В июньское утро восемьдесят пятого года я стояла на полутемной станции метро Фридрихштрассе. Пограничник вернул мне паспорт — вежливо-сухо: «Вам отказано».
Надо мной, на верхней галерее — часовые с автоматами, в тяжелых сапогах. Это было воплощением ужаса, но и полного абсурда. А я вспомнила, что видела эту же станцию с той стороны двадцать один год тому назад. Какими же глазами я тогда смотрела на разделенный город, на разделенную страну, на разделенный мир?
В поезде от Берлина до Москвы мы почти не спали. Перебирали недавние впечатления, спорили и рассуждали: что же значили эти встречи с нашими Вчера, Позавчера, а может быть, и Завтра?
И сейчас Восточный Берлин не ушел из нашей жизни, так же как не ушли Веймар и Дрезден. Мы читаем книги, расспрашиваем людей, приезжающих оттуда. Новые надежды внушают прежде всего независимые пацифисты — «белые круги» и те силы ненасильственного сопротивления, которые кристаллизуются вокруг церквей.
Когда я в книжных магазинах Парижа, Рима, Амстердама, Нью-Йорка вижу «Кассандру» Кристы Вольф, читаю разноязычные восторженные отзывы о ней, когда я слушала ее речь в Штутгарте — ей вручали Шиллеровскую премию, — я горжусь ее успехами так же, как горжусь успехами моих соотечественников в Москве, в Ленинграде…
А для Л. едва ли не самым драгоценным читательским откликом были слова молодого берлинца: «Я про тебя узнал еще в тюрьме. У нас там был самодельный радиоприемничек, смастерили в коробке из-под ваксы, я слушал твою речь и отрывки из твоих книг. И наши парни говорили: «Когда мы слушаем его, то перестаем ненавидеть русских»».
Вернувшись в Москву, мы узнали, что тринадцатого марта закончился суд над Иосифом Бродским.
Его имя появилось впервые в советской печати в январе 1963 года в журнале «Новый мир»; в том же номере, где были напечатаны два рассказа Александра Солженицына, опубликовали и стихотворение Анны Ахматовой с эпиграфом из Бродского. Это было знаком высокого признания молодого поэта.
А в ноябре 1963 года газета «Вечерний Ленинград» опубликовала фельетон «Окололитературный трутень», в котором Бродского обвиняли не только в тунеядстве, но и в сочинении антисоветских стихов и даже попытке украсть самолет, чтобы удрать за границу.
Несколько ленинградских литераторов, знавших Бродского, сразу же попытались опровергнуть опасную клевету, но секретариат Ленинградского отделения СП по требованию КГБ постановил: предать его суду как тунеядца. Он был арестован.
Писательница, журналистка Фрида Вигдорова решила поехать на суд. Однако впервые не получила журналистской командировки, более того: в «Литературной газете» ее предупредили, чтобы она в дело Бродского не вмешивалась. Но она все же поехала в Ленинград, пошла на суд и записывала.
…Судья. А вообще какая ваша специальность?
Бродский. Поэт. Поэт-переводчик.
С. А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
Б. Никто (без вызова). А кто причислил меня к роду человеческому?
С. А вы учились этому?
Б. Чему?
С. Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить вуз, где готовят… где учат…
Б. Я не думал, что это дается образованием.
С. А чем же?
Б. Я думаю, это… (растерянно)… от Бога.
В ходе суда соблюдались все процессуальные формы. Было много свидетелей, обвинитель, адвокат. Общественные защитники — писательница Наталья Грудинина, профессора-литературоведы Владимир Адмони и Ефим Эткинд обстоятельно, со знанием дела свидетельствовали, что Бродский очень талантливый поэт и высококвалифицированный, чрезвычайно трудолюбивый мастер стихотворного перевода с нескольких языков. Эти свидетели доказали полную несостоятельность обвинения в тунеядстве.
Обвинитель в крикливой, полуграмотной речи заявил, что Бродского защищают «прощелыги, тунеядцы, мокрицы и жучки». Судья не прервал его, хотя много раз прерывал адвоката.
Один из свидетелей обвинения — трубоукладчик — говорил: «Я Бродского лично не знаю. Я знаком с ним по выступлениям нашей печати. Я выступаю как гражданин и представитель общественности. Я после выступления газеты возмущен работой Бродского. Я хотел познакомиться с его книгами. Пошел в библиотеку — нет его книг. Спрашивал у знакомых, знают ли они такого? Нет, не знают…»
Такие же показания давали: другой рабочий, пенсионер, учительница, заместитель директора Эрмитажа по хозяйственной части, начальник Дома обороны и др. Никто из них не знал ни Бродского, ни его стихов, но, ссылаясь на статью в газете, они требовали осуждения поэта. Единственный представитель Союза писателей из мелких функционеров заявил, что так как Бродский «не получил народного признания», значит, такого поэта «не существует».
Приговор гласил: «Сослать в отдаленные места на пять лет с применением обязательного труда».
Рассказы Фриды Вигдоровой, ее запись потрясали. Лидия Чуковская говорила ей, что эта «запись… благодаря художественной силе своей заставляет каждого пережить этот суд как оскорбление, лично ему нанесенное…».[15]
Прошло восемь лет после XX съезда. Эти годы мы постоянно слышали, читали и сами повторяли, как заклятье: то, что было при Сталине, никогда не повторится… Никогда не повторится…