Мягкая ткань. Книга 2. Сукно — страница 21 из 71

И верно, отмечал позднее про себя Весленский, гонения на религию коснулись евреев в той же мере, что и всех остальных. Были закрыты практически все синагоги, все йешивы, все молельные дома, разрушены тысячелетние традиции и стерты обряды, никаких моэлей, коэнов и шойхетов не осталось и в помине, память о том, что все это значит, хранили лишь еврейские фамилии, но и их стеснялись, их исправляли, что было вполне естественно в этой новой сияющей эпохе, все исправить и все изменить к лучшему. Когда кидали в костер еврейские свитки, доктор ходил смотреть, это было в Киеве, в районе вокзала, в какой-то двор на телегах деловито свезли свитки со всего города, дворники нанесли деревянных ящиков, какую-то сломанную мебель, облили керосином, вспыхнуло до уровня второго этажа, обуглились листья на клене, «ничего, ничего!», бодро и весело крикнул кто-то, имея в виду, что пожара не будет, стояли старые евреи и тихо плакали, некоторые даже в кипах и талесах, черных котелках и сюртуках, все как положено, это были последние рыцари старой буквы, тех древних символов, с помощью которых люди на папирусе и коже молодого быка первыми в мире чернилами нарисовали любовь, верность, понимание, знание, душевную робость. Люди буквы стояли рядом и смотрели в огонь, доктор смотрел вместе с ними и на них, ему было горько, но поделать он ничего не мог, требовалось доказать, что эти свитки и книги имеют ценность и нужно их сохранить, но доказывать было некому, все кончилось. Молодежь, увидев, что старый еврейский мир разломан до основания, яростно бросилась в новую жизнь, служить наступавшей уже тогда новой сияющей эпохе. Евреи, впрочем, вовсе не были в этом одиноки. Так поступала молодежь всех национальностей.

– Дело не в том, что многих убьют, – говорил Янкель Эфрос Весленскому. – Дело в том, что это станет можно.


Прокатывались волны погромов и через Яблуновку. Как ни была она мала и тиха, но банды наведывались порой и сюда.

Евреев обычно разбирало по домам русское и украинское население, часть пряталась в лесах, кто-то оставался в лавке, возвращаясь домой после налета, женщины порой падали с рыданиями на землю, увидев застреленных и разрубленных пополам людей – пожары, как правило, удавалось потушить… Но такое случалось, в целом, нечасто.

За свое прикрытие евреи платили соседям из той части Яблуновки, что за киевским трактом. Платили постепенно, частями, отдавая то белье, то посуду, то более ценные вещи, но платили. Соседи, как правило, никого не выдавали. Но иногда выдавали. Тогда евреи не платили. Уговор дороже денег.

Все это, впрочем, как предполагал доктор, происходило и в других селах Украины.

Отличие Яблуновки было в том, что девушек тут замуровывали в стену.


Это была старая крепостная стена, оставшаяся не то от кочевников, не то от поляков, не то от русских – никто этого не знал. Стена врастала в холм и с одной стороны входила в землю, а с другой представляла собой собрание старых камней, по видимости совершенно бессмысленное и потерявшее вид человеческого сооружения. Но это на первый взгляд, потому что были камни, которые вынимались. В стене оказалось пустое место, которое постепенно превращалось в пещеру, выложенную бревнами, холодную и темную, освещавшуюся, впрочем, лампадами и свечами в случае надобности. Кто впервые придумал использовать это место для временного убежища, в какие века жители Яблуновки впервые забрались сюда, чтобы спастись от врага, никто уже не помнил, однако евреи и русские передавали это место, схрон, из поколение в поколение, как главную тайну своего села.

Для того чтобы не допустить погромов, евреи выбирали человека, который дежурил на холме, откуда было видно дорогу. Из леса она шла таким образом, что даже самая быстрая лошадь не могла доскакать до села, миновав это открытое взгляду место – оставалось каких-то полчаса, чтобы спрятаться, но, как правило, этого хватало. Дежурный соглядатай выставлялся даже ночами, но если ночи были излишне темными, девушек прятали на всякий случай.

Таких случаев было всего три или четыре, но каждый раз за Верой приходили и вежливо просили пройти вместе со всеми.

К схрону вела практически скрытая от глаз тропинка. По ней, через кусты малины, крапивы, сквозь боярышник, сквозь все колючки и шипы, шли друг за другом тридцать пять еврейских девушек, шли привычно быстро, с бледными от испуга лицами, неся в руках узелки с едой и плетеные бутылки.

Воды в пещере не было.

Не все семьи соглашались на это. Были и такие, что предпочитали прятать своих дочерей в лесу, в каких-то незаметных тихих местах. Но к таким относились плохо, считали, что это ненадежно и глупо, да к тому же и нарушает общественное правило.

Когда Вера впервые узнала, что ее относят к разряду еврейских девушек, она очень удивилась. А я-то тут при чем, сказала она, и доктор принялся терпеливо объяснять, что в обычной, мирной жизни, действительно, она ни при чем, она, во-первых, уже не девушка, что особенно важно, во-вторых, она жена доктора, что еще важнее, в-третьих, она пришлая, городская и даже не считающая себя еврейкой, но в том-то и дело, что во время войны, а сейчас именно война, все эти существенные отличия, существенные детали отходят на второй план, а на первый план выдвигается нечто, что радикально отличает одного человека от другого – пол, возраст, национальность и другие подробности, которые человек в своей обычной жизни даже как-то не всегда осознает или, по крайней мере, не придает им такого уж существенного значения. На первый план выходят видовые особенности человека.

Как сложно, пожимала плечами Вера, нельзя ли попроще, так что же все-таки является главной видовой особенностью, то, что я, еврейка по рождению, или что я на твоем языке, девушка, то есть молодая женщина, и то и другое, пожимал плечами в ответ доктор, сложно это как-то разделить, это одно понятие – ты еврейка, а для погрома это едва ли не главная история, а почему, почему, говорила Вера, объясни мне, что это значит, как это может быть, почему в наше время это происходит, этого я не могу тебе объяснить, отвечал доктор, иногда человечество идет не вперед, а назад, так бывает, это случайные шаги назад, случайные, несущественные, но в рамках истории они могут занять жизнь целого поколения, неужели ты искренне веришь, что история идет назад, я не верю, но послушай, я просто боюсь, пока мы здесь, ты должна это сделать, хотя бы для меня, доктор возвышал голос, и Вера замолкала.

Так она попала в группу еврейских девушек Яблуновки.

Впрочем, среди этой группы были, конечно, и молодые матери, и замужние дамы, которые готовы были оставить свой дом и мужей, такие шли в схрон вместе с детьми и даже младенцами, но их было совсем немного, бросать дома, имущество и мужей на произвол погромщиков никто не хотел, надежда на то, что женщину с детьми все ж таки пожалеют, еще оставалась, позднее Весленский долго думал над этим, что в этой последней надежде на святость домашнего очага, на неприкосновенность матери с детьми на руках, на неуязвимость материнского начала, что-то в этом было от наивной библейской веры, от житейского опыта, а что-то – от незнания, и пришел к выводу, что незнание сыграло тут все-таки главную зловещую роль, люди просто не могли поверить в то, что мать с детьми на руках убьют так же спокойно, изнасилуют так же просто, как и всех прочих. Если бы евреи действительно знали, как это бывает, но они не знали, они не верили, никакие волны погромов не могли их научить этому знанию – когда начинается погром, обычные правила жизни кончаются и начинаются правила совсем другие, но один урок они все же усвоили: девушки являются для мародеров такой же главной добычей, как золото, серебро и иные ценности; в этом была правда погрома, его высшая справедливость – не просто убить и разорить, а уничтожить совсем, именно для этого нужны были молодые девушки, чтобы горе стало великим, а последствия непоправимыми. Поэтому здесь, в Яблуновке, придумали такой выход.

Выход, на взгляд доктора, также был слаб и непрочен. И в Фастове, и в Киеве, и в Елисаветграде евреев подвергали страшным пыткам не просто так, забавы ради – всегда искали деньги, и точно так же могли пытать и выпытать местонахождение девушек, но бог миловал, и все кончалось каждый раз хорошо.

Еда, вода, свечи – все это в схроне было, в ограниченном, конечно, количестве, но пользоваться всем этим было нельзя – надо было тянуть до последнего, ну во-первых, из гигиенических соображений – еда привлекала крыс, вода была драгоценна, огонь пожирал свежий воздух, если кто-то хотел по нужде, нужно было идти как можно дальше по коридору, что было страшно и к тому же несколько противно, поэтому никто тут не ел, не пил, свечей не жег, сидели или лежали на подстилках в темноте, и днем и ночью, что было совершенно все равно, вся надежда была на мастериц рассказывать, на художественное слово, и если до появления Веры были рассказаны все известные в Яблуновке истории про графа Милорадовича и его страшные обычаи забирать невинные души, пить живую кровь и все такое прочее, то после появления Веры начались просьбы рассказать что-то другое, чему вас там научили, и Вера, немного поупрямившись, начала с древнегреческих мифов, потом продвинулась к Гомеру, затем перешла к рыцарским и прочим средневековым историям, а закончила на Дон-Кихоте. По дороге, конечно, приходилось пояснять, сколько в Петербурге у них было комнат, и как она познакомилась с доктором, и какие в гимназии учителя были ничего, а какие противные, и сколько же пришлось отдать денег, чтобы попасть в эту самую гимназию еврейской девушке, и правда ли, что в Петербурге сейчас носят вот так и вот так, но все-таки основное течение не прерывалось, и хотя многое приходилось объяснять – и кто же такие эти ахейцы, и почему Медея должна была убить собственных детей, и зачем прекрасные дамы не выходили замуж, что же именно этому могло помешать, иногда у Веры пересыхало горло и ей давали немножко попить, а иногда она уставала, а еще иногда, уже привыкнув к темноте, она вдруг видела, что вокруг нее почти все заснули, а которые поодаль, те тоже молчат и их не слышно, вот эти-то моменты были самые ее любимые, и пожалуй, именно ради них, а не из страха или из послуш