Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи — страница 21 из 57

Как большинство людей (больших и маленьких), я даже любила быть немножко напуганной страшными сказками. Но… изо всех своих цыплячьих сил я сопротивлялась отвратительному! Мой рот кривился, из глаз бежали ручьи… Рёвом я выражала протест негодному йеху!

…Ставши взрослой, сестра как-то притихла и скромно поступила в Детский сад воспитательницей. Куда девались её «характерец», её отчаянность, её фантастичность? «Она с неба звёзд не хватает, — говорил отец, — зато это хорошая, скромная — настоящая тургеневская девушка». Но я-то знала, что иногда и тургеневские девушки с неба звёзды хватают. Особенно в детстве. Просто это очень трудно потом доказать… Потому что они за собой ведь ничего не записывают. Хотя изустно прямо-таки на ходу, на каждом шагу творят свою повесть и свою мифологию. Потом их затягивает рутина. И одарённость их, быть может, недюжинная, пропадает навсегда, — как то письмо, провалившееся в тартарары… И полученное непримиримыми антиподами на противоположном полушарии нашей планеты.

1990-е, 2002

Из песни слова не выкинешь

… мне хотелось бы, чтобы хоть изредка вступал хор.

Г. К. Честертон

В Детский сад?! Мне это сильно не понравилось. Мне вовсе не улыбалось изгнание из родного дома: стены его ещё не успели мне надоесть!

Я представила себя на месте Мальчика-с-Пальчика; отверженца, которого родители сговорились одного в тёмном лесу оставить! (Теперь мне казалось, что одного.) И хотя названный «тёмный лес», то бишь здание Детского сада, находился от нас всего шагов за полтораста, даже виднелся — напротив — из наших окон, — это не утешало. Может быть, как раз лучше — кабы подальше от нас всё это было устроено? Подольше бы тогда продлился путь к неприветливому учреждению… Хотя бы и лесом на самом деле пройтись! Лесом из сказок Перро…

Я знала: там, в доме напротив, ждут меня (то есть как раз не ждут!) чужие, которых я и так всегда дичилась, но с которыми, по крайней мере, ещё не оставалась — нос к носу — одна!

Запротестовать? Зареветь? Взбунтоваться? Но что-то, смутно похожее на гордость, заставило меня смолчать. И, проглотив обиду, подчиниться новым обстоятельствам.

«И пошёл я в люди»…


До времени умолчу о первом впечатлении от Детсада. Который (как не верить заранее собранным сведениям!) совсем даже не САД был, а попросту дом. Тот самый, — видневшийся из окна. И (так и есть!) ничего другого за собой не таивший. Умолчу (то есть пока совсем немного скажу) о впечатлении от его внутреннего вида и суетного убранства; от пестроты игрушек, валяющихся на полу, от крика и шума, как на базаре, от детского многолюдства. И о своей нелюдимости, защитно обострившейся при виде (и звуке!) всего этого веселья, распространяться долго не стану. Достаточно будет сказать, что Детский сад не обманул моих наихудших ожиданий.

Но в своей непреклонной решимости немедленно и бесповоротно впасть в уныние, я ещё не подозревала, что и здесь найдутся вещи, которые вскоре… если и не спасут положение, то как-то всё же… смягчат мою злую участь.

И, можно сказать, я получила смазку для своих кандалов! Речь о вещах, лучших для меня, чем любые игрушки (из-за которых я застала весь Детский сад вдрызг передравшимся!). Речь о вещах, имеющих отношение к Искусству, — музыке, танцу! «С отрадой, многим незнакомой» отметила я взглядом разноокрашенные ивовые обручи, развешанные по стенам; они заставляли задуматься о их предназначении. Большие блестящие медные тарелки (из которых, надо полагать, никто не ел?), сияя вдоль стен, внушали почтительный страх… Но постепенно робость проходила, сменяясь первыми понятиями о музыке и сцене. Вот металлические какие-то треугольники — их звякнувший ответ, — цзынннь… Вот настоящая балалайка! Впервые в жизни увидела я тогда… кастаньеты! Робея перед их знатностью, взяла в руки, попробовала на звук… И это было для меня значительное событие, — чуть ли не равное путешествию в Испанию! Езде в незнаемое на пиренейских мулах! (Смутные представления обо всём этом я получила от больших домашних книг с несравненными картинками, которые мы часами рассматривали вместе с сестрой, сидя на полу…)

Как выглядело моё вхождение в детсадовскую самодеятельность? Проверял ли меня кто-нибудь на музыкальный слух и на мой, не особенно громкий, голос? Память решила от меня навсегда это скрыть. Зато я помню себя… — уже сразу в ансамбле!

В детском ансамбле, куда, если не ошибаюсь, — без низкопотребной делёжки на «худших» и «лучших» (привычка тех, кто «Из грязи да в князи»!) были призваны и приняты все желающие. Вплоть до самых шкетских шкетов, чьим инструментом иногда являлась обыкновенная расчёска, завёрнутая в папиросную бумагу, — та, в которую дудеть. (Мы с сестрой тоже это пробовали: получалось — чем пронзительней, тем лучше!)

Каждый человек (кроме Козлова-Вякина) чего-нибудь да стоит. Это неоспоримый факт. (Придёт время — и в сонетах «Есть гениальность ночи» и «Народ» я попытаюсь это по-своему выразить.) Но не может же быть, чтобы идеальный музыкальный слух был СРАЗУ У ВСЕХ! В случае Детского сада — у всего учреждения враз? Если не подставлять «ножку», стезю свою найдёт каждый, но ведь не обязательно — в музыке? Право, не знаю, чем это объяснить, но ДИССОНАНСОВ НЕ БЫЛО. Прорвись в ансамбле хоть один, — он запомнился бы мне на всю жизнь!

Быть может, феномен объяснялся тем, что все грехи нашего оркестра дружески покрывал баян дяди Пети Копылова? Властно вмешиваясь в происходящее, повелительно направляя весь поток в должное русло, он так роскошно умел взреветь — этот его баян! С поистине королевской щедростью — направо и налево, точно княжества, раздавал он великолепные звуки! А ничтожные, привходящие (если они были) втягивал в недра свои, и там — уничтожал, перемалывал, перетирая и перерабатывая их в нечто безопасное для общества и даже — с той секунды — удобоваримое. Так, — отмеченные Полигимнией[20] или забытые ею, — ВСЕ ДЕТИ БЫЛИ ЗАНЯТЫ; в пении, в дудении, в кручении рукояток разных трещоток, — все были нужны, довольны и счастливы. И совсем не было, — на всём свете не было! — безголосых, либо лишённых слуха!

Не вспомню никого и такого, чтобы валандался вне ансамбля; чтобы каким-то образом, тоскуя, появился бы вдруг с наружной его стороны, пиная соринку…

А располагались мы все на нескольких широких ступенях летней террасы Детсада, — открытых на улицу, на свежий воздух, — «Откуда льётся мир и где увидишь всех»…[21]

Дан приказ: ему на запад,

Ей — в другую сторону.

Уходили комсомольцы

На Гражданскую войну, —

пели дети и воспитатели; пели друзья и родственники тех и этих, случившиеся тут же, у нашего ансамбля под рукой; пели иногда и подоспевшие отдыхающие санатория и, наверное, работники клуба (из которого в Детсад просочились вышесказанные литавры, — тогда могло показаться, что и сквозь стену!)… Лица у всех были серьёзные, задумчивые, честные. И свежий летний зелёный запах травы подымался около нас, поющих, — особенно внятный при первом, едва заметном, повечерении.

Ты мне что-нибудь, родная,

На прощанье пожелай.

Начни я только перечислять песни нашего репертуара, боюсь, одни их названия затормозили бы весь рассказ, так много их было…

По военной дороге шёл в борьбе и тревоге

Боевой восемнадцатый год, —

гремели мы изо всех сил, —

Были сборы недолги, — от Кубани до Волги

Мы коней подымали в поход.

Среди зноя и пыли мы с Будённым ходили

На рысях на большие дела;

По курганам горбатым, по речным перекатам

Наша громкая слава прошла.

А надо было ВИДЕТЬ, какого рода коллекция типов выкрикивала эти слова! На всех на нас были белоснежнейшие жабо, достойные натурщиков Ганса Хальса («Помнят псы-атаманы, помнят польские паны Конармейские наши клинки!»), а на макушках — настоящие черноблестящие цилиндры, для дополнительной элегантности сдвинутые ещё и немного набекрень, — все — в одну сторону:

Веди ж, Будённый, нас смелее в бой!

Пусть гром гремит, пускай кругом гроза!

Мы беззаветные герои все

И вся-то наша жизнь есть борьба!

Прошу представить себе компанию, одетую по-буржуйски, но ведомую в бой красным командиром! Замещал которого (наверное, временно?) дядя Петя-баянист, со своей стороны тоже — в жабо и в цилиндре, щеголевато и залихватски сдвинутом на ухо!

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперёд…

И не напрашивается ли здесь (для сравнения) «дивизия» (или, вернее, рота) незадачливых и франтоватых лондонских шпионов, которые тоже были не прочь попасть в передрягу, не снимая белых перчаток, и которые Г. К. Честертоном так броско нарисованы в романе «Человек, который был Четвергом»? Но всё это, конечно, не совсем всерьёз говорится; нетрудно догадаться, что были мы, так сказать, всего лишь ДЖАЗ-БАНДОЙ, одетой, как, вероятно, положено быть общеевропейским джазменам (и отчасти — хористам) по тогдашней буржуйской моде. Она вступала, конечно, в некоторое противоречие с нашими боевыми песнями, — тем более, наверно, забавное, что несоответствия на этом не завершались. Ведь, говоря кстати, лишь только с макушки и до плеч мы были экипированы во всё буржуазное, а дальше — от плеч вниз — одеты кто во что горазд; от платьев с безрукавками и (латаных иногда) штанов на лямках — до каких-нибудь ситцевых сарафанов и до любой бумазеи, ветхой и пёстрой, как летняя бузина… Сверху до плеч — буржуи. Ниже, до пят — пролетарии! И как же иначе? «Чуть бой снова», — вперёд, плоёные воротники и чемберленовские головные уборы!