ания, она шла сюда. Страх не был главной причиной, умереть Вера была готова, готова давно, она считала, что во время погрома надо умереть быстро, но она считала также, что умереть быстро – это всего лишь дело сноровки и ума, но даже если смерть будет мучительна, все равно это будет смерть, пусть медленная, но смерть, и не в этом дело, гораздо больше она боялась потерять своего Весленского, и ходила она в пещеру все-таки потому только, что ей было любопытно, до какой-то крайней степени любопытно пережить все это, и вот здесь, вот в эти тихие минуты, она действительно вдруг ощущала то, зачем сюда приходила. От еврейских девушек шло сияние, или свечение, она не знала, как лучше сказать, но она видела его абсолютно ясно, в темноте оно было то розовым, то каким-то перламутровым, слабым, но оно точно было, оно не было выдумкой или мифом, она видела, как светились лица, глаза, руки, как сам воздух наполнялся этой эманацией, этим веществом духа, и она пыталась понять, что же это такое, вот они сидят, как загнанные на насест курицы, в темноте, голодные, замерзшие, стучат зубами от страха, в плохом, даже вонючем воздухе, но все равно есть это свечение, откуда оно, это, может быть, сияние девственности, женского начала, в которое Вера не совсем верила, или все-таки это что-то другое – предчувствие жизни, той жизни, которая таится в лоне, и она опять вспоминала эти слова, что родить – это была бы хорошая мысль, и опять беззвучно смеялась.
Девушки были очень разные, далеко не всех Вера знала по имени, но ее знали все, одни были миловидные, другие совсем некрасивые, какие-то даже уродливые, были тонкие и толстые, были косые, были наглые, одни смотрели на нее довольно злобно и молча, другие старались понравиться и были добродушны, в том, что их всех загоняли сюда, вглубь пещеры, было даже что-то унизительное, как будто бы они не совсем люди, люди должны были страдать, терпеть, убегать, ждать, то есть как-то действовать, их же складывали сюда аккуратно, как устриц в корзину, потому что в каждой устрице была жемчужина, верней жемчужины пока не было, но была такая возможность. Собственно, их всех объединяла эта физиологическая возможность, этот механизм – пережив боль, что-то отдать в мир, раскрыть створки, с треском и болью. Пытаясь постичь этот парадокс, Вера думала о Весленском, ведь она тоже переживала не только радость, но и боль, когда он входил в нее, это было порой мучительно, особенно на первых порах, все-таки мужчины это что-то ужасное, даже в таком благородном варианте, что же говорить о неблагородных, но именно от них берутся жемчужины, именно они заносят этот песок внутрь, господи, ну неужели это и есть загадка жизни, о которой она прочитала столько книг, сопоставляя эту смерть (погром) и эту жизнь (родить от Весленского – это была бы хорошая мысль, устрицы, курицы, в общем вот это все), – Вера понимала, что, пожалуй, ответ правильный, потому что подлинным ответом на погром, на это мужское гнойное смертельное зверство, могла быть только жизнь. Не месть, не ответный удар, не ответные казни и пытки, не разрушение их семей до седьмого колена, не смерть их матерей и их детей, нет, а именно – спасение жизни. Это был наиболее сильный ответ.
Погружаясь в это слабое свечение, которое окружало спящих девушек в те редкие минуты, когда они отдыхали и не просили ее говорить, рассказывать, забалтывать страх, Вера вдруг понимала, что евреи и тут нашли правильный ответ.
Продолжение рода и расселение, распространение своего семени на их земле – только это могло быть ответом.
Мы будем жить, думала Вера, мы будем жить, а вот вы – вы все умрете.
Однажды Вера все-таки отказалась идти в пещеру.
Одной из причин было то, что «Дон-Кихота» она уже рассказала, а что рассказывать дальше – пока не придумала. Все варианты, которые крутились в голове, казались ей неподходящими – Золя, Мопассан, Флобер, может быть Диккенс? – нет, все это было не то, она хотела идти к Эфросам, чтобы посмотреть их библиотеку, но постеснялась, и кроме того, была и еще причина – девушки все настойчивее спрашивали ее о таинствах брака, им страшно хотелось знать, как это происходит, кто же еще, как не жена доктора, должен был им все это рассказать. Но Вера упорно отказывалась говорить о том, что происходит в постели, ей было стыдно, мучительно, она краснела в темноте и отнекивалась, переходя на книги, постепенно это стало заметно, кое-кто начал над ней подшучивать, тихо, но внятно, а может быть, у вас ничего нет, может быть, ты соломенная вдова, может быть, у тебя невестина болезнь, ты не можешь, ты не позволяешь ему, может быть, ты порченая, может быть, ты не такая как все, почему, зачем ты молчишь, все это порой говорилось по-еврейски, но Вера все равно понимала, эту интонацию ни с чем нельзя было перепутать, она погружалась в этот стыд с ужасом, потому что ей нечего было стыдиться, но она физически не могла подобрать слова. Может быть, рассказать им «Мадам Бовари», думала она, но и это не подходило, они все равно припрут ее к стенке и потребуют ответа, самые добродушные шикали на злых, но злые побеждали, этого нельзя было никому рассказать, ни Весленскому, ни их матерям и отцам, ей казалось, что когда-нибудь они просто разорвут ее на части от любопытства, она их уже боялась, в них вселился какой-то дьявол.
И когда в очередной раз прибежал дежурный, ударил металл по металлу возле синагоги, сигнал тревоги, и все повскакали со своих мест и вышли из своих домов, она вдруг сказала Весленскому, что не пойдет, как это так ты не пойдешь, послушай, сейчас некогда об этом думать, нет, это невозможно, я не могу, я потом тебе объясню, пожалуйста. Хорошо, сейчас не время. Он взял ее за руку и грубо потащил за собой, в дом на русской половине Яблуновки, где его обычно держали, он был русский доктор и не прятался на чердаке, просто осматривал больных, с удивлением глядя на этих пришлых незнакомых вооруженных людей, которые скакали куда-то и зачем-то ему мешали, а вот Веру пришлось бы спрятать. Но девушки, увидев, что Веры с ними нет, тоже отказались идти, они стали кричать, что не пойдут без нее, что им тоже надоело все это, и так нечестно, что они такие же люди, что нет, ни за что, возникла паника, люди бегали по улицам и кричали, матери били дочерей по лицу, дети визжали от ужаса, отцы готовились умирать, кто-то кричал, что нужно было создавать отряды еврейской самообороны, как в других селах, другие кричали в ответ, что у них в Яблуновке нет столько молодых мужчин и столько ружей, и потом, они не местечко, не шеттл, а просто село Яблуновка, тут полно других людей, нужно и о них немного подумать. Приближался страшный час расплаты. Тогда доктор еще раз стукнул ржавым топором о железную рельсу и быстро объяснил, что делать. Когда отряд ворвался в село, он увидел странную картину – горели огромные костры возле трех домов, в них бросали все, что попадется под руку – скатерти, столы, стулья, одежду, бутыли, книги, возле костров лежали на земле люди, накрытые рогожей, рыдали женщины, и доктор щупал пульс у одной из лежащих.
– Что у вас такое? – спросил начальник отряда.
И доктор, медленно повернувшись к нему, ответил строго и сурово, как можно более строго и сурово:
– Похоже, у нас тиф.
Потом он никогда не мог этого забыть, это было предвестье, ложь спасла от беды, но накликала беду, это было невероятное испытание, он никогда не врал.
Отряд в ужасе ускакал в лес.
Девушки были спасены. Тиф в деревне начался через две недели.
Эта была тяжелая быстрая эпидемия, молниеносно поразившая все село, но Вера не заболела. Может быть, это случилось потому, что она все время была с доктором, она не отходила от него ни на шаг. Она падала от усталости с ног, но была рядом с ним, за его спиной постоянно, он орал на нее, гнал ее, бил, но все было бесполезно – и это, в конечном итоге, ее защитило. Спасли деревню, однако, не только знания и умения, но и деньги: были куплены медикаменты, и у красных, и у белых, подпольно, тайно, споро, доктор провел сход, объявил дежурства, все подчинялись ему беспрекословно, воду носили, вещи сжигали, не жаловались, только много пели, и эти протяжные угрюмые песни доктор тоже запомнил надолго – было трое умерших, но через месяц напряжение спало, и он смог заснуть.
Спал доктор три дня, а проснулся в какой-то тоске.
Объяснить эту тоску он сразу не смог.
В деревне был праздник. Его потащили туда, на улицу, где стоял длинный стол, заставили пить водку, Вера уже была пьяна, много смеялась, отпевали умерших и радовались живым, все одновременно. Оба священника – русский и еврейский – ходили вокруг стола и о чем-то тихо разговаривали, они говорили друг с другом, впервые за все время, а доктор вдруг ощутил жжение в груди, и сначала испугался, что заразился, но потом отлегло – нет, это было жжение другого, метафизического происхождения: ему захотелось домой, к больным, к операционному столу.
В середине двадцатого года большевики окончательно взяли Киев, война откатилась к новой польской границе и на юг, евреи Яблуновки стали наводить справки, и выяснилось, что киевскую квартиру у доктора сначала уплотнили, а потом реквизировали и возвращаться ему некуда.
Между тем он тосковал все больше и больше.
Послушай, говорила ему Вера, давай поживем еще здесь, возможно, я рожу от тебя ребенка, возможно, у меня получится, только здесь, где я окружена заботой и вниманием, здесь все условия, необходимые для этого, для зачатия, ты что, не понимаешь, и она тихо, медленно смеялась, но доктор, улыбаясь этому смеху, потом отворачивался, ему было больно и он не хотел этого показать. Еще через зиму, когда он уже вроде бы свыкся, и постарел, и стал ленивым, и много курил, его вызвали к себе самые главные старики и сказали, что помогут купить квартиру.
Алексей Федорович, сказал самый старший из них, просто запомните этот день. Больше ничего не нужно.
Вера так и не родила.