– Я не иностранец, я немец, – обиженно сказал его попутчик.
Француз хмыкнул.
– Считайте, что я вас зарегистрировал, – сказал он, отдавая им документы. – Или вы, граждане, желаете сегодня поспать в тюрьме?
– Нет! – ответил за них обоих Даня.
– А вам, молодой человек, – строго ответил жандарм, – я желаю как можно быстрее оказаться дома.
Когда они остались на перроне одни, немец пристально посмотрел на Даню. В этом взгляде была благодарность, но был и немой вопрос.
– Не знаю, – сказал Даня, – что такое на меня нашло. Но я бы не дал просто так вас побить. Это неправильно. Слава богу, оказался смелый кондуктор.
– Вы едете в Россию? – спросил немец-француз. – Ведь может так получиться, что мы с вами встретимся на поле боя… через некоторое время.
– Вы же подданный Франции! – удивился Даня. – Разве это возможно?
– Теперь я уже не знаю, все может быть, – со вздохом ответил попутчик и пошел искать гостиницу.
Даня долго смотрел ему вслед. Случай в поезде перевернул многие его представления о Европе. Она оказалась совсем другой, чем он думал.
И Даня… поехал дальше.
Теперь он не знал, хочет ли скорей добраться до Марселя. И хочет ли снова увидеть море. Плыть пароходом целых три дня показалось ему невыносимо скучным. Вначале он решил побывать в Вене, Варшаве. Затем изменил план и решил возвращаться домой по-другому: через Данциг, Лёбау и Вильно.
Поезда еще ходили по расписанию, и, хотя Даня ожидал со дня на день, что его могут интернировать, арестовать, отправить в какой-нибудь пересыльный лагерь и чуть ли не расстрелять, ехать короткими промежутками, с пересадками, остановками, каждое утро решая заново, куда направиться сегодня, ему показалось гораздо безопаснее и надежнее. Он застревал в маленьких городках, ночевал в дешевых пансионах, завтракал в привокзальных буфетах; десятки ратуш, магистратов и мэрий, сотни церквей и костелов, станций проплывали перед глазами, он вдруг почувствовал себя в потоке, он видел много семей, которые точно так же, как он, еще вчера, еще несколько дней назад спокойно отдыхали, гостили у родственников, купались, загорали, а потом вдруг снялись с места и поехали с сумками, чемоданами, детьми, престарелыми мамашами, хромыми дедушками, сиделками, нянями, целым табором, пересаживаясь с поезда на поезд, тратя последние деньги, заполняя все летние салоны, кафе и рестораны, где они ели, пили и бурно, мрачно, истерично обсуждали свой бюджет, свои отношения, свое будущее, текущую политику, перспективы войны. Всех интересовало, когда она кончится и когда будет побежден враг, неважно, кто подразумевался – немцы, французы, австрийцы, русские, англичане, – враги были у всех свои, но все они вместе, вся эта потревоженная, взбаламученная, сошедшая с ума Европа требовала ответа и, не находя его, куда-то спешила, а спеша – оставалась на месте. Общее движение захватило всех: во Франции он видел сборные пункты, где формировались батальоны, тысячи людей, заполняющих маленькие казармы, теснящихся на улице, уныло марширующих по шоссе, лежащих в чистом поле, прямо на траве, на пшенице или на клевере, со всей амуницией, оружием, вещмешками; в Австрии, выйдя со станции, он сразу упирался взглядом в толпу, подобострастно окружавшую офицеров в золоченой, невероятно богатой форме, в старомодных головных уборах, со стеками и кортиками, саблями и рапирами на ремнях, они были похожи на дорогих лошадей, у них был одинаковый взгляд – нервно-рассеянный, снисходительно-встревоженный, вокруг них увивались девицы, дамы, мамаши всех мастей в особых нарядах, запах духов был настолько силен, что кружилась голова; эти австрийские офицеры не занимались формированием команд, это делали пузатые прапорщики, которые на разных языках – мадьярском, венгерском, сербскохорватском – зычными голосами собирали на площадях разношерстный сброд, которому вскоре суждено будет превратиться под командованием доблестных офицеров в австрийскую армию. Даня удивлялся, что все эти люди – а их было так много порой, что они закрывали все видимое пространство до горизонта, – ехали умирать, и он, в сущности, тоже, ведь и его заберут на фронт, и ему дадут в руки оружие, если, конечно, вообще возьмут: евреев всегда призывали неохотно. Впрочем, и здесь – в Инсбруке, Граце, Зальцбурге – его провожали подозрительными взглядами, но он не обращал внимания – оказалось, в толпе так легко затеряться, особенно ему, бедному студенту, путешествующему почти без вещей, – подолгу сидел на площадях этих маленьких городков, где официанты выставляли все новые столы, накрывая их белыми скатертями – наплыв был столь велик, что деньги текли рекой, – сидел и смотрел на эти старые, вечные дома, на черепичные крыши, острые шпили, на тающие в небе зыбкие и благородные очертания Европы; Даня хотел запомнить ее, запомнить буквально все, каждую деталь и каждую краску, какая-то странная, тревожная тоска, сосущая под ложечкой, подсказывала ему, что он больше никогда этого не увидит, не прикоснется, не потрогает, и он всем своим сердцем хотел дотронуться до всего, что видел, – странная, мятущаяся, всклокоченная, нервная, раздражительная, долгие ночи уже не спавшая, склонная к рыданиям и смеху, вздыбленная Европа казалась ему еще милее, еще роднее, чем та, прошлая, застывшая и спокойная…
Это было странное путешествие, продолжавшееся почти месяц. Даня сильно поиздержался. Но выхода не было, он сам выбрал такой длинный путь домой и не жалел об этом.
Почти в каждом городе Каневский покупал открытку или целый набор на память, иногда это были гравюры, иногда фотографии, изображавшие главную площадь, или главный собор, или иную достопримечательность: в Инсбруке, например, это была гора, в Мюнхене – Пинакотека; практически везде он заходил в музеи и картинные галереи, если они были открыты, не миновал и зоопарков, парков, лодочных станций, каруселей, смотровых площадок, карабкался по лестницам на все колокольни, покупал иллюстрированные дешевые журналы с карикатурами то на немцев, то на французов, то на Николая II, то на Франца Иосифа, то на Вильгельма, рассовывая по кармашкам своего необъятного саквояжа эти картинки и иногда сам недоумевая, что за страсть его охватила; впоследствии, в течение всей своей жизни, он будет постепенно расставаться с этой коллекцией – часть подарит знакомым и друзьям, женщинам и детям, часть продаст букинистам, часть утратит при переездах, но коллекция все-таки не исчезнет совсем: Берлин, Варшава, Вена, Париж сохранятся в ящиках стола в виде закладок в толстых томах его библиотеки, на дне чемоданов, в коробках из-под обуви, на шкафах, под слоем газет. Многие из этих открыток имели его автограф, он посылал их домой, не надеясь, что скоро дойдет и дойдет ли вообще: дорогие мама и папа, я скоро приеду, не волнуйтесь, привет из этого города, где я остановился на один день… дорогие мама и папа, вам пишет ваш блудный сын Даня, не обижайтесь на меня, не волнуйтесь, я уже почти приехал, осталось потерпеть еще одну недельку – эти открытки он хотел оставить детям, дочерям и сыну, и, когда те говорили: ну папа, ну это опасно, давай выбросим на помойку, ты же знаешь, какое сейчас время, он отвечал ласково, но твердо: дорогие дети, этим открыткам уже много лет и если я до сих пор жив, то, может быть, и благодаря им тоже. И все же они исчезали одна за другой: Будапешт, Грац, Данциг… исчезали, как годы его жизни, полные сил и озорства, мужества и терпения, полные всего того, что составляет жизнь каждого мужчины, дожившего до зрелости, но тогда Даня этого не знал, тогда он просто прикидывал свой дневной рацион из расчета: чашка кофе, круассан или ватрушка, тарелка супа, вечером кусок хлеба и яблоко, если повезет, и открытка, обязательно открытка, одна в день. Иногда это были не городские виды, а какие-нибудь дамочки, одетые по моде тех лет, сценки любви, всякое озорство, «люби меня, как я тебя», но обязательно с названиями, он катастрофически не мог запомнить названий, поэтому и покупал открытки, чтобы не забыть, чтобы оставить навечно в своей памяти эти дорогие сердцу места, эту магическую географию. «Что же происходит, – спрашивал он себя ночью в неудобных прокуренных номерах, где иногда просто не удавалось заснуть, – с тем же успехом я мог остаться там, ведь Мари думает, что я давно уже дома, ждет письма, волнуется, а я все еще гуляю, брожу, трачу последние деньги, путешествую, как турист, может быть, все-таки я должен был остаться?.. Нет… И откуда это непрестанное горькое чувство последней радости, последнего свидания, ведь Европа не женщина, не живое существо, а конгломерат причудливых впечатлений всего лишь, но почему мне кажется, что я ее тоже никогда не увижу, почему?»
Все эти фривольные открытки, которые он сначала покупал по необходимости, за неимением нужных ему с городскими видами, также во множестве остались в его коллекции на долгие годы; это были, конечно, отнюдь не обнаженные дамы с пышными формами, в чулках, в откровенных позах, со всеми подробностями, а просто дамы, одетые вполне пристойно, с нравоучительными надписями в пузырьках, вылетавших изо рта, или просто изящным цветным шрифтом поверху: «Добродетель», «Моя верность будет тебе наградой», «Дорогой воин, Франция ждет тебя!», «Во славу Господа», «Немецкая семья» и прочая, прочая, их он потом тоже любовно, пристально изучал, на них была запечатлена самая что ни на есть средняя европейская женщина, то есть сама Европа, со всеми своими характерными чертами, бытом, своей фигурой, одеждой, мебелью, запахом (да, порой открытки передавали даже запах, специфический запах дешевых духов) – в основном то была женщина строгая, но живая, добродетельная, но вполне способная на порок и страсть, пылкая, но в то же время сдержанная, сентиментальная до приторности и способная на терпение и страдание, манерная, но простодушная; открытки излучали несовершенство этой породы, человеческого вида и были совершенны в своей пошлой, вульгарной простоте; таковы же были встреченные им во время пути женщины, причем все, независимо от возраста, миловидности, семейного положения, национальности, вероисповедани