– Граждане! В то время как наша народная республика напрягает последние силы, в ее молодое тело впиваются, как гремучие змеи, как ядовитые вши…
Тут все-таки Надя на секунду потеряла сознание, но ее привели в чувство, и она снова стала слушать речь о том, что только свобода от государства, от власти немногих, от паразитов, пьющих кровь трудового народа, только дорога к свободному труду и свободной воле, а вот есть такие, которые не понимают, которые думают на старый манер, старыми словами, а старыми словами сейчас думать нельзя, надо думать новыми словами, и зря надеются те, кто не верит в творческие силы масс, а творческие силы масс, они разобьют оковы, и никакого спуска не дадут они, эти творческие силы масс, тем, кто вбивает клин между разными народами республики, между ее трудящимся людом, пытаясь возродить гнилое семя черносотенства и национализма, но, с другой стороны, коммунисты обманывают простой народ и отнимают у него драгоценные плоды революции, эти священные плоды свободы, и вот сейчас, вот в эту минуту, должны проявить сознательность и свободный выбор, назло всем врагам и всем лживым измышлениям, и в этот момент Надю стали потихоньку, очень медленно выталкивать, вернее даже не выталкивать, а как-то ласково вести, даже не ласково вести, а как-то незаметно передвигать в самый центр этой сельской площади, она как будто плыла по воздуху, не понимая, что с ней происходит и как ее могут передвигать в пространстве одной силой мысли, и постепенно, очень медленно, под слова есаула Почечкина, она двигалась вперед и свободного пространства перед ней становилось все больше и больше, и ей на этой нестерпимой жаре становилось все прохладнее и прохладнее, пока не стало совсем холодно и пока она не очутилась одна перед строем вооруженных людей, тачанкой и Даней.
Даня закрыл глаза.
Смотреть на Надю не было сил. Но когда он снова открыл их, Надя уже стояла на коленях. Вероятно, ноги ее все-таки ослабели, но, вместо того чтобы рухнуть, она согнула их в коленях и приобрела – с трудом, но все-таки приобрела – устойчивое положение. Так стоять она еще могла.
Даня понял, что сейчас он набросится на этих вооруженных людей, и Почечкин убьет его из своего огромного маузера, как когда-то он убил купца Дементьева, точно так же на глазах множества людей, возможно, такой же огромной толпы, чем снискал себе уважение и почет. Но одна мысль вдруг остановила его.
Эта мысль была настолько странной, что она колом застряла в его груди, не давая выдохнуть и глотнуть, он крупно вздрогнул, и только тогда сердце забилось опять ровно, это была мысль о том, что Надя навсегда, на всю оставшуюся жизнь (если он останется жить) станет его спасительницей, станет источником жизни его, причиной его жизни, и отныне он всю жизнь будет не просто ей должен, нет, он обязан будет ее спасти – спасти от всего окружающего мира. От всей его гнусной и изощренной жестокости, от черноты и мерзкой избыточной подлости. Способен ли он на такое?
Даня задумался, и в этот момент есаул закричал:
– Так что же ты молчишь, женщина? Не имеешь права молчать! Народ тебя слушает!
И стало очень тихо.
И Надя, сначала закашлявшись и засмеявшись, вдруг тонко и отчетливо крикнула:
– Пощадите!
На самом деле она крикнула: пощадите моего ребенка, но последних двух слов никто не расслышал, потому что все силы она потратила на первое.
Есаул довольно улыбнулся и крикнул:
– Что решаем, граждане? Кричите, не стойте столбом!
И граждане стали кричать: да пусть живет, да нет, не надо такого, но были и другие, что кричали: бей жидов, смерть коммунистам, долой самодержавие, к стенке его, но женские голоса, их было больше и они были звонче, они заглушали эти, и постепенно эти становились тише, а те слышнее, Даню здесь уже многие знали или хотя бы видели, и многие догадывались, что хитрый есаул не хочет ссориться с красными, и кричали, как надо, и Надя наконец потеряла сознание, а Даню быстро увели, и есаул махнул рукой в последний раз, выстрелил из маузера в воздух и приступил к раздаче купонов на подсолнечное масло.
Проезжая через год (более чем через год) мимо этого места, Даня Каневский даже смотреть не стал на знакомые очертания станции, ни о чем не стал спрашивать, но потом ему все равно рассказали, что Почечкина все-таки ночью пристрелили свои, вот те самые охмелевшие и разомлевшие от власти народные казаки, а гимназисток еще успели спасти, но Светлое разграбили подчистую, и многих, очень многих своих верных граждан народная республика после этого погрома недосчиталась, но потом, еще через некоторое время, расстреляли и погромщиков, и все народные республики, все, сколько их было, всех оттенков и мастей, стали советскими и влились в одну большую, одну правильную украинскую республику, и хотя лихая кровь перестала литься, но расстрелы не прекратились, и постепенно жизнь стала счастливая и советская, счастливая и советская, счастливая и советская, думал Даня, засыпая под стук треклятых колес[3].
Глава третья. В стене (1920)
Впервые Вера отказалась есть рыбу тогда, в том году…
Это событие доктор запомнил прекрасно, потому что оно его очень рассмешило. На недоуменный вопрос – а в чем же дело? – Вера опустила глаза и глухим упрямым голосом ответила: я не могу… Позднее, уже когда они переехали в Киев, она все-таки начала покупать сначала соленую, а потом и свежую рыбу на рынке, но в очень ограниченных количествах и только для него.
И лишь за год до своей кончины Вера наконец дала послабление и впервые приготовила пирог с вязигой по маминому рецепту.
А причина была вот в чем.
Тогда они жили в Яблуновке, и по четвергам, ближе к ночи, в кабинете доктора Весленского выстраивалась длинная очередь из евреев, неудачно проглотивших рыбью кость. В основном это были еврейские мамаши с детьми, но попадались и вполне взрослые мужчины, и старики со старухами. По четвергам всем полагалось есть рыбу, и они истово ее ели. Рыба была речная, местная, причем страшно костистая – щука, карп, покупали ее с утра на рынке или просто у рыбаков на пристани и радостно несли домой, громко делясь с соседями праздничным настроением и свежими новостями. Затем хозяйки яростно чистили рыбу и готовили ее – жарили в масле на сковородке, варили в кастрюле, отваренную откидывали на дуршлаг, крутили, заправляли опять же маслом, зеленью, перцем, чесноком. Постепенно рыба превращалась в божественное лакомство, которое поедалось всем населеньем Яблуновки, поедалось страстно, после молитвы и после прекрасного душевного разговора о том, что будет, когда настанет другое время.
И венцом всего этого ритуала становилась мрачная очередь в кабинет доктора. Лишь иногда очередь была прилично-молчалива, пристойно-тиха, но чаще она была наполнена живым рычанием, рыганием, иканием, ворчали мамаши, хныкали дети, еле слышно напевая себе под нос, чтобы легче переносить боль, сидели взрослые мужчины в шляпах и сюртуках. Вера никак не могла понять, почему они носят эту одежду. А что ты имеешь против этой одежды, недоумевал доктор Весленский, ну потому что это прошлый век, это странно, время застыло, здесь ничего не происходит, ты не находишь, раздраженно отвечала она, да нет, я не нахожу, многие из этих людей занимаются самообразованием, читают книги, да я знаю, что они читают книги, многие евреи читают книги, ты конечно сделал огромное открытие, и я тебя с ним поздравляю, но я говорю совершенно о другом, а про что ты говоришь, да ну тебя, ты сам знаешь, что не прав, да, я не прав, но и ты не права, что отказываешь им в праве носить ту одежду, какая им нравится. На самом деле доктору очень нравилась эта черная одежда, казавшаяся пусть немного вычурной и театральной, но приводившая в восторг своим благородством, а вот обычай есть по четвергам рыбу он ненавидел, потому что, конечно, эта привычка превращала ночь с четверга на пятницу в сущий ад: запахи, доносившиеся изо всех еврейских ртов, сводили его с ума, особенно первое время, потом он немного привык.
Он бы с удовольствием вешал на нос бельевую прищепку, но она мешала стетоскопу, и невозможно было бы толком заглянуть в горло, при этом приходилось бороться и с неожиданными последствиями этой странной еврейской болезни, например, с «народными» средствами, применяемыми при неудачном заглатывании рыбьих костей: неумеренным поеданием черных корок, которые сами по себе способны вызвать прилив желчи, или же использованием «тошнотных» трав, от которых можно получить инфаркт при слабом сердце у стариков, или залезанием мамиными пальцами в детские рты, – это приводило детей в такое состояние, что рот они захлопывали, казалось, уже навсегда, навеки. Другие же посетители кабинета открывали его так широко, таким страшным образом, что немедленно получали вывих челюсти, и ее непременно нужно было тут же вставить назад (а получалось не всегда), что приводило опять к «непереносимой» боли.
Из-за одного этого можно было стать антисемитом, но доктор почему-то им не становился. Лишь однажды, когда людей, проглотивших рыбью кость, оказалось в его приемной всего шестеро, и все это были маленькие беззащитные дети, он быстренько все поправил и все вытащил, а потом вышел на воздух, взглянул на луну и перекрестился. Наверное, в этом было что-то антисемитское, как доктор он вообще не должен был испытывать никаких индивидуальных чувств к этим еврейским ртам, но он испытывал и продолжал испытывать до самого конца своей практики. Маленькие и большие, со вставными челюстями и золотыми зубами, беззубые, с редкими молочными и мощными коренными, подточенные кариесом и аккуратно залеченные, нежные женские и грубые мужские, глубокие глотки и розовые десны – все они были искажены болью и дискомфортом, напряжены и сведены судорогой, все они еще недавно наслаждались прекрасной речной рыбой, которой богаты эти места, и все они понесли