Мягкая ткань. Книга 1. Батист — страница 23 из 50

Она пожала плечами, уверенная в том, что связано.

– Нет, Вера, – уверенно сказал он. – Ваши сны о другом.

– О чем? – робко спросила она.

– Не знаю. Сейчас принято говорить: они связаны с вашей прошлой жизнью. Но, может быть, это как раз жизнь будущая. Я этого не исключаю.


Еще до того, как в их доме появился Весленский, в марте 1917-го, в самый разгар событий, она познакомилась с Яремичем, художественным молодым человеком. Он привязался к ней прямо на улице, стал заходить, а увлекся вдруг Надей, это было немного смешно, но совсем не обидно, так вот именно этот Яремич впервые рассказал ей о том, что казалось ей далеким, а стало близким.

Яремич подружился потом с доктором, и они много времени стали проводить вместе.

В рассказах Яремича было много мальчишеской бравады, он смешно хмурил брови, когда говорил, но Вере все равно было интересно.

Одним из первых был его рассказ о солдатах, которых заставляют стрелять лежа. Вера никак не могла понять зачем, и тогда Яремич важно ей объяснил: чтобы они не могли целиться в воздух. Этот иезуитский прием начальства настолько потряс Веру, что она очень хорошо представила себе солдата, лежащего на животе, раскинув ноги. Солдат тяжело сопел и пытался прицелиться в воздух. Но не получалось. На уровне его глаз были ноги, животы, головы, окна первых и вторых этажей, и офицер бил солдата по спине нагайкой – почему нагайкой? – или саблей плашмя, крича ему в ухо: стреляй, слышишь!

Еще Яремич рассказал о пулеметах, которые ставят на крышах, поэтому получалось, что пули летят отовсюду: и сверху, и снизу. Вера не понимала, откуда столько демонстраций и перестрелок в городе, днем она спокойно ходила по улицам и ничего подобного не слышала. «Но, Вера Марковна, – укорял ее Яремич, – а что же вы хотите, чтобы стрельба была как на фронте?» Настоящая стрельба в городе случалась довольно редко, а вот отдельные случаи бывали постоянно, например, городовых, которые ставят пулеметы на крышах, время от времени убивали и, как с гордостью рассказывал ей Яремич, сбрасывали с верхних этажей домов

Вот летящего сверху человека в фуражке, эполетах, при шашке и револьвере Вера представляла себе плохо, в ее мыслях эти городовые превращались в каких-то птиц и улетали к Балтийскому заливу.

– Вы что-то недоговариваете, Яремич! – сердилась она. – Или переговариваете.

– Да что вы, Вера Марковна! – Он густо краснел и, как всегда, когда стеснялся, просил еще чаю.

Надя этих рассказов просто не переносила – ей становилось дурно, – и она уходила.

Яремич смеялся.

Между тем многое из того, что молодой Надин ухажер говорил тогда Вере, было сущей правдой – тех революционных дней, о которых ныне принято вспоминать с ласковой ностальгией, как об исключительно мирной революции.

Нет, она не была ни мирной, ни доброй, ни светлой.

Хотя все действительно ходили с красными бантами.


Вот что записывал дядя Яремича, один петербургский художник, в своем дневнике в те холодные солнечные мартовские дни:

«Мне, однако, кажется, что все еще может “обойтись”. С другой стороны, не подлежит сомнению, что нарыв созрел вполне и что так или иначе он должен лопнуть… Какие мерзавцы или, вернее, идиоты все те, кто довел страну и монархию до такого кризиса!

Горит Окружной суд (от нас в этом направлении едва заметное зарево). Приказами Государя Дума и Государственный совет распущены. Однако на сей раз “это не пройдет”, ибо уже выбрано нечто вроде Временного правительства (!!) из 12 лиц, в состав которого вошли: Милюков, Маклаков (думский), Родзянко и Керенский. Только что, впрочем (сейчас 10 с половиной вечера), Добужинский по телефону передал, что этот “комитет” уже распался. Петербургский градоначальник будто бы ранен. Казаки отказываются стрелять и братаются с рабочими.

Я по-прежнему спокоен (не ощущаю щемящей внутренней тревоги – что было бы вполне естественно), однако и не разделяю оптимизма более доверчивых людей. Но во что я решительно не верю – так это в какую-то осмысленность всего того, что творится, в какую-то планомерность.

Я сам еще не слыхал ни одного выстрела. Впрочем, я не выхожу второй день. Не из трусости, а потому что тяжело подыматься на шестой этаж пешком, так как лифт не действует. Электричество все же горит, вода идет, да и телефон, хотя и с задержками, действует. Никакого обещанного “настроения Пасхи”».


Между тем, «обещанное настроение Пасхи», несмотря на чудовищное количество нелепых жертв, погибших от случайных пуль, от казачьих налетов и прочего, все-таки постепенно воцарялось в городе.

Люди стояли порой в ожидании чего-то целыми часами. Конечно же, это было ожидание чуда. Вера это понимала. В отличие от других, она совершенно не вслушивалась в слова записных ораторов, в чтение газет вслух (собственно, именно этим занимались на большинстве летучих митингов, сотнями проходивших в то время в Петрограде, – читали газеты вслух), не интересовалась ответами каких-то представителей, которые за неимением лучшего иногда забирались на фонарь, на парапет моста, рискуя сверзиться в ледяную воду, – нет, она смотрела на лица, пытаясь узнать среди стоявших рядом людей тех, кто приходил к ней в снах, с кем делила там кров и пищу, с кем совершала длительные прогулки, утомительные поездки, делала работу, нянчила детей и порой, как ей казалось, делила мужей, хотя, конечно, в точности определить это занятие она бы не решилась. Одно Вера знала точно: с тех пор как началась революция, чудовищные эти сны стали ей сниться гораздо реже. И еще – те люди, из снов, перестали появляться на улицах. Она их больше не узнавала.

Однажды в апреле, когда на город пролился один из первых весенних дождей, холодных и бурных, она стояла на таком митинге, только совсем маленьком, в районе Большой Морской, внимательно наблюдая за лицами, как вдруг какой-то старик, повернувшись к ней, спросил:

– Что вы здесь делаете, барышня? – Его лицо под зонтиком было полно искреннего удивления.

– Я жду, – просто ответила Вера.


Наконец, доктора вызвали в комиссию.

Это случилось ровно на переходе, переломе, когда в Петрограде стояла немыслимая жара, когда случились эксцессы, как бы зверствовала полиция, но никого арестовать не смогли, Ленин спрятался, и вдруг окончательно стало понятно, что ничего они не смогут – ни удержать власть, ни предотвратить голод, ничего…

Но из-за того, что стояло лето и по старой привычке многие из города убежали на дачи, в деревню, в Крым – город был странно, легкомысленно пуст, настроение было у доктора совершенно бодрое; сделав несколько обследований, проведя несколько бесед и поработав в архиве с документами, он окончательно все понял, во всем разобрался, к его науке, как выяснилось, это не имело ровно никакого отношения, что же касается судьбы, он тут был ни при чем, хотя и сочувствовал, насколько мог, но, с другой стороны, то ли из-за жаркого лета, то ли из-за романа с Верой, вспыхнувшего столь внезапно, что он был захвачен им целиком, ему вдруг стало казаться, что власти потеряли к этому процессу всякий интерес, что ситуация сама собой доползет до какого-то разрешения, что родственники их вывезут, обменяют на какие-нибудь там дипломатические уступки, что лето в городе не способствует революции: душно, жарко, лениво, что все как-нибудь образуется и он тем временем уговорит Веру оставить родителей и уехать с ним в Киев, а если это не получится, ну что ж, он останется с ней, будет где-то здесь работать…

Как вдруг его вызвали в комиссию.

Называлась она довольно смешно, а именно: Комиссия по обследованию темных сил, и, когда доктор рассказал об этом Вере, та захохотала сначала, звонко и весело, а потом осеклась и спросила:

– Это что, правда?

– Конечно.

– Боже мой, – покачала она головой. – Что же их ждет?

– Не знаю, – сказал доктор, не в силах оторваться от ее глаз.

Революция положительно произвела гигантские изменения в его личной жизни, теперь он понимал это твердо, но осмыслить этот факт до конца так и не смог.

Возглавлял комиссию некто Кульнев, товарищ прокурора или судейский из какой-то неблизкой губернии, Саранска, Самары, Симбирска – в общем, где-то на Волге. Это был желчный сухой интеллигент служивого типа, одетый всегда во что-то черное, с глубоким шрамом на щеке – свидетельством бурной студенческой юности, борьбы с сатрапами. К отчету, который доктор представил письменно, Кульнев отнесся поначалу настороженно.

Глухо кашлянув и закурив, он попросил доктора более подробно коснуться некоторых моментов. Моменты эти носили интимный, даже, скорее, гинекологический характер, и доктор недовольно поморщился.

– Поймите, Василий Степанович, – сказал он. – Во всем этом, как бы это сказать помягче, очень велико влияние общественного мнения.

– В каком смысле? – нервно вскинулся Кульнев, разминая очередную папироску.

В своем отчете (в этой его части) доктор основывался на беседах с лейб-акушером, профессором, замечательным старичком Д. Оттом. Он успел с ним поговорить еще ранней весной, вскоре после событий и отречения, поэтому Отт был настолько испуган, что выложил все сразу, без экивоков и надувания щек. Да и сам вопрос, как показалось доктору, был чрезвычайно прозрачен.

Сидя в своем кабинете, Отт нервно потирал большие красные руки, ибо помещение было нетоплено.

– Алексей Федорович, – жалобно обратился он тогда к Весленскому, – вы должны понять, что известие о рождении очередной царской дочери вызывало вздох разочарования. По всей стране! От Камчатки до Карпат. А их было четыре! Четыре дочки! И уж если даже офицеры собственного полка ее императорского величества встречали рождение дочерей со злорадством, недостойными, похабными, извините меня, шутками, обвинениями, и это, заметьте, были офицеры ее полка, то что уж говорить о других? Свет встречал бедных малюток хохотом. Хохотом, понимаете? Никто уже ничего не боялся. Вообще все это приняло уже анекдотический характер. То был