Мы знали Евгения Шварца — страница 31 из 43

Евгений Шварц написал немало. Пьесы, сценарии, проза… Он был любимым автором Театра комедии, Театра юных зрителей, Театра кукол. Детские души он знал как истинный художник — педагог, — кто из малышей не полюбил его «Первоклассницу»? Он брал себе в «соавторы» безымянных творцов русской народной сказки, Андерсена, Перро, Шамиссо. Старые, хорошо известные образы начинали жить новой жизнью в его произведениях, освещались новым светом, «работали» с удесятеренной силой.

О Шварце написано немало. В том числе и немало верного. Не буду повторять сказанного. Хочу лишь подчеркнуть большое воспитательное значение его произведений. Театр Евгения Шварца — явление особенное, стилистически оригинальное. Тут и сказочность, и фантастика, и памфлетность, и пародийность, и романтическая ирония, и романтическая лирика. Тут всегда представление, всегда зрелище. Тут самый неожиданный сплав таких театральных традиций, как романтическая феерия и гротеск в духе «Кривого зеркала». Тут и высокая экзальтация чувств, и условные лица — маски, и сатирическое обнажение приема, и водевильный шарж. Какая многоцветность, и какое многоголосье! И при всем том всегда, во всем — организующее идейное задание, отчетливая социальная цель.

Шварц был художником, упорно, настойчиво, последовательно воспитывавшим в своих зрителях высокие и благородные моральные принципы. Он был поистине «проповедником» добра, любви, справедливости, мужества и самоотверженности в борьбе за правду. «Не добренькими, а добрыми нам надо быть», — сказал он мне однажды. Слова эти для него показательны. Во всех его пьесах живет идея активности добра — в «Кладе», «Снежной королеве», «Двух кленах», «Обыкновенном чуде», «Повести о молодых супругах». Ученый в «Тени», Ланцелот в «Драконе» — живые воплощения этой идеи. Есть у Шварца сценарий «Дон Кихот». Какой «программный» финал в этом сценарии! Вот уже лежит Ламанчский рыцарь на смертном одре, и его угасающее воображение то альдонсирует Дульсинею, то дульсинирует Альдонсу. Он борется со смертью, и он побеждает ее во имя вечного боя за истину и добро.

Русская литература знает много концепций Дон Кихота. Тургенев рассуждал о Рыцаре Печального Образа в знаменитой речи «Гамлет и Дон Кихот», о которой писал в своих конспектах Плеханов. Герцен «отодвинул» в прошлое «Дон Кихотов революции», ратуя за новый тип революционера, за борца — реалиста из породы молодых штурманов грядущей революционной бури. Но Шварц видел Дон Кихота иным, чем те, с кем спорил Герцен. У него он труженик и воин, народный заступник и рыцарь добра. Дульсинея говорит про его «натруженные руки», Санчо просит его сказать ободряющее «словечко на рыцарском языке». И Дон Кихот произносит в финале тираду, полную активной веры в активность добра. «Сражаясь неустанно, — говорит он, — доживем, доживем мы с тобою, Санчо, до золотого века. Обман, коварство и лукавство не посмеют примешиваться к правде и откровенности. Мир, дружба и согласие воцарятся на всем свете. Справедливость уничтожит корысть и пристрастие. Вперед, вперед, ни шагу назад!»

Читаю я эти слова, и мне кажется, что говорит их сам Евгений Шварц, как говорит он и устами пламенного Ланцелота, и устами умного, скромного, милого, непоколебимо убежденного в силе правды и добра Ученого.

«Проповедь» добра у Шварца ничем не походит на «всеобщее примирительное похмелье», над которым некогда насмехался Энгельс. Оберегая и защищая принципы нашей социальной общности, Шварц умел гневаться и ненавидеть, когда создавал образы Тени и Дракона, Голого короля и Бургомистра. Он умел воспитывать презрение к подлости и пошлости, непримиримость к насилию, обману и злу. Он был активным, атакующим гуманистом. И садясь за пишущую машинку, Шварц всегда — в произведениях из современной жизни и в «пересозданиях» чужих сюжетов — видел все свои решения в свете главной задачи: борьбы за советскую, социалистическую нравственность.

Евгений Львович был отличным товарищем. Он радовался успехам литераторов, приветливо встречал молодых, идущих в литературу. И при этом он был человеком требовательным, человеком безукоризненного вкуса.

Были у него, разумеется, и свои особые привязанности в литературе. Он чтил и любил С. Я. Маршака, ценил его подвижническую борьбу с педологами за право на сказку, воображение, условность. Он и сам в двадцатых годах выстрадал эту борьбу вместе с Маршаком, Чуковским, Брянцевым, Деммени, Лебедевым, Еленой Данько и другими талантливыми художниками. Когда в Ленинграде — незадолго до смерти Шварца — чествовали Маршака, Евгений Львович не мог выступить на этом юбилее, но продиктовал свою приветственную речь в магнитофон. То были слова признательности и любви.

Шварц нередко вспоминал товарища юных лет — покойного Н. М. Олейникова. Он любил повторять некоторые шутки этого «новейшего Козьмы Пруткова».

«Проходит в штанах обыватель, летит соловей без штанов», — процитировал как‑то Шварц Олейникова, увидев некоего кинооператора в стиляжных брючках, вывезенных откуда‑то из‑за границы.

Высоко ценил Шварц прозу А. И. Пантелеева за точные слова, за прекрасное знание детской психологии, за уважение к ребенку. Он и сам умел уважать маленького читателя и зрителя, взывая к тем чертам его сознания, которые предвещали в нем взрослого, и щедро «потрафлял» его любви к игре и зрелищу.

Он уважал литературу мужественную, без сантиментов и слащавой литературщины. Во многом сам романтик, он любил романтику, идущую от жизни, неотрывную от почвы действительности. В основе его поэтических «вымыслов» всегда лежала реалистическая, социальная, нередко острополитическая мысль. Его Ланцелот прямо, отважно смотрел в глаза Дракону, Ученый смотрел чистым, открытым взглядом в нечистые глаза своей Тени, — то были вызовы на битву. Шварц и в Андерсене любил поэзию жизни, прочно связанную с земной почвой.

Однажды я рассказал Евгению Львовичу, как моя маленькая дочка отозвалась об одной прочитанной ею новелле про Андерсена, в которой было много романтических условностей и сентиментальных мотивов (ночной дилижанс, таинственная спутница, вздохи и слезы — «маленькие алмазные капли»), но Андерсен нисколько не походил на создателя мудрых и сильных сказок. «Как грустно, — заметила девочка, — я думала, Андерсен совсем не такой».

Я рассказал про этот маленький эпизод Шварцу, и он, ни словом не отзываясь о новелле, сказал, что его «дорогой Ганс — Христиан» далеко не был ангелом и не носил крылышек. Потом он сказал, что искусство — всегда жизнь, а не колдовство и что его краски не должны быть такими красивыми, как на леденцах или в плохих цветных фильмах. Таким краскам не верят, особенно дети с их чистым, незамутненным, ненатруженным взглядом на мир и людей.

В молодости Шварц был актером. Став литератором, он никогда не порывал своих связей с театром. Все его пьесы написаны с точным сценическим «расчетом». На его пути ему посчастливилось встретиться с режиссером, который стал другом и истолкователем его пьес. Я говорю о Николае Павловиче Акимове.

Но и для Акимова встреча со Шварцем явилась важным событием. Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что «Тень» стала для Акимова таким же спектаклем, как для Вахтангова «Принцесса Турандот». Без этого спектакля, поставленного впервые еще в предвоенные годы, трудно представить облик Театра комедии. Акимов превосходно передал на сцене чудесный стилистический сплав этой пьесы — сказки, но сыграл ее прежде всего как сатирический спектакль с глубокими социально — реалистическими корнями.

Мне посчастливилось видеть и другую талантливую постановку «Тени», созданную ныне покойным Густавом Грюндгенсом в 1947 году в Берлине на Камерной сцене Немецкого театра имени Макса Рейнгардта. В этом спектакле была гораздо обстоятельнее, чем у Н. П. Акимова, прочерчена романтическая линия пьесы — линия Ученого и Аннунциаты. В ту пору я жил и работал в Берлине, бывал на репетициях «Тени» и мог убедиться на премьере, как восторженно была принята пьеса Шварца прогрессивно настроенными немцами.

У меня сохранилось письмо, написанное Густавом Грюндгенсом незадолго до берлинской премьеры «Тени» (письмо датировано 29 марта 1947 года). В нем замечательный режиссер подробно характеризует исполнителей главных ролей и общий стиль постановки, делится своими тревогами и сомнениями. В этом письме содержатся чудесные характеристики образов пьесы, — говорится, что Аннунциата должна «звучать так чисто, как народная песня», что в Ученом должен жить дух «вечного стремления». В фигуре Тени режиссер хотел выразить нечто глубоко посредственное, «ничуть не демоническое, бледное, второстепенное». Мир, окружающий Тень, он видел, как «декадентский, который можно наилучшим образом подчеркнуть, ориентируясь на некоторые полотна некоторых французов эпохи «конца века» — от Мане до Тулуз — Лотрека». «Мои надежды направлены к тому, чтобы голоса Ученого и Аннунциаты, — иначе говоря, голоса живой и деятельной жизни, — пробились сквозь пестрый калейдоскоп», — так кончалось письмо Грюндгенса.

Вместе с тем Густава Грюндгенса тревожил вопрос о зрителе. «…Русский зритель, — писал он мне, — как я полагаю, естественно идентифицируется с Аннунциатой и Ученым… При постановке пьесы в Германии, особенно в Берлине (и особенно у посетителей берлинских премьер), это может оказаться не так». Получив это письмо, я поехал к Грюндгенсу. Мы долго говорили о пьесе, о Шварце, о чарующей силе его гуманизма. Мы решили, что Шварц в трактовке Грюндгенса должен покорить и завсегдатаев берлинских премьер. И мы не ошиблись.

«Тень» была встречена превосходно, тепло, отзывчиво. Она вызвала широкий отклик в берлинской прессе. Известный писатель и театральный критик Фриц Эрпенбек писал в рецензии: «Действие ее (пьесы. — А. Д.) уходит своими корнями в пестрый мир сказок Ганса — Христиана Андерсена и братьев Гримм и даже в какой‑то мере в романтику Эйхендорфа и своеобразную социальную критику Э. — Т. — А. Гофмана. Эту пьесу меньше всего хочется назвать «пьесой» — она поэтическое создание, полное лирики, юмора и ума… Бурные, бесконечные аплодисменты в конце спектакля (который не раз прерывался рукоплесканиями) говорили не только в пользу автора, режиссера и исполнителей, но и в пользу самой публики — немецкой публики, демонстративно приветствовавшей новую жизнь, новую человечность, оптимистический гуманизм советского искусства». Впрочем, на премьере не обошлось и без анекдота: в тот момент, когда слетела с плеч королевская голова Тени, в разных местах зала поднялись его королевского величества офицеры английской оккупационной армии и покинули театр…