Мы жили в Москве — страница 47 из 89

Алиханян старался нам понравиться: рассказывал о молодости, когда дружил с «Дау» (Ландау), о дружбе с Шостаковичем, с Ростроповичем, о своей любви к музыке, к литературе. Рассказывал, как сопротивлялся всесильному Берии, отстаивая права своего института на жилплощадь.

Он и впрямь был умен, деловит, разносторонен, энергичен. И все же он оставался чужим.

В Москву мы возвращались окрепшие, наполненные новыми впечатлениями.


Из дневника Р.

11 ноября. Пришла Лидия Корнеевна. Первое ощущение — удар. Она стоит, но такая, будто в гробу. В ней что-то очень резко изменилось, не могу определить, что. Но как только она начинает говорить — она прежняя, такая же, как всегда. Нет, еще более поражающая.

Подробно рассказывает о смерти Корнея Ивановича, о похоронах. Ей необходимо выговориться.

Ушел Чуковский — старейшина нашей словесности, лауреат Ленинской премии, почетный доктор Оксфордского университета, ежегодно отдыхавший в Барвихинском санатории для сановников. Он и умер в кремлевской больнице. И он же постоянно помогал опальным — Михаилу Зощенко, Анне Ахматовой, защищал Бродского, Синявского и Даниэля, помогал семьям заключенных. На его даче и на городской квартире подолгу жил Солженицын, которому он и завещал крупную сумму.

Сначала была только боль: его нет.

Потом все явственнее нарастало чувство сиротства. Чуковский был с тех пор, как мы себя помним. Он был сначала сказкой, книжкой, был рядом, на полке, — и недосягаемо далеко. А потом стал собеседником, наставником, совсем недавно — добрым знакомым, взыскательным критиком наших работ.

Мы знали, что он очень стар, знали, что хворает. Но мы не представляли себе, что может быть Переделкино без Чуковского, литература без Чуковского.

В годы оттепели пошатнулись было некоторые частоколы, стены, отделявшие власть от подвластных. Когда с 1955 года стало возможно ходить в Кремль, сперва по пропускам, а потом и вовсе свободно, с утра и до наступления темноты, мы воспринимали это не просто как возможность поглядеть на царь-пушку, царь-колокол, зайти в кремлевские соборы, но и как обнадеживающее знамение. Открытые ворота Кремля, доступность ранее таинственной, неприступной твердыни подкрепляли надежды, что более открытой, более доступной станет и сама власть.

Чуковский был одним из немногих, кто мог, кто был готов посредничать между властями и вольнодумными интеллигентами.

Эти немногие уходили.

В 1963 году умерли Всеволод Иванов и Назым Хикмет, в 1965 году — Фрида Вигдорова, в 1968 году — Константин Паустовский и вот теперь — Корней Иванович.


Из дневников Р.

Солженицын прочитал нам и Лидии Корнеевне проект своего письма Союзу писателей:

«…Слепые поводыри слепых!..

Расползаются ваши дебелые статьи, вяло шевелится ваше безмыслие, а аргументов нет, есть только голосование и администрация. Оттого-то на знаменитое письмо Лидии Чуковской, гордость русской публицистики, не осмелится ответить ни Шолохов, ни все вы вместе взятые. А готовят на нее административные клещи: как посмела она допустить, что неизданную книгу ее читают?

…Подгоняют под исключение и Льва Копелева, фронтовика, уже отсидевшего десять лет безвинно, — теперь же виноватого в том, что заступается за гонимых, что разгласил тайный разговор с влиятельным лицом, нарушил тайну кабинета. А зачем вы ведете такие разговоры, которые надо скрывать от народа?..»

Лидия Корнеевна: «Теперь полетят сотни членских билетов».

Л. «Не думаю, и я свой билет не брошу по той причине, по которой Рэм не застрелился 30 июня 1934 г., когда Гитлер послал ему пистолет с одним патроном. Он ответил: «Не хочу освобождать моих товарищей от исполнения палаческих обязанностей».

Лидия Корнеевна позже вспоминала об этом в письме к нам:

«Накануне я и двое членов Союза писателей сговорились выйти из СП, если Александра Исаевича исключат. Его исключили в Рязани 4 ноября, а на Секретариате в Москве — 5 ноября. Никто не бросил билета, хотя многие протестовали. Я решила заявить, что из СП в знак протеста выхожу. Написала соответствующее заявление. Пришла к вам показать свое заявление и определить адрес — Президиум?

Александр Исаевич сказал, что посылать заявление о своем выходе мне не следует. «Они будут рады вытурить Вас. Заставьте их собраться, выслушать Вас и исключить». Я послушалась. Придя домой, вечером того же дня сочинила и отправила телеграмму:

«Я считаю исключение Александра Солженицына из Союза писателей национальным позором нашей родины. Лидия Чуковская, 11 ноября 1969 года»».

Солженицын рассказывал, как уговаривал Твардовского не уходить добровольно из «Нового мира», но и не «держать меня за фалды…»

…Армянского отпуска как не бывало.

Четырнадцатого ноября Л. послал письмо в правление Союза писателей, копию — «Литературной газете».

«Память и воображение необходимы каждому литератору. Те, кто «прорабатывал» Ахматову, Зощенко, критиков-космополитов, Пастернака, принесли нашей стране только вред. Помня все это, легко вообразить, какие последствия будет иметь исключение А. И. Солженицына.

Для миллионов людей у нас и во всем мире, для всех зарубежных друзей нашей страны Александр Солженицын олицетворяет сегодня лучшие традиции русской литературы, гражданское мужество и чистую совесть художника.

Решение Рязанского отделения СП необходимо отменить возможно скорее».

Президиум СП подтвердил исключение А. Солженицына. И не было массового взрыва негодования, на который надеялась Лидия Корнеевна. Но попытки возражать были.

Восемь известных писателей пошли к секретарю СП: «Как вы могли исключить лучшего писателя России и сделать это тайком? Мы настаиваем на гласности, на открытом обсуждении».

Секретарь суетился, юлил, показывал им эмигрантский журнал, где хвалили Солженицына, под конец ухмыльнулся: «Хорошо, я немедленно доложу ваши требования. Но кому из вас адресовать ответ?»

«Всем и каждому».

В апреле шестьдесят седьмого года открытое письмо Солженицына IV съезду писателей поддержало больше ста членов Союза.

Старая писательница, дружившая с Маяковским и Пастернаком, говорила: «Не надо было заступаться за Синявского и Даниэля, они только мешают нам публиковать Фолкнера. Вот если что-нибудь случится с Александром Исаевичем… то я бы немедленно положила писательский билет».

В шестьдесят девятом она даже не присоединилась к возражениям других.

В защиту Солженицына не выступали многие из тех, кто еще совсем недавно голосовал за присуждение ему Ленинской премии, кто доказывал необходимость публикации «Ракового корпуса», и те, кто протестовал против судов над Синявским и Даниэлем, Галансковым и Гинзбургом.


Р. Я ощущала, что новый сдвиг, перелом в нашей жизни был более резок, чем в прошлом, шестьдесят восьмом году, когда Л. исключили из партии и лишили работы.

Но я еще не допускала мысли о публикациях за рубежом. Ведь это означало бы полное отчуждение от мира друзей, товарищей, от того мира, в котором я жила. И не только у меня, но в кругу наших друзей и знакомых не было мысли о возможности покинуть страну.


Л. Наступление нового, дурного времени я ощутил раньше, весной, когда после хоккейного матча было свергнуто правительство Дубчека.

Победу чешских хоккеистов над советскими праздновали во многих чешских городах. И некие хулиганы, которые так и остались «неизвестными», разбили несколько витрин в советских учреждениях. Не было жертв, не было арестов. Но за грубой провокацией последовал государственный переворот, и новое правительство начало вытаптывать остатки Пражской весны. Тысячи людей увольняли, исключали из партии. Академики становились ночными сторожами. Был разогнан чехословацкий союз писателей.

* * *

В ту осень мы все чаще слышали и сами повторяли: «наступают заморозки».

Но мы еще не понимали до конца, что это означает для нас, для духовной жизни страны.

И у нас, и в некоторых других домах в те годы пили «за успех нашего безнадежного дела» (Б. Шрагин). Я этого ощущения безнадежности не разделял.

На что же я надеялся?


…29 августа 1969 года, в первую годовщину вторжения в Чехословакию во многих чехословацких городах прошли безмолвные демонстрации протеста. Жители бойкотировали автобусы и трамваи. И во все другие дни чехи и словаки бойкотировали советские товары, фильмы, выставки.


В 1970 году в Польше бастовали рабочие в Гданьске, в Щецине, в Варшаве. Волна забастовок смыла правительство Гомулки. Его сменил «западник» Терек, который приходил на рабочие собрания, обещал демократию.


Французская, испанская, итальянская и некоторые другие компартии продолжали осуждать оккупацию Чехословакии и преследования советских диссидентов. Возникло новое понятие «еврокоммунизм».


Но и у нас все еще говорили публично и писали в газетах о необходимости реформ, о том, что старыми методами не разрешить сложные проблемы народного хозяйства. А я был убежден, что экономические реформы неосуществимы без контроля снизу, то есть без демократизации всей общественной жизни, без гласности, без строгого соблюдения всех законов.

Однако благие намерения и разумные пожелания оставались в лучшем случае на бумаге. Робкие попытки реформ провалились. Громоздкие машины партийного и государственного аппарата, пробуксовав, сползали в старые колеи.


Январь 1987 года. Ежедневно из Москвы приходят известия: в речах новых руководителей, в газетах, по радио, по телевидению — настойчивые требования радикальной перестройки хозяйства, всей системы управления страной, гласности и — впервые с незапамятных времен — даже судебной реформы.

Открыто высказываются те же простейшие истины и те же требования, которые еще недавно считались ревизионистской, диссидентской крамолой.

Теперь пытаются осуществлять даже более радикальные реформы, чем нам мечталось двадцать лет назад. В газетах не только разносят самых высоких сановников (а потом и снимают с постов), но и открыто говорят и пишут о запущенных язвах, о противоречиях и пороках общества, «всей системы»…