Одесса.
Огромные дома, палящее солнце, отраженное в высоких окнах, чудовищная вечная спешка, волшебная суета, цоканье сотен копыт по булыжнику, свистки городовых, кислые запахи южного города, шелест времени, мальчишки-газетчики, свет вечерних фонарей, женские лица, и все это не просто застывало перед тобой картинкой, а словно бы летело, двигалось, одна проекция наползала на другую, как будто пространство было сжато чьими-то сильными пальцами, искажено и оттого в нем образовались странные изгибы, рваные края, время сочилось сквозь эти дыры, не успевая загустеть и остановиться, и Даня с изумлением и восторгом замирал иногда где-то в середине необъятной Потемкинской лестницы, задрав голову вверх – наблюдая время.
Это таинственное двигающееся (живое) пространство здесь, во Франции, было заменено на пространство неподвижное, очерченное, строгое, четко разделенное на верх и низ, на запад и восток, на дома и деревья, где куски времени никуда не двигались, не выпадали из своей проекции, все находилось в строгом соответствии самому себе. Небо висело над головами, как большой потолок, деревья послушно укрывали людей от солнца, люди вежливо улыбались друг другу, красные крыши накрывали спокойные удобные дома, запахи еды и цветов, которые продавались всюду в летнее время, укутывали воздух, как газовый шарф, – это были понятные свежие ароматы, в которых нельзя заблудиться.
Ровное соответствие, соразмерность и архитектурная точность встречалась ему во всем, что он видел вокруг. В маленьких кафе, где никогда не бывало даже в обеденное время больше пяти-шести посетителей, ему приносили еду на больших белых тарелках, таких же белых, как накрахмаленные фартуки гарсонов, столы блестели от чистоты, точно так же как графины и высокие стаканы, в которых плескалось красное столовое вино; посетители курили после обеда вкусно пахнущие сигары и пахитоски, но главное – всюду стояла чинная тишина, прерывавшаяся лишь негромкими голосами и случайными звуками с улицы. Даня доставал деньги и расплачивался за свой праздничный обед (в обычные дни он обедал дома, в пансионе), разглядывая с неослабевающим изумлением французские купюры и монеты – это было еще одно волшебство Европы, потому что денег, которыми снабжали его родители, хватало ровно на ту жизнь, которая была ими запланирована: пансион, воскресный обед раз в неделю, обучение, мелкие расходы, небольшая страховая сумма на непредвиденные обстоятельства. Не больше и не меньше.
С появлением в его жизни вулканических прогулок непредвиденных расходов стало, по правде говоря, намного больше.
Дане потребовалась новая обувь, вернее, он купил тяжелые грубые ботинки для прогулок по горам, причем не одну, а две пары – для себя и для Мари. Свою пару, когда они возвращались в город, она отдавала ему, и приходилось прятать ее походные башмаки в рюкзаке, а дома – еще и от хозяйки, что было не так-то просто. Потом Даня купил плед, чтобы можно было отдыхать во время прогулок, и стал еще больше денег тратить на книги. Но самое непредвиденное из расходов – это были его подарки.
Лупа. Зачем ей лупа, это толстое оптическое стекло на ручке? Однако она радовалась, как ребенок пяти лет, носила всюду с собой, разглядывала жуков, муравьев, траву, случайные предметы, свои пальцы на ногах и на руках, и это доставляло ей какую-то несказанную радость каждый раз, когда Мари вспоминала, что у нее есть эта лупа.
Затем были солдатики. Наполеоновские маршалы, гвардейцы, барабанщики и гренадеры, наши драгуны и казаки – раскрашенное олово, дешевые ярмарочные поделки, но исполненные с любовью; коллекция росла, и серьезная девушка, изучавшая философию и право, по вечерам играла на столе в старинные сражения, хихикая над своей крошечной армией и устраивая пальбу из игрушечных пушек – правда, шепотом, чтобы не услышал папа.
Марки, монеты, кусочки янтаря, лотерейные билеты, примитивные конфеты в железных банках, фотографические открытки со знаменитостями и далекими городами, карты Европы и мира, деревянные гребни, бусы, заколки в форме рыбки, над которыми она почему-то тоже хохотала, но брала с такой горячей благодарностью, от которой он чуть-чуть сходил с ума.
Пришлось отказаться от воскресных обедов с солидными кусками жареного мяса в кафе, но это нисколько не было обременительно для него: сэкономленных денег как раз хватило на все то новое, что появилось в его жизни.
Хозяйка пансиона смотрела на него порой загадочно-вопросительно, но ничего не говорила.
Эта самая хозяйка, пожилая одинокая дама, была для Дани (одно время, когда он ею интересовался и даже слегка следил за ней, изучая ее повадки) воплощением европейского духа, упорядоченности и функциональности. Она все делала вовремя, иначе за пансионом было не уследить: записывала расходы, аккуратно расплачивалась с зеленщиком, молочником, угольщиком, кухаркой, прачкой, в комнатах всегда хорошо пахло, на кухне в любое время дня готовилась еда, часы никогда не опаздывали, постельное белье менялось точно в срок, и если разбивалось стекло, ломались стулья, а ураган или ливень нарушали привычное течение пансионной жизни, все чинилось сразу же, на следующий день, и даже следов стихийных бедствий нельзя было найти уже через сутки, будь то спиленное во дворе дерево или сорванный с крыши флюгер-петушок.
Иногда ей бывало скучновато, и она вечером выпивала рюмочку сладкого вина, подолгу беседовала с постояльцами о жизни, раскладывала пасьянс, гладила свою кошку, тихонько плакала, перелистывая старые семейные фотографии – это был нормальный живой человек. Каждое ее душевное движение было настолько открыто и прозрачно, по-человечески понятно, спокойно, естественно – кашляла ли она, простыв на сквозняке, ругалась ли с прачкой, хандрила при наступлении сырой мрачной зимы, – что можно было только поражаться, насколько ее душа вписана в окружающее пространство и время, как архитектурно точно выстроен этот нехитрый, даже слегка казенный домашний уют вокруг нее (но без этого, пусть и чужого дома Даня бы просто пропал на чужбине, он любил этот свой угол и любил мадемуазель Катрин, потому что человек не может жить нигде и ни с кем) и как она строго соответствует ему: всем этим взбитым подушкам, свежим скатертям, супницам, половникам, скучным белым изразцам на печке и высоким светлым окнам с широченными подоконниками.
Это был настоящий европейский человек, который абсолютно соразмерен своей жизни, предан ей, который всегда выполнял свои обязательства и требовал того же от других, который никогда не выплескивался из берегов, сохранял одинаково прелестную и свежую форму, не стареющую от времени, относился ко всему с трезвой разумной улыбкой и ничего не боялся.
Пожалуй, вот именно это, последнее, а именно: бесстрашие мадемуазель Катрин – занимало Даню больше всего.
Дело в том, что… он никак не мог поверить в это бесстрашие. Уют и скромное благополучие, которые он видел вокруг, были ему чрезвычайно симпатичны, и даже некоторая скука окружающего мира нисколько его не раздражала, и он любил одиночество; и то, что весь этот французский мир был прохладно-спокоен по отношению к нему, к его делам, его глубоко устраивало, верней, стало устраивать через некоторое время после встречи с Мари. Но… ему почему-то постоянно казалось, что здешние люди что-то скрывают. Скрывают истово, планомерно.
Он тщательно искал проявления хоть какого-то страха или какой-то боли, несоразмерности, неправильности – и не находил. И в бедных пригородах, где дороги были покрыты угольным шлаком или песком, где слышались из домов пьяные голоса, пахло грязью и лица женщин порой бывали грустны и несчастны, а дети играли прямо на улице, – и тут он в конечном счете обнаруживал всю ту же европейскую соразмерность, соответствие всего всему.
Даже бедность казалась тут уютной и открытой. Нигде не было неизвестности.
Единственным исключением оставалась Мари.
У нее была тайная жизнь, у нее были страхи, у нее была отчаянная жажда неизвестности.
Ее тайной жизнью стал он, Даня. Странно, но в этом маленьком городке никому не было дела до того, с кем она ходит по горам. Она здесь росла чужой, и никто не обращал на нее внимания. Тем не менее Мари тщательно соблюдала конспирацию. Добившись от родителей разрешения на свои одинокие прогулки, прочертив маршруты, обозначив часы, она шла навстречу Дане, буквально дрожа от страха. Встречались они, конечно же, не в городе, а у какой-нибудь дорожной развилки или одиноко торчащего дерева. Добираясь до условленного места, Мари переживала страшные муки – ей казалось, что ее увидят и разоблачат, что Даня не придет, что на нее нападет корова или бородатый, плохо пахнущий мужчина (последний психический фантом, впрочем, вызывал у нее противоречивые чувства), но когда все опять складывалось так, как задумано, она просто полыхала от счастья!
Это было именно то, чего она хотела: страх, неизвестность, приключение, победа! Кровь настолько ударяла ей в голову, что она первые несколько минут ничего не соображала и хохотала в ответ на каждое его слово.
Даня просил, чтобы она познакомила его с родителями.
– Да они же сразу догадаются! – кричала она. – Ты дурак? Они сразу поймут, куда я ухожу из дому, они нас выследят и поймают, тебя будут подозревать в самом плохом! И выгонят из твоего колледжа, мой папа – знаменитый человек, он промышленник!
– А почему, интересно, меня будут подозревать в самом плохом? – удивлялся Даня. – Может, это тебя будут подозревать в самом плохом?
Иногда она делала так: ложилась на подстилку, раскидывала руки, раздвигала ноги, превращая свое тело в подобие анатомического рисунка Леонардо, и начинала говорить вещи, которые Даня не всегда до конца понимал:
– Ты знаешь, я могу умереть от счастья, когда солнце вот так светит, но при этом я постоянно думаю: а если оно когда-нибудь разозлится и спалит нас всех? Ты никогда не испытываешь такого чувства?
– Нет, – отвечал Даня, сидя рядом и стараясь не смотреть на нее.