— Мы еще не в тюрьме и не будем жить так, будто нас уже арестовали…
Моя храбрая приятельница не раз говорила:
— Я всегда поступала и буду поступать наоборот от того, что ждет от меня КГБ.
Путь от страха к противостоянию, к противоборству КГБ — это путь к свободе. Но это еще не свобода. По-настоящему свободен тот, кто может жить так, будто никакого КГБ не существует.
Мы так старались жить, учились так жить, зная, что ОНИ подслушивают наши разговоры, вскрывают наши письма, стоят под дверьми, что ОНИ грозили по телефону, разбили нам окна…
Да, я должна была, избавляясь от страха, в то же время думать о последствиях, ни на минуту не забывать об осторожности.
Но была и еще более глубокая причина, из-за которой я диссиденткой не стала, — я не хотела и не могла отказаться от своей профессии, от своего призвания, от просветительской деятельности, которая мне продолжала казаться нужной.
Много лет я изучала американскую литературу, писала и рассказывала студентам, учителям, библиотекарям о Хемингуэе, Фолкнере, Сэлинджере. Я думала, что познакомить читателей еще с одним хорошим американским писателем — это значит просверлить еще одну дырку в железном занавесе.
Я искала ответы на проклятые, вечные и каждый раз новые вопросы русской истории: так что же нам делать? Совесть требует участвовать, но если участвовать, тогда…
Обращалась к старым любимым книгам и к моим современникам.
Александр Герцен
«Когда бы люди захотели вместо того чтобы спасать мир — спасать себя, вместо того чтобы спасать человечество — себя освобождать, — как много они бы сделали для спасения мира, для освобождения человечества…»
Давид Самойлов
«Нация еще долго будет разбираться в своем прошлом и настоящем. И помочь ей в этом процессе наша интеллигенция может только просветительской работой — т. е. медленным и методическим объяснением культурных и просветительских ценностей на уровне школьного учителя. Просветительство и есть главное дело, несмотря на всю скромность этого названия».
Татьяна Литвинова вспоминает: «Корнею Ивановичу Чуковскому очень не нравилась моя — такая минимальная! — замешанность в диссидентском движении, и не только потому, что он за меня тревожился, но он считал, что очень неправильно для человека, который несет какой-то культурный заряд, тратить себя на трибуну… что самое главное во все времена истории народа — делать то, что именно ты можешь. Он считал, что хорошая книга, переведенная мною, гораздо важнее, чем выступление на суде».
И она сама развивает ту же тему: «Положение человека творческой профессии трагично в любом обществе: ведь у него одна коротенькая жизнь, в течение которой он должен… реализовать свое призвание. Отложить эту реализацию невозможно, как и земледельцу пахоту, сев и т. д. А русский литератор — это сплошное наступание на горло собственной песне…»
Для меня и эти вопросы, и эти — и многие другие — ответы были глубоко личными, я искала, как поступать мне. Но ведь это были и общие вопросы, обращенные к моим друзьям, ко многим уважаемым людям.
Моими близкими друзьями были и остаются и те, кого причисляли к диссидентам.
Долгие годы я была связана с друзьями и коллегами, которые не были и не собирались становиться диссидентами, продолжали работать «в системе».
Слова и поступки некоторых диссидентов были мне глубоко чужды. Но я не разрешала себе их критиковать и потому, что я к ним не принадлежала, и потому, что их жестоко преследовали.
Сознание своей постоянной межеумочности, безвыходности в пространстве между двумя мирами, которые все более отдалялись друг от друга, становилось порою невыносимым.
И только старые дружбы, к счастью, не оборвавшиеся и нашим изгнанием, все годы поддерживали и удерживали «на якорях»…
Л. Пятница, 17 октября 1969 г. Р. с утра ушла в редакцию «Иностранной литературы». Я подбирал материалы для лекций. Мы оба должны были с 23 октября читать спецкурсы в университете Еревана.
Звонок. Широколицый в кепке, в темном пальто. Заискивающе:
— Вы — Лев Залманович Копелев? Я — из Комитета государственной безопасности. Пожалуйста, вот повестка. Это срочно, очень срочно… Ваше присутствие необходимо… Я лично не в курсе дела, мне поручили. Что вы, что вы, это займет не больше часа. Вас хотят о чем-то спросить или посоветоваться. Машина здесь. И обратно вас также доставят.
Сперва испуга не было. Любопытство: в чем дело? Кто вызывает? В повестке «КГБ РСФСР. Малая Лубянка». Приглашавший вежлив, даже угодлив. «Пожалуйста, не забудьте паспорт, без паспорта не дадут пропуск».
Садимся в машину, сзади он и я, впереди один шофер. Сразу же наползают воспоминания, а с ними и страх, в котором стыдно признаваться себе. Вот так же в легковой везли в марте 1947 года; двадцать два года прошло. Тогда их было четверо. Потом был холодный подвал, потом Бутырки.
Зачем он просил паспорт? А ласковость, быть может, только прием?
На Малой Лубянке, в небольшом доме — проходная, как в захудалом учреждении или на третьеразрядном заводе. Офицер выписывает пропуск, отдает его вместе с паспортом. Сопровождающий ведет меня на второй этаж.
— Вот товарищ следователь из области хочет поговорить с вами. Он и обеспечит, чтобы вы вовремя домой вернулись.
Парень лет сорока, белобрысый, немного скуластый, простоватый, в скромном пиджаке с вязаным галстуком. То ли квалифицированный рабочий, то ли служащий небольших чинов.
— Я — следователь Комитета Государственной Безопасности… постоянно работаю в Перми, в настоящее время выполняю задание по линии рязанского отделения. Так сказать, товарищеская выручка.
Разглядывает меня без неприязни, с любопытством. Крепкое рукопожатие.
— Присаживайтесь, у нас разговор недолгий будет. Но сначала разрешите некоторые формальности.
Достает опросный лист.
— Прежде всего хочу узнать, на каком основании вы меня вызвали? Как подследственного? Как свидетеля?
— Да что вы, что вы! Простой разговор, справки некоторые хотим навести.
— По какому делу?
— Все это я вам сейчас объясню. Пожалуйста, не беспокойтесь. Но мы обязаны все документировать, надо заполнить некоторые данные — имя, фамилия и тому подобное. Да, и еще вопросик: в переводчике, значит, не нуждаетесь?
— Что это значит?
— Поскольку вы нерусской национальности, мы обязаны спросить, не нуждаетесь ли в переводчике?
— На фашистские вопросы отвечать не буду.
— Почему «фашистские»? — Он неподдельно удивлен.
— А потому что ведь из вашего опросного листа видно, где я родился, где учился, видно, что я был советским, русским офицером на фронте. И после этого подчеркивать нерусскую национальность — это значит расизм, то есть фашизм. Можете так и записать: считаю вопрос расистским, то есть фашистским.
Он не сердится, не обижается, скорее смущен, растерян.
— Ну, зачем такая постановка? Это же стандартный вопросник, чистая формальность. Ну, давайте сформулируем так: какой ваш родной язык? Ведь вы же в Киеве рожденный, может быть и украинский.
Была еще одна заминка. Записав, как меня исключили из партии в мае 1968 года, он сперва почти сочувственно удивился:
— Как же так, без низовой организации, сразу райком, не по уставу получается. А где ваша апелляция, в каких вышестоящих организациях?
— Я не апеллировал.
— Как же так? Почему?
— Потому что считаю решение бюро райкома правильным. Я пытался отстаивать линию двадцатого и двадцать второго съездов партии, хотел продолжать борьбу против культа личности. А сейчас — новая линия, я ее не разделяю, значит, и не могу состоять в партии.
Он смотрит с минуту молча, испытующе, шевелит губами, но ничего не говорит.
Первая страница опросного листа заполнена, я ее подписал.
— Так вот, Лев Залманович, хотя знакомые, кажется, называют вас Лев Зиновьевич? Если вам так приятнее, я тоже могу… Вам такие лица известны? — называет два имени.
— Нет, неизвестны.
(Отвечаю, несколько подумав, как бы вспоминая, хотя заранее был готов отрицать все, не знать ничего. Старые арестантские инстинкты не ослабели.)
— Так я вам напомню. Эти лица — студенты рязанского техникума приходили к вам в прошлом году, в апреле месяце.
Едва он сказал про рязанский техникум, как я вспомнил. Впрочем, начал догадываться уже, когда он говорил, что помогает «рязанским товарищам». Хотя сначала тревожно подумал: не подбираются ли к «рязанцу» Солженицыну? Несколько недель о нем ничего не было слышно.
Двух рязанских пареньков я вспомнил. Они пришли ко мне в апреле шестьдесят восьмого года в кардиологическую больницу в Петроверигском переулке. Ходячие больные встречались с посетителями во дворе.
Два тощих мальчика, один — черный, остроносый, губастый, насупленный, говоривший скупо, уверенный в своей гениальности. Второй — светлый, курносый, нервно-суетливый, почтительно взирал на товарища.
— Нас направил к вам Александр Исаевич Солженицын. Мы у него были, показывали ему некоторые наши документы. Мы — марксисты-ленинцы, и он сказал, чтобы мы обратились к вам, поскольку вы тоже марксист-ленинец, а он лично придерживается идеалистических взглядов и вообще политически не заинтересован, а только по линии художественной.
Говорил больше белобрысый неврастеник. Называли друг друга по именам, явно конспиративным.
— Мы — группа революционных марксистов. Мы создаем новую пролетарскую интернационалистическую партию для борьбы против сталинского и послесталинского государственного капитализма, против всех нынешних извращений марксизма-ленинизма, против всех видов ревизионизма. Мы привезли наши документы с тем, чтобы вы их прочитали и направили в самиздат. Вот он, товарищ Семен, полностью разработал теорию современного капитализма.
«Товарищ Семен» мрачно и гордо:
— Неважно, кто. Это документ партийный, а не личный.
Я говорил, что я болен и в общей палате, и потому не могу ничего у себя хранить. Но они, оказывается, выяснили, что после ужина — вторые часы свиданий, и просили посмотреть «документы» в это время.