Мягкая ткань. Книга 2. Сукно — страница 22 из 71

ания, она шла сюда. Страх не был главной причиной, умереть Вера была готова, готова давно, она считала, что во время погрома надо умереть быстро, но она считала также, что умереть быстро – это всего лишь дело сноровки и ума, но даже если смерть будет мучительна, все равно это будет смерть, пусть медленная, но смерть, и не в этом дело, гораздо больше она боялась потерять своего Весленского, и ходила она в пещеру все-таки потому только, что ей было любопытно, до какой-то крайней степени любопытно пережить все это, и вот здесь, вот в эти тихие минуты, она действительно вдруг ощущала то, зачем сюда приходила. От еврейских девушек шло сияние, или свечение, она не знала, как лучше сказать, но она видела его абсолютно ясно, в темноте оно было то розовым, то каким-то перламутровым, слабым, но оно точно было, оно не было выдумкой или мифом, она видела, как светились лица, глаза, руки, как сам воздух наполнялся этой эманацией, этим веществом духа, и она пыталась понять, что же это такое, вот они сидят, как загнанные на насест курицы, в темноте, голодные, замерзшие, стучат зубами от страха, в плохом, даже вонючем воздухе, но все равно есть это свечение, откуда оно, это, может быть, сияние девственности, женского начала, в которое Вера не совсем верила, или все-таки это что-то другое – предчувствие жизни, той жизни, которая таится в лоне, и она опять вспоминала эти слова, что родить – это была бы хорошая мысль, и опять беззвучно смеялась.

Девушки были очень разные, далеко не всех Вера знала по имени, но ее знали все, одни были миловидные, другие совсем некрасивые, какие-то даже уродливые, были тонкие и толстые, были косые, были наглые, одни смотрели на нее довольно злобно и молча, другие старались понравиться и были добродушны, в том, что их всех загоняли сюда, вглубь пещеры, было даже что-то унизительное, как будто бы они не совсем люди, люди должны были страдать, терпеть, убегать, ждать, то есть как-то действовать, их же складывали сюда аккуратно, как устриц в корзину, потому что в каждой устрице была жемчужина, верней жемчужины пока не было, но была такая возможность. Собственно, их всех объединяла эта физиологическая возможность, этот механизм – пережив боль, что-то отдать в мир, раскрыть створки, с треском и болью. Пытаясь постичь этот парадокс, Вера думала о Весленском, ведь она тоже переживала не только радость, но и боль, когда он входил в нее, это было порой мучительно, особенно на первых порах, все-таки мужчины это что-то ужасное, даже в таком благородном варианте, что же говорить о неблагородных, но именно от них берутся жемчужины, именно они заносят этот песок внутрь, господи, ну неужели это и есть загадка жизни, о которой она прочитала столько книг, сопоставляя эту смерть (погром) и эту жизнь (родить от Весленского – это была бы хорошая мысль, устрицы, курицы, в общем вот это все), – Вера понимала, что, пожалуй, ответ правильный, потому что подлинным ответом на погром, на это мужское гнойное смертельное зверство, могла быть только жизнь. Не месть, не ответный удар, не ответные казни и пытки, не разрушение их семей до седьмого колена, не смерть их матерей и их детей, нет, а именно – спасение жизни. Это был наиболее сильный ответ.

Погружаясь в это слабое свечение, которое окружало спящих девушек в те редкие минуты, когда они отдыхали и не просили ее говорить, рассказывать, забалтывать страх, Вера вдруг понимала, что евреи и тут нашли правильный ответ.

Продолжение рода и расселение, распространение своего семени на их земле – только это могло быть ответом.

Мы будем жить, думала Вера, мы будем жить, а вот вы – вы все умрете.


Однажды Вера все-таки отказалась идти в пещеру.

Одной из причин было то, что «Дон-Кихота» она уже рассказала, а что рассказывать дальше – пока не придумала. Все варианты, которые крутились в голове, казались ей неподходящими – Золя, Мопассан, Флобер, может быть Диккенс? – нет, все это было не то, она хотела идти к Эфросам, чтобы посмотреть их библиотеку, но постеснялась, и кроме того, была и еще причина – девушки все настойчивее спрашивали ее о таинствах брака, им страшно хотелось знать, как это происходит, кто же еще, как не жена доктора, должен был им все это рассказать. Но Вера упорно отказывалась говорить о том, что происходит в постели, ей было стыдно, мучительно, она краснела в темноте и отнекивалась, переходя на книги, постепенно это стало заметно, кое-кто начал над ней подшучивать, тихо, но внятно, а может быть, у вас ничего нет, может быть, ты соломенная вдова, может быть, у тебя невестина болезнь, ты не можешь, ты не позволяешь ему, может быть, ты порченая, может быть, ты не такая как все, почему, зачем ты молчишь, все это порой говорилось по-еврейски, но Вера все равно понимала, эту интонацию ни с чем нельзя было перепутать, она погружалась в этот стыд с ужасом, потому что ей нечего было стыдиться, но она физически не могла подобрать слова. Может быть, рассказать им «Мадам Бовари», думала она, но и это не подходило, они все равно припрут ее к стенке и потребуют ответа, самые добродушные шикали на злых, но злые побеждали, этого нельзя было никому рассказать, ни Весленскому, ни их матерям и отцам, ей казалось, что когда-нибудь они просто разорвут ее на части от любопытства, она их уже боялась, в них вселился какой-то дьявол.

И когда в очередной раз прибежал дежурный, ударил металл по металлу возле синагоги, сигнал тревоги, и все повскакали со своих мест и вышли из своих домов, она вдруг сказала Весленскому, что не пойдет, как это так ты не пойдешь, послушай, сейчас некогда об этом думать, нет, это невозможно, я не могу, я потом тебе объясню, пожалуйста. Хорошо, сейчас не время. Он взял ее за руку и грубо потащил за собой, в дом на русской половине Яблуновки, где его обычно держали, он был русский доктор и не прятался на чердаке, просто осматривал больных, с удивлением глядя на этих пришлых незнакомых вооруженных людей, которые скакали куда-то и зачем-то ему мешали, а вот Веру пришлось бы спрятать. Но девушки, увидев, что Веры с ними нет, тоже отказались идти, они стали кричать, что не пойдут без нее, что им тоже надоело все это, и так нечестно, что они такие же люди, что нет, ни за что, возникла паника, люди бегали по улицам и кричали, матери били дочерей по лицу, дети визжали от ужаса, отцы готовились умирать, кто-то кричал, что нужно было создавать отряды еврейской самообороны, как в других селах, другие кричали в ответ, что у них в Яблуновке нет столько молодых мужчин и столько ружей, и потом, они не местечко, не шеттл, а просто село Яблуновка, тут полно других людей, нужно и о них немного подумать. Приближался страшный час расплаты. Тогда доктор еще раз стукнул ржавым топором о железную рельсу и быстро объяснил, что делать. Когда отряд ворвался в село, он увидел странную картину – горели огромные костры возле трех домов, в них бросали все, что попадется под руку – скатерти, столы, стулья, одежду, бутыли, книги, возле костров лежали на земле люди, накрытые рогожей, рыдали женщины, и доктор щупал пульс у одной из лежащих.

– Что у вас такое? – спросил начальник отряда.

И доктор, медленно повернувшись к нему, ответил строго и сурово, как можно более строго и сурово:

– Похоже, у нас тиф.

Потом он никогда не мог этого забыть, это было предвестье, ложь спасла от беды, но накликала беду, это было невероятное испытание, он никогда не врал.

Отряд в ужасе ускакал в лес.

Девушки были спасены. Тиф в деревне начался через две недели.


Эта была тяжелая быстрая эпидемия, молниеносно поразившая все село, но Вера не заболела. Может быть, это случилось потому, что она все время была с доктором, она не отходила от него ни на шаг. Она падала от усталости с ног, но была рядом с ним, за его спиной постоянно, он орал на нее, гнал ее, бил, но все было бесполезно – и это, в конечном итоге, ее защитило. Спасли деревню, однако, не только знания и умения, но и деньги: были куплены медикаменты, и у красных, и у белых, подпольно, тайно, споро, доктор провел сход, объявил дежурства, все подчинялись ему беспрекословно, воду носили, вещи сжигали, не жаловались, только много пели, и эти протяжные угрюмые песни доктор тоже запомнил надолго – было трое умерших, но через месяц напряжение спало, и он смог заснуть.

Спал доктор три дня, а проснулся в какой-то тоске.

Объяснить эту тоску он сразу не смог.

В деревне был праздник. Его потащили туда, на улицу, где стоял длинный стол, заставили пить водку, Вера уже была пьяна, много смеялась, отпевали умерших и радовались живым, все одновременно. Оба священника – русский и еврейский – ходили вокруг стола и о чем-то тихо разговаривали, они говорили друг с другом, впервые за все время, а доктор вдруг ощутил жжение в груди, и сначала испугался, что заразился, но потом отлегло – нет, это было жжение другого, метафизического происхождения: ему захотелось домой, к больным, к операционному столу.

В середине двадцатого года большевики окончательно взяли Киев, война откатилась к новой польской границе и на юг, евреи Яблуновки стали наводить справки, и выяснилось, что киевскую квартиру у доктора сначала уплотнили, а потом реквизировали и возвращаться ему некуда.

Между тем он тосковал все больше и больше.

Послушай, говорила ему Вера, давай поживем еще здесь, возможно, я рожу от тебя ребенка, возможно, у меня получится, только здесь, где я окружена заботой и вниманием, здесь все условия, необходимые для этого, для зачатия, ты что, не понимаешь, и она тихо, медленно смеялась, но доктор, улыбаясь этому смеху, потом отворачивался, ему было больно и он не хотел этого показать. Еще через зиму, когда он уже вроде бы свыкся, и постарел, и стал ленивым, и много курил, его вызвали к себе самые главные старики и сказали, что помогут купить квартиру.

Алексей Федорович, сказал самый старший из них, просто запомните этот день. Больше ничего не нужно.

Вера так и не родила.

Глава четвертая. На улицу (1933)